София-Логос. Словарь — страница 2 из 91

БАРТ

БАРТ (Barth) Карл (10.5.1886, Базель - 10.12.1968, там же), швейцарский кальвинистский богослов, главный представитель диа­лектической теологии. Изучал теологию и философию в универ­ситетах Берна, Берлина, Тюбингена и Марбурга; в числе его учителей были Г. Коген и П. Наторп, а также А. Гарнак и другие видные либерально-протестантские теологи. С 1911 г. пастор, тяготел к христианскому социализму; в 1915 вступил в социалистическую партию. «Послание к римлянам» (1919) - экзегетический труд об одном из новозаветных текстов, перерастающий в богословский манифест (особенно во 2-м издании, 1922), - вызывает бурную дискуссию и выдвигает Б. в ряды наиболее заметных инициаторов мировоззренческой переориентации немецкого протестантизма. В 1921-35 гг. профессор в различных немецких университетах, после столкновений с гитлеровским режимом возвращается в Швейцарию. Выступает как вдохновитель «Исповеднической церкви» - оппози­ционного по отношению к гитлеризму движения в протестантизме; главный автор т. н. Барменской декларации, принятой в мае 1934 и выразившей принципы этого движения. Приходит к принципиаль­ному признанию необходимости бороться против нацизма с оружием в руках (письмо Й. Л. Громадке от 19.11.1938). В послевоенные годы - активный сторонник мирного сосуществования.

Мировоззрение Б. сложилось в атмосфере глубокого кризиса, постигшего в начале XX в. фальшивую гармонию между протестан­тизмом и буржуазным прогрессом. Эта обманчивая видимость была скомпрометирована для Б., в частности, промилитаристской пози­цией большинства немецких профессоров, в т. ч. теологов в начале 1-й Мировой войны. Б. усматривает самодовольство образованного филистера во всех попытках «приручить» веру, сделать ее частью культуры и цивилизации, упорядочивающим и консервирующим фактором общественной жизни. Опираясь на наследие С. Кьеркегора и Ф. М. Достоевского, но также на пример Лютера и Кальвина, Б. резко настаивает на абсолютной трансцендентности Бога по отно­шению ко всем ценностям цивилизации. В той мере, в какой человек не покидает мира этих ценностей, он не может действительно веровать, а всего лишь имеет «религию» (под которой у Б., как и у

[81]

других представителей диалектической теологии, понимаются осуждаемые попытки свести Бога в плоскость собственных готовых представлений о Боге); в акте веры он выходит из него и постольку из тождества себе как сформированному социально-культурной детерминацией индивиду; чтобы обрести себя в вере, надо потерять себя в ней («Der Romerbrief», Munchen, 1922, S. 126). Эту же запредельность «веры» по отношению к «религии» Б. отстаивает и в последовательном отрицании всех попыток ввести в протестантскую теологию модернизированную версию аналогии сущего (analogia entis). Полемические тенденции особенно характерны для раннего творчества Б., когда он резко отталкивался от либерального культа культуры и сведения веры к эмоции в духе романтической теологии Ф. Шлейермахера, а также католического понятия естественной теологии. В конце жизни Б., не отказываясь ни от одной из своих установок, стремился отрешиться от пристрастной полемичности и воздать должное тому, против чего боролся всю жизнь («Про­тестантская теология в XIX в. Ее предыстория и история», «Die protestantische Theologie im 19. Jahrhundert. Ihre Vorgeschichte und Geschichte», Zurich, 1946).

БЕРЕНГАР ТУРСКИЙ

БЕРЕНГАР ТУРСКИЙ (Berengarius Turonensis) (ок. 1000, Тур, -1088, остров Сен-Ком близ Тура), французский богослов и философ, представитель ранней схоластики. Учился в Турской школе, затем в Шартрской школе, где был учеником Фульберта; с 1029 г. преподаватель грамматики и риторики в Турской школе, с 1040 — ее глава. Б. Т. принадлежал к характерному для интеллектуальной ситуации XI в. направлению т. н. диалектиков — теологических рационалистов, стремившихся поверить церковную доктрину школьной логикой («диалектикой» в средневековом смысле). Главный труд Б. Т. «О Евхаристии» (De sacra coena) направлен против ставшей для като­лицизма догматом доктрины о пресуществлении, согласно которой в таинстве Евхаристии субстанции хлеба и вина пресуществляются в субстанции Тела и Крови Христа, удерживая, однако, акциденции — чувственно воспринимаемые приметы хлеба и вина. Б. Т. возражал, что акциденции не могут существовать вне своей субстанции; следо-

[82]

вательно, хлеб и вино приобретают духовный смысл как символ невидимой благодати, так что вместо «пресуществления» (trans-substantiatio) надо говорить об «умопостигаемом превращении» (соп-versio intelligibillis). Символико-спиритуалистическая концепция Б. Т. вызвала критику Гуго и Адельмана Шартрских, Ланфранка и др.; в 1050-79 она была осуждена на ряде соборов. Однако у Б. Т. были последовате­ли в схоластике XII в. Открытое возвращение к доктрине о Евхаристии как символе имело место в некоторых направлениях Реформации, прежде всего у Цвингли.

БЕРНАРД КЛЕРВОСКИ

БЕРНАРД КЛЕРВОСКИЙ, (Bernardus de Clarae Valle, Bernardus de Clairvaux) (1090, Фонтен-ле-Дижон, Бургундия, — 20. 8. 1153, Клерво), французский теолог-мистик и церковный деятель. Происходил из знатного рода; в 1112 г. вступил в цистерцианский орден; основал в 1115 монастырь в Клерво и был его аббатом до конца жизни. Оказывал широкое влияние на религиозную и политическую жизнь Западной Европы, выступая как советник пап и государей, инициатор реформ монастырей; способствовал победе папы Иннокентия II над антипапой Анаклетом II и созданию духовно-рыцарского ордена храмовников. Проповедь Б. К. в Везлэ в 1146 г. была решающим импульсом Второго крестового похода. Добивался суровых мер против рационалисти­ческого инакомыслия в теологии (Жильбера Порретанского и Абеляра). В 1174 г. причислен Католической Церковью к лику святых, с 1830 — «учитель Церкви».

