Софисты — страница 46 из 62

Он взял папирус, черепок с чернилами, тростинку для писания и примостился на каменной скамье, около Афродиты. И долго-долго смотрел перед собой — в себя.

«Любезному Антисфену от его давнего друга и ученика Дориона с тихого и солнечного Милоса привет и благие пожелания… — начал он. — И, пользуясь случаем, тут же прошу тебя передать мой привет и доброму Сократу, и светлому Аристиппу, и молодым ученикам их, и всем, кто еще не совсем забыл меня в моем добровольном и очень благодетельном изгнании… Большую часть моего времени я провожу тут в тихих работах по саду, которые дают нам пищу для нашего скромного стола, — как прав был Сократ, восхваляя земледелие!.. — но так как во время этих работ голова моя чаще всего свободна, то и предаюсь я размышлениям тут много больше, чем в былое время, в шумных Афинах. Среди вас беседы, с которыми услаждали, бывало, мои досуги раньше, и среди тех, которые уже ушли в темную тайну смерти, украшаемую нашим бессилием всякими выдумками, — Гадес, цербер, луга асфоделей и пр. … — я хожу теперь, как садовник по цветущему саду, и, как садовник, вижу, что и тут рядом с прекраснейшими цветами и деревьями, которые приносят сладостные плоды, буйно, все заглушая, растет всякий бурьян и нет садовника, который выполол бы и сжег его, как это делаю я в саду Дрозис. В тиши золотых утренних часов, когда я склоняюсь над своими пахучими грядками или ухаживаю за прекрасными, добрыми деревьями, я иногда позволяю себе взять на себя роль этого внимательного и любящего садовника в саду Мысли. Но я скоро понял, что нужен какой-то общий принцип в этой нелегкой работе. И после долгих поисков я остановился на мудром слове пышно-блистательного Горгия: „Я знаю только то, что я знаю, и не знаю того, чего не знаю“, хотя и тут, понятно, — так слаб разум человеческий! — есть опасность: многим людям кажется, что они знают то, чего они совсем не знают, и не знают того, что они на самом деле знают хорошо. Вокруг нас живут тысячи и тысячи людей, которые знают, что на белой вершине Олимпа сидят на облаке — обрати внимание на этот неудачный образ: как будто на облаке можно сидеть!.. — великий Зевс со своим орлом и Гера со своим павлином и пр., и они знают это настолько твердо, что всякого, кто осмелится в этом усомниться, они готовы предать немедленной смерти и многих уже умертвили. И потому я боюсь, что общего для всех садовников обязательного принципа нам не найти. И беседы мои с поэтом Диагором, который живет здесь и который стал из человека весьма набожного, «богохульником» и пишет теперь книгу «Речи разрушительные», укрепляют меня в моем мнении: садить свой сад и ухаживать за ним каждый может только сам для себя.

Мысль человеческая началась нескладною сказкой, подобною бреду больного: от нашей древней теогонии и теологии волос дыбом на голове становится. Гезиод, грубоватый крестьянин Беотии, попытался было расчистить, как рачительный садовник, эти дебри, но и его трезвый ум не мог одолеть суеверий и, истребляя один бурьян, он незаметно рассеивал другой: его теогония со всеми этими Хаосами, Хроносами, Понтосами, У ранами, Океаносами, Циклопами и пр. не вмещается никаким разумом человеческим… Потом постепенно мысль человеческая начинает как будто проясняться. Она становится подобной молнии среди темных туч: блеснет, часто даже ослепит и — исчезнет. Но люди продолжают говорить «я знаю» там, где они ничего не знают. Они, как Орфей, сами зачаровывали себя своими песнями, но часто и кончали, увы, как Орфей: менады, обитающие на наших агорах, разрывали их на части.

Я не думаю рассказывать тебе о моих блужданиях по этим садам человеческой мысли, в которых прекрасные цветы и полезные деревья так причудливо смешиваются с бурьяном, я остановлюсь только на некоторых отдельных случаях, которые, как мне кажется (вот слово, которое человек должен употреблять как можно чаще!), в моем личном саду особенно примечательны, и как прекрасные цветы, и как сладкие деревья, и как жуткий бурьян, который пытается глушить и цветы, и деревья.

Я долго жил душою с Ксенофаном, который жил вольной жизнью рапсода, — я раньше завидовал ей так же, как и лесной жизни Гераклита. Говорю «раньше» потому, что теперь я нашел эту их свободу уединения, величайшее из благ жизни, в нашем уединенном домике, в глубине задумчивого залива, среди кипарисов, лавров, роз, олеандров… Я умиляюсь его бедностью. Наивный и мудрый, он бродил по всему свету, от Египта до скитской Ольвии, от азиатского побережья до Сиракуз, и не веря все же в конечную и полную истину, — как это трогательно и важно! — он говорил всем, кто только хотел его слушать и — пугал людей своей смелой мыслью. Он смеялся не только над их богами, которые учат людей только вероломству, обманам, прелюбодеянию, кровопролитию, но смеялся и над теми почестями, которыми эта несчастная толпа осыпает победителей в кулачном бою или в беге колесниц, которых Пиндар восхвалял в пышных одах. Он говорил, что ум наш стоит дороже, чем физическая сила кулака или лошади, но если бы во время мудрой речи его, вольного рапсода, кто-нибудь крикнул, что вот начинаются ристалища, у него не осталось бы ни единого слушателя: ему предпочли бы лошадь. И, отвергая богов Гомера и чудищ Гезиода, он все же признает какое-то высшее существо, душу мира, мировой Разум. Одной рукой большая душа его сеяла в саду Мысли семена, из которых, может быть, вырастут прекрасные деревья, а другою она же точила топор, который срубит эти деревья, а с ними и много других: об этом говорили его осторожные оговорки скептика, который знал, что он знает только то, что он знает, и никак не больше.