Б. К. проявлял известный интерес к вопросам философской антропологии и гносеологии. В споре об универсалиях занял позицию апостериорного реализма: человек познает духовную реальность, восходя к ней от конкретно-чувственного. Уделял внимание проблеме свободы воли и ее связи с тем, что человек наделен разумом; подчер­кивал, что человеческая природа сохраняет свое специфическое ка­чество и в мистическом единении с Божеством. Б. К. был современником поворотного момента духовной эволюции западноевропейской куль­туры. Он оказал определяющее влияние на развитие католической мистической традиции. Вместе с тем стремление Б. К. (как до него — Петра Дамиаии) во имя представления о теологии как деятельности

[83]

более духовной, чем интеллектуальной, воспрепятствовать экспансии в теологию «диалектики» (в средневековом смысле, т. е. формальной логики) осталось безуспешным (поскольку, начиная с XIII в., католи­ческая доктрина развивается преимущественно в русле теологического рационализма).

БЕРНАРД СИЛЬВЕСТР

БЕРНАРД СИЛЬВЕСТР (Bernhardus Silvestris), Бенар Турский (XII в.), французский философ и поэт, близкий к Шартрской школе. Главный труд Б. С. — дидактическая поэма с прозаическими вкрапле­ниями «О целокупности мира, или Мегакосм и микрокосм». Она рисует сотворение мира в духе неоплатонических истолкований «Тимея» Платона: ум («нус») Бога упорядочивает хаотическую первоматерию (которая в начале поэмы мыслится уже наличной, так что вопрос о ее сотворенности остается открытым). Возникающая при этом иерархия сущностей сообразована с идеями в уме Бога — «образцовыми формами» (formae exemplares, ср. понятия «образца» космоса в «Тимее» и «фор­мальной причины» у Аристотеля и схоластов). Мир животворится мировой душой, или энтелехией, отличной от Бога, хотя истекающей из Него в акте эманации и совершенной. Сотворение человека описано ближе к Библии. Другие сочинения Б. С. — «Толкование на шесть книг "Энеиды"», поэма об астрологии «Математик». Поэтическая, образная форма позволяла Б. С. совмещать широкое использование языческих и пантеистических концепций, заимствованных у Платона, Макробия и герметической литературы, с ортодоксально-христианским плато­низмом в духе Августина. Тяготение Б. С. к натурфилософским темам характерно для Шартрской школы вообще.

БЕСЫ

БЕСЫ, демоны, нечистые духи, нечистая сила — противники Бога и Божия дела в мире, «враги невидимые» Церкви и всего человеческого рода, слуги, воины и соглядатаи сатаны. По учению Церкви, Б. — страшная реальность; верующий человек имеет право находить наив­ными фольклорные представления и народные суеверия, исторически примешивавшиеся к опытному знанию и догматическому суждению о Б., но не единодушное свидетельство Св. Писания и Св. Предания об этой реальности. Б. злы безусловно и неизбывно, так что все исходящее

[84]

от них — дурно, и всякое добровольное общение с ними, хотя бы из любопытства,- тягчайшая измена Богу- (Св. Ириней Лионский учил, что ожесточение Б. завершилось в связи с Боговоплощением, произвед­шим великую поляризацию сил добра и зла.) Верность Богу требует готовности к неустанной и мужественной духовной войне против Б., и под знаком этой войны стоит земная жизнь христианина и Церкви «воинствующей». Ап. Павел увещевает: «Облекитесь во всеоружие Божие, чтобы вам можно было стать против козней диавольских, потому что наша брань не против крови и плоти, но против... духов злобы поднебесных» (Еф. 6:11-12). Однако живущее и действующее в Б. зло — не изначальное свойство их природы, но следствие греховного выбора их свободной воли, извратившего их природу, которая сама по себе хороша, как одно из созданий Божиих. Когда-то Б. были Божиими Ангелами, но «не сохранили своего достоинства» (Иуд. 6), отпали от своего Творца и Господа в акте измены и стали «ангелами сатаны» (Откр. 12:9 и др.), «ангелами бездны» (там же, 9:11). В церковно-славянском и русском народном обиходе иногда было принято в отличие от добрых Ангелов называть Б. «аггелами», что соответствует написанию, но не произношению греческого слова dyyEkoc, — «ангел».

От своего ангельского прошлого Б. удержали, хотя и в умаленной мере, прерогативы знания и могущества, присущие вообще духам и поставленные у Б. на службу злу. Помимо несвязанности условиями пространства и власти над стихиями, они имеют возможность тонкого проникновения в ход человеческих мыслей и вкладывания в ум и сердце человека нужных им внушений. Правда, возможности эти имеют предел: чем решительнее человек избирает верность воле Божией и отка­зывается извлекать тайное удовольствие из того, что предлагают его воображению Б. (на языке аскетики — «принимать помысел»), тем менее проницаемой для соглядатайства и вмешательства Б. становится его душевная жизнь. По учению Церкви, Б. не обладают полнотой знания о глубинах человеческих душ (которые до конца открыты только своему Творцу); тайное решение очень твердой, чистой и нераздвоенной воли имеет возможность скрыться от надзора Б., как от них был совершенно скрыт стратегический план «домостроительства» земной жизни и крестной смерти Христа Спасителя. Напротив, при беспечном отно-

[85]

шении человека к своим «помыслам» соглядатайству Б. открывается все больший простор, линия обороны против них прорывается и возможности исходящего от них внушения возрастают. Ап. Петр напоминал: «Трезвитесь, бодрствуйте, потому что противник ваш диавол ходит, как рыкающий лев, ища, кого поглотить» (1 Пет. 5:8). Отсюда необходимость «мысленной брани», тактика которой досконально разрабатывается авторитетами православной аскетики. Опасность в том, что «духи падшие,- по замечанию еп. Игнатия (Брянчанинова), — чтобы удобнее содержать нас в плену, стараются соделать и себя и свои цепи для нас незаметными»; однако бдительное внимание к своей внутренней жизни и приобретаемая таким вниманием духовная опытность дают не только святым прозорливцам, но и каждому из нас возможность обнаруживать действия Б. и противодействовать им. В этом долг христианина, от которого он не смеет уклониться.

Активность Б. как искусителей направлена на всех людей, и ее основные пути всегда одни и те же: до совершения греха они стремятся уменьшить его значение, чтобы внушить беспечность, а после совер­шения греха — напротив, преувеличить его тяжесть, чтобы внушить отчаяние и склонить грешника махнуть на себя рукой; слабого они запугивают, а сильного или кажущегося себе сильным усыпляют иллюзиями безопасности; поощряют всякого рода самообманы, водят душу по замкнутому кругу самодовольства, уныния и злопамятности и прежде всего действуют против любви. Один из самых общих приемов — навязывание выбора между двумя погибельными путями, когда одно зло предлагается как ложная альтернатива другому злу (напр., помра­ченному сознанию предлагается выбирать между тепловатым безволием и холодным самоутверждением безлюбой воли, между потаканием чувственности и брезгливым гнушением человеческой природой, между фарисейским законничеством и пренебрежением к самому духу уставов Церкви и т. п. — так, чтобы справедливо отвергнувшему один род зла представлялось, будто он тем самым поставил себя в логическую необходимость выбрать противоположный род зла). Так воздействуют Б. на рассудок и волю. Опыт «мысленной брани» дает возможность на практике изучить их псевдологику, не выдерживающую встречи не только с духовным ведением, но даже с обычной здоровой логикой,

[86]


однако гипнотически завораживающую тех, кто дал собственному своеволию и страстям власть над дисциплиной своей мысли. Про­ворство, с которым Б. в подходящий момент сообщают подходящие доводы ищущему таких доводов себялюбию, имеет в себе нечто неестест­венное и мертвое, оно связано с опьяняющей утратой чувства реальности и распознается по самой своей чрезмерности.

За расковыванием злых страстей, за сковыванием силой этих страстей разума и воли может следовать самый опасный прием Б.-апелляция к жажде сверхъестественного, попытка подделать духовные ценности и духовный опыт. По слову ап. Павла, «сам сатана принимает вид Ангела света» (2 Кор. 11:14). Б. не в силах подделать только сути, но могут подделать любую форму в которой является сверхъестест­венное: видениям, приходящим от Бога, противостоят ложные видения, Божественным чудесам — ложные чудеса Б. и антихриста (см. ст. «Чудо» ), действию Святого Духа — бесовская пародия на духовность, в терминах аскетики обозначаемая как «прелесть». Сколь бы тонкой, однако, ни была подделка, она всегда может быть распознана при наличии доброй воли к преодолению самообманов и с призыванием помощи Божией, иначе вера не вменяла бы каждому христианину в непременную обязанность следование словам св. Иоанна Богослова: «Не всякому духу верьте, но испытывайте духов, от Бога ли они» (1 Ин. 4:1). Если подлинные действия благодати Божией умиротворяют душу, сообщая ей мир, «который превыше всякого ума» (Флп. 4:7), укрепляя и собирая ее силы, внушая благодарное смирение, то ложные видения и чудеса от Б., а также устраиваемые ими лжемистические состояния вызывают либо уныние и смущение, либо нетрезвую, горделивую экзальтацию, «кровяное разжение» и в обоих случаях расслабляют душу, разрушают ее собранность, охлаждают любовь, уводят от смирения.

Особое внимание Б. привлекает всякий выдающийся делатель христианского подвига. Такой человек как бы вступил с Б. в открытую войну и принимает их главный удар на себя. Б. преследуют его не только соблазнами, но и просто местью, о чем предупреждали учители аскетики. Характерен эпизод «Откровенных рассказов странника духовному своему отцу»: когда страннику случается духовно помочь крестьянской девице, научить ее умной молитве и вообще наставить на правильный

[87]

путь, на него обрушиваются злоключения, его подвергают аресту и наказанию розгами; и откровение во сне вместе с поучением преп. Иоанна Карпафийского, прочитанным в «Добротолюбии», разъясняют ему, что он терпит от Б. за свое доброе дело. Подобных эпизодов много и в древней житийно-аскетической литературе (напр., в «Луге ду­ховном» Иоанна Мосха).

Ради борьбы с Б. отшельники в различные времена, с самого начала христианского подвижничества, с намерением избирали для своих обителей места, пользовавшиеся недоброй славой как обиталища нечистой силы, чтобы сразиться с Б. в самом их гнезде. Пример этому подал Сам Господь Иисус Христос, по вдохновению от Духа Св. направившийся в пустыню Иудейскую, место демонического при­сутствия (куда выгоняли отягощенного грехами народа и обреченного Азазелю «козла отпущения»), ища встречи и духовного поединка с сатаною (Мф. 4:1; Мк. 1:12-13; Лк. 4:1). В житиях отшельников, как древних, прежде всего египетских (напр., преп. Антония Великого), так и русских (напр., преп. Сергия Радонежского), мы постоянно встречаем рассказы о яростных попытках раздраженных Б. всеми средствами соблазна и особенно устрашения отвратить аскета от его подвига или хотя бы прогнать его с места. Церковь никого не обязывает безусловно принимать как предмет веры любую подробность этих рассказов, поскольку детали могут быть обусловлены фольклорными мотивами, а также трудностью изъяснить обычному человеку исключительный опыт крайней жизненной ситуации, в которую ставит себя подвижник; но огульный скепсис перед лицом единодушного свидетельства двух ты­сячелетнего предания оправдан быть не может. Не подлежит сомнению, что злобный ужас перед подвигом великих молитвенников вызывает Б. на такие прямые выпады, от которых они воздерживаются, когда имеют дело с людьми более заурядными.