Из-под свода этого величественного дуба в моем саду я вижу пышные заросли пифагорейцев и орфиков, которым я отдал тоже немало моих дум. Кстати, если ты увидишь старца Ономокра в Афинах, основоположника наших орфиков, приветствуй его от меня: он добрый человек. Когда я смотрю в черную землю моих грядок, мне кажется — кажется!.. — совершенно бесспорным их учение о переселении душ: я своими глазами вижу, как из земли и удобрения вырастает трава, ее съедает овца, овцу волк, волка червь, червя малиновка и проч., но то, что орфики и пифагорейцы подводят под это учение для меня уже сомнительно: душа человека божественна — вот в чем я очень сомневаюсь!.. — и земля недостойна ее, тело — это тюрьма души, ее могила. Только по собственной вине душа пала из небесного блеска в нечистоту земную, но искуплением и очищением она может очиститься и вернуться в прежнее блаженное состояние: это достигается или муками подземного царства, или длинным рядом перевоплощений. Как поэма, это, может быть, красивее и Илиады, и всего, что угодно, но думать, что они это знают, я никак не могу. Достаточно вспомнить этот их бред о Дионисе-Загревсе, сыне Зевса и Персефоны, который является у них воплощением добра, а Титаны — зла. От соединения этих двух элементов в груди человека и вырастают всякие драмы. Нет, мне не хочется пересказывать этот мрачный бред, от которого темнеет в душе!

Утверждения Пифагора, что в начале всего было Число, решительно ни на чем не основано, хотя бы потому, что понятие число предполагает существование чего-то другого: три яблока, два бога, шесть быков, одна статуя. Если ты вынимаешь отсюда это что-то, то не остается и числа. А потом у пифагорейцев начинается скучное вышивание мысли, подобное тому, которым женщины любят украшать свои одежды: здоровье тождественно у них с цифрой 7, дружба и любовь лучше всего выражаются числом восемь, справедливость подобна, квадрату. Они приписывают какую-то «святость» числу 3, что, между прочим, можно отметить и у Гомера, когда в молитве его герои соединяют троицы богов, как Зевс, Афина, Аполлон. Иудей, посетивший Пирей, рассказывал, что у жителей далекой Индии тоже три священно, ибо Брама, Вишну, Сива, их боги, образуют вместе эту троицу, Тримурти. Три и его квадрат 9 им очень нравятся, но и декада тоже: как сумма первых четырех чисел — 1+2+3+4 — это самое совершенное число. И для того, чтобы освятить его еще больше, они придумали, что планет не 9, как утверждают наши метеорологи, а 10: они выдумали для этого планету несуществующую, Антиземлю… И что в них мне всегда было тяжело, это их обожествление учителя: насеяв всего этого бурьяна, они совсем перестали рассуждать, и их постоянное словечко «автос эфа», так сказал учитель, прекращает всякие сомнения и все нападки противников. Это уже талисман, заклинание там, где должен быть только Разум. И я все это выполол из моего сада. Ты, вероятно, помнишь прекрасное слово Протагора: «Что касается богов, то я не могу сказать, существуют они или нет. Много причин препятствуют мне сделать это и, между прочим, темнота вопроса и краткость жизни». Я охотно распространяю это мудрое слово и с еще большей силой и на числа Пифагора, и на его учение о монаде, и все эти сказки о Дионисе-Загревсе и — чувствую, как от этого в мире становится для меня свободнее и светлее.

Ты знаешь, как высоко ставлю я Гераклита: может быть, это самый величественный и самый прекрасный дуб в моем саду. Его учение, что первопричина всего это огонь, доказать нельзя, но признаюсь, что мне оно говорит очень много, хотя я никак не решусь сказать, что это истина или даже вся истина. И если бы я когда разбогател и захотел бы поставить храм Богу Неведомому, — ибо среди ведомых богов я не знаю ни единого, кому я хотел бы воздвигнуть храм, — то на фронтоне его я написал бы не смешное и темное «познай самого себя», как это написано в Дельфах, а его огромные слова о том, что все течет неудержимо, все проходит и нет ничего постоянного под солнцем. И мне делается тепло на душе, когда я вспоминаю Филолая, который тоже говорил, что в сердце бесконечной вселенной — Огонь, всеобщий Очаг, Алтарь. Как домашний очаг у нас центр семьи, как неугасимый огонь на жертвеннике Пританеи является центром города, так этот центральный огонь — центр вселенной, и вся наша жизнь это только священная пляска человечества, которую оно ведет хороводом вокруг горящего жертвенника, вокруг этого Огня. И заметь: этот прекрасный образ заставляет меня как бы уверовать в него, как в истину, но я слишком искушен в этих соблазнах мысли и я говорю себе: нет, остановись, это только тема для красивой поэмы, как неплохая тема для поэмы верование орфиков и пифагорейцев, что некогда будет день, через миллионы веков, когда в Афинах снова будет ходить и учить печальный Антисфен, а на Милосе будет сидеть и писать ему его друг такое же, в тех же словах письмо, и будет в его руке тот же тростник, и над ним будет стоять новая Афродита, сделанная новым Фидиасом в минуту подъема и им же изуродованная в минуту великого гнева…