В качестве духов Б. имеют общую с Ангелами способность быть невидимыми для людей и являться последним лишь по собственному произволу (только подвижники, имеющие благодатный дар прозор­ливости, иногда видят Б. против воли последних). Образ, который они принимают, также зависит обычно от их выбора; поскольку же Б. извратили свою природу и свое назначение, продолжая обращать против

Бога то, чем обязаны Богу, образ этот — фальшивая видимость, маска. По русской пословице, «у нежити своего облика нет, она ходит в личинах» (Даль В. Пословицы русского народа, 3-е изд. СПб. и М., 1904, т. 8, с. 196). Обличия выбираются Б. в зависимости от целей, которые они ставят себе при том или ином явлении. Некоторые личины имеют целью добиться безусловного доверия соблазняемого. Ради этого Б. могут принять, как указывал ап. Павел (см. выше), образ светлого Ангела (срв. Житие Никиты Затворника в «Киево-Печерском патерике») или даже Самого Иисуса Христа. Это одна из причин, по которым верую­щему во время молитвы не рекомендуется давать волю своему вообра­жению или мечтать о видениях. Св. Мартину Турскому явился демон в облике Христа, одетого как царь, в золотой короне и пурпуре. Благо­разумные подвижники, как тот же св. Мартин, вспоминают в подобных случаях, что в этой жизни призваны не знать ничего, кроме распятого Христа (1 Кор. 2:2), между тем как наслаждение раскрывшейся славой Христа обещано для будущей жизни и будущего века. Принявшие образ Христа Б. стремятся внушить аскету самомнение и домогаются получить от него поклонение, что хотя и не губит безвозвратно того, кто поддался обману, однако дает Б. возможность помрачить его разум, ввергнув в крайнее, обессиливающее помешательство (срв. Житие Исаакия Пе-черского в «Киево-Печерском патерике»). С этой же целью — вкрасться в доверие — Б. могут принимать также облик соблазняемого (срв. Житие Феодора и Василия Печерских). Другие личины нужны Б. для пробуж­дения похотливых чувств, чаще всего у аскета (явления в виде женщин, напр., герою ранневизантийского Жития Макария Римского). Тоскую­щую вдову Б. могут навещать и ласкать в обличий ее умершего мужа и т. п. Рассказы о Б., предлагающих для мысленного блуда мужчине — фантом женщины, а женщине — фантом мужчины, особенно характерны для западноевропейского средневековья (легенды о «суккубах» и «инкубах»), но не чужды и православной традиции (древнерусская «Повесть о бесноватой жене Соломонии»). Как бы ни изменило наши представления развитие науки, психологии и психопатологии пола, предупреждение о духовном вреде всякого потакания нечистой мечта­тельности, а также советы оградить себя от наваждений испытанными благодатными средствами молитвы и таинств сохраняют для верующего

[89]

человека всю свою силу. В этом вопросе, как и в более широком вопросе о состояниях бесноватости и одержимости, никакого конфликта между верой и медициной, но и никаких оснований подменять одно другим не может быть по существу: здоровье и болезнь, в особенности психическое здоровье и психические недуги, — естественные феномены, изучаемые и отчасти регулируемые средствами науки, но одновременно оружие в той борьбе между силой благодати и силой Б., под знаком которой, по христианскому учению, стоит вся жизнь человека. «Каждому из нас надлежит знать о Б.,- учит преп. Симеон Новый Богослов,- что они суть тайные враги наши и что они воюют против нас посредством нас же самих».

БИБЛИЯ

БИБЛИЯ (от греч. РфАлос — книги) — совокупность текстов различных эпох и авторов, принимаемая всеми христианскими веро­исповеданиями как Священное Писание. Результат ведшейся когда-то сложной работы по отбору этих текстов принято называть каноном, а более или менее близкие по жанру, но не вошедшие в канон тексты — апокрифами. Первая часть Библии, состоящая в оригинале из текстов на древнесемитских языках (древнееврейском, отчасти арамейском) и обозначаемая у христиан как «Ветхий (т. е. Старый) Завет», за вычетом нескольких, принятых в православный и католический канон (хотя не включаемых в канон протестантскими конфессиями), является Свя­щенным Писанием также для иудаизма, в среде приверженцев которого он обозначается еврейской аббревиатурой «Танак» по первым буквам слов «Тора» (tora), «Пророки» (nebi'im) и «Писания» (ketubim). Вторая часть Библии, существующая как сумма греческих текстов и прини­маемая только христианством, имеет обозначение «Новый Завет». Оба эти обозначения связаны с центральной идеей Библии — идеей «завета» (евр. berit, греч. 8ia0TlKT|, лат. testamentum), т. е. взаимного обещания верности, союза, который Бог заключает со Своими избранниками: Ветхий Завет повествует о заключении такого союза с Авраамом и его потомками, о его обновлении при чудесном исходе евреев из Египта, о верности Бога этому избранному народу, причем у пророка Иеремии впервые употребляется словосочетание «новый завет», говорящее о более чистых и углубленных отношениях людей к Богу (31:31-33: «Вот

[90]

наступают дни, говорит Господь, когда Я заключу с домом Израиля и с домом Иуды новый завет, (...) вложу закон Мой во внутренность их, и на сердцах их напишу его»); тема Нового Завета — осуществление именно этого обетования для уверовавших во Христа иудеев и языч­ников. Таков изначальный смысловой контекст христианских (и, разумеется, неприемлемых для иудаизма) взаимосоотнесенных тер­минов «Ветхий Завет» и «Новый Завет».

С этой ключевой идеей «завета» связаны особенности понятийного языка Библии, напр., то обстоятельство, что евр. 'ётйпа, переводимое как «вера», означает прежде всего верность; в контексте Библии вера — это не столько мнение, образ мыслей, принятие определенных пред­ставлений в качестве истинных, сколько готовность хранить обяза­тельства завета с Богом, из которых соответствующие им представления вытекают вторичным образом. Образец верности для Библии есть верность Самого Бога: «Бог верный хранит завет (Свой)» (Втор. 7:9, ср. 2 Цар. 22:33 и др.). В новозаветных текстах «свидетелем верным» именован Христос (Откр. 1:5 и др.). Библейская семантика отчасти сохраняется в присущем — вслед за греческим и латинским — церковно­славянскому языку обыкновении называть верующих «верными» («литургия верных» — та часть богослужения, на которой имеют право присутствовать только верующие и крещеные лица). Смысловой момент верности символически сближает «завет» с браком (который по-еврейски мог обозначаться тем же словом, см. Мал. 2:14, где «законная жена твоя» Синодального перевода соответствует словам, буквально означающим «жена завета твоего»). Ветхозаветная пророческая лите­ратура описывает «завет» между Богом и Его народом как Его нерас­торжимый брак с недостойной, но любимой женой (напр., Иез. 16). При описании реальности «завета» часты метафоры, взятые из сферы брачной любви (напр., Ис. 62:5 обращается к Иерусалиму: «Как жених радуется о невесте, так будет радоваться о тебе Бог твой»). Только в этом контексте мыслима возможность понять такой специфический текст, как Песнь Песней со всей ее любовно-лирической образностью в качестве символического изображения «завета»; такое понимание, принятое уже иудейскими книжниками, сделало возможным включение этой книги в канон Библии, а затем многочисленные мистические ее

[91]

толкования, также и в христианской традиции, начиная уже со свято­отеческих времен. «Жених» — традиционное обозначение Мессии-Христа (Мф. 9:15; Мр. 2:19; Лк. 5:34), а брачный пир — эсхатологи­ческого свершения в конце времен (Мф. 25:1-13 и др., ср. «брак Агнца» в Апокалипсисе, 19:7); не случайно первое всенародное чудо Христа, знаменующее Его мессианское достоинство, сотворено на свадьбе (Ин. 2:1-11).

Ветхий Завет (далее ВЗ) объединяет в себе тексты целого тысяче­летия (XII—I вв. до н. э.). Он существует в двух версиях: т. н. масоретской (по наименованию еврейских ученых первого тысячелетия н. э.), как оригинальный еврейско-арамейский текст (с диакритическими знаками, плодом работы этих ученых), и как т. н. Септуагинта (лат. «Семьдесят», на традиционном языке русского православного богословия «Перевод 70 толковников») — греческий перевод, возникший в Александрии эллинистической эпохи (III—I вв. до н. э.) и дополненный новыми текстами, отчасти переведенными на греческий, отчасти написанными по-гречески, порой и сюжетно связанными с недавними историческими событиями (как I и II Книги Маккавеев), Хотя Септуагинта возникла в иудейской среде еще до возникновения христианства, ее судьба ока­залась тесно с ним связана; именно она легла в основу рецепции ВЗ у христиан греко-римского мира, а иудаизм позднее отказался от нее. Между версиями имеется некоторое количество расхождений, связан­ных с неизбежной вариативностью письменного предания в древние времена (тенденциозные мотивы для такой вариативности, связанные с борьбой религиозных течений, не могут быть полностью исключены, но их значения не надо преувеличивать, как неоднократно делалось с обеих сторон в межрелигиозной полемике).

Первая и центральная часть канона ВЗ — Пятикнижие (греч. Uevxdzevxoc,), или Тора (евр. torn, собственно «учение», в тради­ционной христианской передаче, имеющей древние корни, — «закон»). Ее открывает Книга Бытия (греч. TtvEGlQ — «происхождение, станов­ление», еврейское название, как и для последующих книг ВЗ, по первым словам — bere'sit, т. е. «В начале»), имеющая форму т. н. мировой хроники: рассказ о сотворении мира, о грехопадении Адама, о разрас­тании человечества и его разделении на племена и народы подготовляет

[92]

центральную тему избрания прародителя еврейского народа Авраама, распространившегося через его сына Исаака, его внука Иакова и через 12 сыновей Иакова (прародителей 12 «колен Израилевых») — на всех его потомков. Следующие книги повествуют об «исходе» народа Божия во главе с пророком Моисеем из рабства в Египте, увенчанном даро­ванием этому народу богоустановленного сакрального закона на горе Синай через Моисея, о скитаниях в пустыне и приходе в «землю обетованную» (Палестину); центральная тема — законодательство, простирающееся от основных религиозно-нравственных принципов (10 заповедей) до детальных ритуальных указаний и юридических норм. Важно, что для сознания, выразившегося в ВЗ, нет и не может быть никакой грани, принципиально разделяющей то и другое. За Пяти­книжием следуют хроникальные книги, непосредственно продолжаю­щие повествование — через завоевание Палестины и домонархическую пору власти т. н. «судей» (шофетов, ср. лингвистически родственный карфагенский термин «суффеты») к возникновению на рубеже 2-го и 1-го тысячелетий до н. э. Израильского царства, затем к его разделению на южное (Иудейское) и северное (Израильское) царства и к дальней­шим кризисам. Вместе с собственно пророческими текстами (Исайя, Иеремия, Иезекииль и т. н. малые пророки) эти книги составляют 2-ю часть масоретской версии ВЗ — «Пророки». Пророческая литература, расцветшая со 2-й половины VIII в, до н. э., ставит рядом с юридически­ритуалистической традицией интенсивную акцентировку нравствен­ного принципа; так, у пророка Осии (VIII в. до н. э.) Господь говорит: «милости хочу, а не жертвы» (6:6). Особое значение имеют пророчества о страданиях Праведника, отнесенные христианством к личности Христа, прежде всего вошедшие в VI в. до н. э. в Книгу Исайи (т. н. Девтероисайяд. е. «Второисайя») разделы 42:1-4; 49:1 -6; 50:4-9; 52:13— 53:12. Наконец, поэтические произведения разных жанров и т. н. «книги премудрости» — Псалтирь (религиозные гимны, по большей части связанные с храмовым богослужением), Кн. Притчей Соломоновых (дидактические афоризмы), Кн. Иова (исключительно острая постанов­ка вопроса о смысле страдания), Песнь Песней, Плач Иеремии (опла­кивание гибели Иерусалима), Екклезиаст (снова афоризмы, выражение далеко заходящего скепсиса), — а также Кн. Даниила (легенды о пророке,

[93]

соединенные с пророчествами отчасти эсхатологического характера, 2:4-7:28 на арамейском языке) соединены в масоретском разделе «Писания» с дальнейшими хроникальными книгами, к которым примы­кает также Кн. Руфь, поскольку последняя фраза включает ее новеллис­тический сюжет в предысторию царской династии.

Новый Завет (далее НЗ) — это собрание текстов 2-й пол. I в. н. э., дополненное в нач. II в., на греческом языке (т. н. койнэ). Основу составляют тексты повествовательные: 4 Евангелия (греч. eixxyyeA-lov — «благовестие») — от Матфея, от Марка, от Луки и от Иоанна (далее Мф, Мк, Лк и Ин) и примыкающие к Лк и сознательно продолжающие его Деяния апостолов (ср. посвящения одному и тому же лицу в начале того и другого текста). Предмет повествования в Евангелиях — жизнь, чудеса, учение, казнь (через обычное в практике римских оккупантов Палестины распятие на кресте) и посмертное воскресение Иисуса. Христа, а в Деяниях апостолов — первые шаги новорожденной хрис­тианской Церкви в Иерусалиме, начало проповеди христианства среди язычников и специально миссионерская деятельность апостола Павла. Первые три Евангелия объединены большим количеством общих эпизодов, в связи с чем их принято называть «синоптическими» (т. е. допускающими общий взгляд на их совокупность); особняком стоит Ин, не только отмеченное особенностями понятийного словаря, но и предполагающее иную хронологию событий и ставящее в центр такие эпизоды (напр., воскрешение Лазаря), которых вообще нет у т. н. синоптиков. То обстоятельство, что различные Евангелия имеют различный подбор излагаемых эпизодов, а также частные разноречия в их изложении, побуждало собрать евангельские повествования в единый сводный текст; это и было осуществлено в середине II в. Татианом, создателем т. н. Диатессарона (греческий музыкальный термин, озна­чающий четвероякую гармонию). Но хотя Диатессарон был весьма популярен в раннехристианские времена, в особенности у различных «варваров» от сирийцев до германцев, в конце концов Церковь сделала смелый выбор в пользу четырех различных Евангелий. Уже их облик и круг интересов представляет контрасты. Так, для Мф характерно обращение прежде всего к иудейскому читателю (начиная с генеалогии Христа, возводимой к Аврааму и Давиду, и сопутствующих этой

[94]

генеалогии нумерологических замечаний о троекратно повторенном числе 14 — числовом значении имени Давида, что в еврейском обиходе называлось «гематрией»), в связи с чем уместно вспомнить сви­детельство раннехристианского автора Папия Иерапольского (I-II вв.), утверждавшего, что Мф было первоначально написано на языке, который Папий называет «еврейским» и который во всяком случае был семитским (Eus. Н. Е. III, 39, 3, ср. новейшую попытку уточнить это свидетельство: Свящ. Л. Грилихес. Археология текста. Сравнительный анализ Евангелий от Матфея и Марка в свете семитской реконструкции. М., 1999). Мк имеет в виду жителя Римской империи, мало связанного с какой бы то ни было особой культурной традицией; Лк обращается к носителям эллинистической культуры, что сказывается уже в изящных литературных посвящениях и Евангелия, и Деяний апостолов некоему Феофилу; наконец, Ин предполагает круг читателей, объединенных интересом к мистике, язык которой имеет определенное сходство с мистикой ессейских кругов (характерно тяготение к дуальным анти­тезам «свет» — «мрак» и т. п,). Огромную литературу вызвал вопрос о зависимости одних синоптических Евангелий от других (т. н. синоп­тическая проблема). В мировой науке широко принята восходящая к XVIII в. т. н. теория двух источников: она предполагает, что самое раннее из Евангелий — Мк, служившее основой для повествования Мф и Лк, что вторым общим источником послужило собрание речений Христа и повествовательных эпизодов, обозначаемое как Q (от нем. Quelle — «источник»). Наряду с этим продолжает иметь остающихся в мень­шинстве, но вполне серьезных приверженцев т. н. гипотеза Гризбаха (1745-1812), утверждающая, напротив, зависимость Мк и от Мф, и от Лк. Много дискуссий вызывает структура Деяний апостолов. За всей этой начальной и самой важной, повествовательной частью НЗ следуют послания апостолов — поучительные в доктринальном и моральном смысле эпистолярные тексты, обращенные к христианским общинам или, реже, к отдельным лицам. Особое значение принадлежит корпусу 14 посланий, связываемых с именем апостола Павла. По крайней мере важнейшие среди них очевидным образом принадлежат этому перво­степенному раннехристианскому мыслителю, предложившему первый опыт мыслительной систематизации христианского вероучения; они

[95]

отличаются очень оригинальной стилистикой, изобилуют парадоксаль­ными заострениями формулировок и неожиданными переходами от одной мысли к другой, что нередко затрудняет понимание. Внимание этих посланий к внутренним, так сказать экзистенциальным, проти­воречиям человеческого бытия сделали их особенно важным импульсом для западной духовности, начиная с Августина и включая Лютера и других инициаторов Реформации. Заключительная книга НЗ — Апока­липсис, или Откровение Иоанна Богослова: это эсхатологическое повествование о грядущих событиях последних времен, понятийный и образный язык которого предвосхищен поздней пророческой лите­ратурой ВЗ, а также послебиблейской апокалиптикой.

Смысловое содержание Библии. Несмотря на большие временные дистанции, контрасты исторических и культурных условий, можно рассматривать Ветхий и Новый Заветы как одно целое — не только потому, что на протяжении многих веков именно в таком составе Б. функционировала в качестве канона, но и в силу внутреннего содер­жательного и смыслового единства Б., основанного на преемственности идей, центральными среди которых являются идея монотеизма, исто­ризм, переходящий в эсхатологию, и мессианство.

Составители канона, с умыслом располагая тексты таким образом, чтобы Библию открывали слова Кн. Бытия «В начале сотворил Бог небо и землю», а замыкали слова Апокалипсиса «Ей, гряди, Господи Иисусе», чтобы довести до читателя динамическое напряжение между началом и концом священной истории, только подчеркивали то, что присутствует в самих текстах. Для того, чтобы понять своеобразие Б. в сравнении с другими «священными книгами» человечества, полезно понять, чего в Б. нет или почти нет. Поскольку Бог един, отсутствуют мифологические сюжеты Его истории, которая включала бы взаимоотношения с другими божествами; единственный сюжет, и притом сквозной, — Его «завет» с людьми. Мы не встречаем мифологизирующего интереса к устройству множества миров, впечатляющей игры в нечеловечески огромные сроки, взрывающие всякую человеческую меру вещей, вроде «дней Брахмы» в индуизме (по 8640000000 лет каждый!). Хотя из Б. пытались в пору Средневековья вычитывать космологию, и на заре Нового времени это даже приводило к конфликтам «разума» с «верой» (процесс Галилея),

[96]

настоящая тема Б. — то, что на русском богословском языке называется «священной историей», а в западной теологической терминологии — «историей спасения» (лат. historia salutis, нем. Heilsgeschichte): дина­мика событий жизни народа и жизней душ, в которой овеществляется тема «завета». Б. почти не описывает — как в буквальном смысле (если о Давиде сказано 1 Цар. 16:12, что он был «белокур, с красивыми глазами», то это уже очень много, а о внешности Христа не сказано ничего), так и в смысле богословски-метафизическом: вера в библей­ского Бога основывается не на Его свойствах, атрибутах и т. д., но на Его делах, будь то избавление Израиля от рабства в Египте, будь то исцеления Христа, Его смерть и Его воскресение.

Библейские тексты документируют идейную историю поворота к монотеизму. В наиболее архаичных текстах еще отсутствует абстрактно-догматическая постановка вопроса: речь идет не о том, что Бог, вообще говоря, един, т. е. что других богов нет, но о том, что для верующего дело чести и одновременно благополучия - соблюдать нерушимую верность богу своего народа, сражаться за него в битве (тема «Песни Деворы», древнейшего текста Б.) и не променять его ни на какого «чуждого» бога. Каждый новый этап истории древнееврейского народа, получивший отражение в библейских текстах, знаменовал дальнейшее углубление монотеистического принципа. Обнаруживая связь с древ­ними традициями Египта и Месопотамии и в еще большей степени — Ханаана и Финикии, Б. выявила новый тип религиозного сознания, отличный от религиозно-мифологических систем сопредельных на­родов и в некоторых отношениях им противоположный.

Абсолютная единственность библейского Бога разъясняется с полной отчетливостью лишь в доктринах пророков и книжников, но уже на ранних этапах Бог этот не сопоставим и не соединим с другими богами. У Него нет Себе подобных, и от этого понятнее Его пристальное и ревнивое внимание к человеку. Так понятые отношения Бога и человека -новая ступень в становлении человеческого самосознания; лицом к лицу с этим образом Бога человек острее схватывал свою суть как личности, противостоящей со своей волей всему составу мирового целого. Ха­рактерно, что Бог Б. вновь и вновь требует от Своих избранников, чтобы они, вступив в общение с Ним, прежде всего «вышли» куда-то в неиз-

[97]

вестность из того места, где они были укоренены до сих пор; так Он поступает прежде всего с Авраамом, а затем и со всем Своим народом, который Он «выводит» из Египта. Этот мотив имеет весомость символа: человек или народ должны «выйти» из инерции своего природного бытия, чтобы стоять в пространстве истории перед Богом, как воля против воли. При всей Своей грозной запредельности и надмирности библейский Бог гораздо ближе к человеку, чем столь человекоподобные боги греческого мифа. Последние живут в космическом бытии, среди подобных себе, а от людей принимают только дань лояльности; напротив, у библейского Бога есть, в конце концов, едва ли не одна забота, единственная, как Он Сам, — найти человека преданным Себе «всем сердцем и всею душою». Полно­властного обладания всем мировым целым недостаточно, чтобы удовле­творить божественную волю; она может быть удовлетворена лишь через свободное признание со стороны другой воли — человеческой. Лишь в людях Бог может «прославиться»; для этого Он избирает отдельных избранников и целый народ, делая это по свободному произволению, обращаясь к свободному выбору людей. «Не потому, чтобы вы были многочисленнее всех народов, принял вас Господь и избрал вас; ибо вы малочисленнее всех народов; но потому, что любит вас Господь» (Втор. 7:7-8). С точки зрения языческой идеологии такие отношения между богом и людьми понять нельзя: этническое божество связано со своим этносом узами природной необходимости и культовой магии, при­надлежит ему, и о выборе не может идти речи ни с той, ни с другой стороны. Мотив священного брака, обычно стоящий в центре мифологии природы и наделенный горизонтальной структурой (божественная чета), в Б. перемещен в центр идеологии священной истории и получает вер­тикальную структуру (Бог — община верных); энергия, изливавшаяся в весеннем расцвете (образы которого возникают в Б. на правах метафор), теперь направляется на совокупность народа, как сила любви и ревности (ср., напр., Иез. 16). Любовь, требующая с ревнивой взыскательностью ответной любви, — это новый мотив, акцентируемый в библейский интерпретации отношений Бога и человека очень ощутимо. Человек необходим для земного замысла Бога и знает об этом; отсюда «союз» (или «договор», в традиционном переводе — «завет»), когда у горы Синая Бог и Его люди связывают себя взаимными обязательствами.

[98]

Из этого ощущения свободы и таинственной важности выбора человека вытекает мистический историзм и оптимизм. Б. живет идеей поступательного целесообразного движения; именно эта идея и соеди­няет разрозненные повествования различных книг библейского канона в эпическое единство совершенно особого рода, где едва ли не каждый отдельный эпизод оказывается поставленным в многозначительную связь с замыслом Бога об «избранном народе» в целом (яркие при­меры — новеллы об Иосифе в Кн. Бытия, 37-50, и о Руфи в Руфь 4:18— 22). В Б. господствует длящийся ритм исторического движения, которое не может замкнуться и каждый отдельный отрывок которого получает свой окончательный смысл лишь по связи со всеми остальными. По мере развития древнееврейской литературы этот мистический историзм становился все отчетливее; своей кульминации он достигает в «про­роческих» книгах (с VIII в. до н. э.) и особенно в апокалиптической Кн. Даниила (II в. до н. э.), к которой в новозаветном каноне близок Апокалипсис. По этой кульминации ощутимо, насколько оптимисти­ческая вера в смысл истории, присущая Б., не только не исключала, но и прямо предполагала дух вызова, «обличения», суровой непри­миримости, видящей повсюду самые резкие контрасты добра и зла. Участники пророческого движения VIII—VI вв. до н. э. — народные проповедники, решительно укоряющие богатых и властных, грозящие бедой господству неправды; если они чают в будущем всечеловеческого примирения («...и перекуют мечи свои на орала, и копья свои — на серпы; не поднимет народ на народ меча, и не будут более учиться воевать» — Ис. 2:4), тем более страшными предстают в их речах картины войн и насилий. В Кн. Даниила мировая история представлена как борьба за власть четырех зверей (т. е. четырех мировых держав — вавилонской, индийской, персидской и македонской); на исходе истории приговор Бога кладет конец звериному владычеству и утверждает царство «Сына Человеческого» — «владычество вечное, которое не кончится» (Дан. 7:14). Эта линия продолжена в новозаветном Апокалипсисе, рисующем конечные судьбы мира как непримиримое столкновение добра и зла. Царство Зверя на время предстает неодолимым; Рим, «великий город, царствующий надземными царями» (Откр. 17:18), оказывается Блуд­ницей Вавилонской, «яростным вином блудодеяния своего напоившей

[99]

народы» (18:2). Затем преступное величие, построенное на крови «святых», гибнет в мировой катастрофе, и обновленное мироздание, очистившись от скверны, вступает в новое бытие. Контрасты света и мрака, а также картина великого бедствия как единственного пути к всеобщему благу — очень важные компоненты идейного мира Б. Отсюда пафос мученичества, впервые выраженный с полной отчетливостью во II кн. Маккавеев, а также в легендах (внебиблейских) о ветхозаветных пророках, и чрезвычайно важный для новозаветной идеологии. «Те, которых весь мир не был достоин, скитались по пустыням и горам, по пещерам и ущельям земли», — говорит Новый Завет о персонажах Ветхого Завета (Евр. 11:38). Характерно, что такой важный догмат монотеизма, как доктринальный тезис о сотворении мира Богом из ничего, впервые четко сформулирован в связи с ситуацией мученичества (2 Мак. 7:28) — как обоснование веры в то, что Бог снова выведет страдальца к бытию из небытия по ту сторону смерти. В Апокалипсисе фоном мировых событий служит вопрос мучеников к Богу: «доколе... не судишь и не мстишь живущим на земле за кровь нашу?» (6:10). Именно необходимость возместить муки невинных жертв и развязать все узлы истории за пределами ее самой дает жизненную основу библейской эсхатологии как снятию и одновременно завершению мистического историзма Б.

Заданная Ветхим Заветом и служащая фундаментом для Нового Завета идея Мессии кажется стоящей в противоречии с присущим Б. пафосом монотеизма, не допускающего никаких «спасителей» рядом с трансцендентным Богом. Исходя из этого, в этой идее пришлось бы увидеть наносное заимствование из какого-то чуждого круга идей, типологическую параллель языческим фигурам героев-спасителей; но тогда непонятно, почему учение о Мессии не только заняло со временем весьма важное место в системе иудаизма и оказалось смысловым центром всех христианских представлений, но и нашло буквальные соответствия в строго монотеистическом исламе (образ Махди, а также «скрытого имама» шиитов). Есть основания утверждать, что внутренняя неиз­бежность представления о Мессии заложена в самой структуре миро­воззрения Б., где предполагается, что Бог требует от Своих людей особой «святости», недостижимой без вождя и проводника, который сам обладал

[100]

бы высшей святостью. Идея Мессии связана с наиболее важными противоречиями Б., порожденными не просто разновременностью и гетерогенностью текстов, но содержательными антиномиями самого монотеизма. Так, в контексте монотеизма закономерно преобразуется древневосточная идеология обожествления царской власти (не царь как бог, но бог как царь), порождающая два противоположных типа отно­шения к социальной реальности деспотического государства. Можно было критиковать монархию как узурпацию для власти, принадлежащей только Богу, т. е. как результат измены Богу (когда народ требует царя, Бог говорит Самуилу: «не тебя они отвергли, но отвергли Меня», 1 Цар. 8:7); характерно, что деятели буржуазных революций XVII в. часто обосновывали Б. свою непримиримость к абсолютизму. Можно было, напротив, считать полномочия «богоугодного» царя, «помазаника Божия», действительными постольку, поскольку его власть и есть власть Бога (тема ряда «царских» псалмов); но на этом пути образ царя пере­растал в образ Мессии, конкретизировавшийся в Новом Завете. Другое противоречие Б. — это конфликт между идеологией национальной и религиозной исключительности и универсализмом. Понимание своего бога как бога племенного, враждебного другим народам, как будто вытекает из Кн. Иисуса Навина. Напротив, у пророка Амоса Бог любит каждый народ, и чужаки имеют не меньше прав на Его милость, чем избранники; Исайя в пору кровавых войн говорит о грядущем мире и призывает «перековать мечи на орала»; в Кн. Ионы не без юмора изображено, как пророк, ненавидящий врагов своего народа, оказывается посрамлен Богом, Которому дороги не только люди, но даже домашние животные в любом городе. Если Кн. Ездры осуждает браки с инопле­менниками, то Кн. Руфь делает именно такой брак предметом прочувство­ванного хваления. Это противоречие находит разрешение в новозаветной проповеди, принципиально обращенной ко всем народам и ставящей на место этнической исключительности исключительность вероучения, принятие которого делает христиан единым народом Божьим.

Монотеизм обострил также проблему теодицеи; именно на почве афористической дидактики книжников, говорившей о правильной зависимости между человеческим поступком и божественным воздая­нием, заявляет о себе протест против этой доктрины — Кн. Иова.

[101]

Историческое значение этой книги определяется тем, что она подыто­жила центральную для ближневосточной древности проблематику смысла жизни перед лицом страдания невинных (египетская «Беседа разочарованного со своей душой», вавилонская «Повесть о невинном страдальце» и др.) и в этом суммирующем выражении передала ее европейской культуре. На поставленный в Кн. Иова вопрос о необхо­димости человеческого и человечного «третейского судьи» между запредельностью Бога и посюсторонностью человека (9:33) новоза­ветная идеология ответила учением о «вочеловечении» Бога, а на противоречие между партикуляризмом и универсализмом — пере­осмыслением мессианской идеи: на место «избавления» народа от врагов было поставлено «спасение» человечества от грехов.

Библейская критика. Религиозное почитание Б., которое было особенно характерно для средневекового типа благочестия, обосно­вывало себя двояко: Б. в целом рассматривалась как дословная фикса­ция непогрешимого откровения Бога, но каждая отдельная книга или совокупность книг приписывалась исключительно авторитетным земным авторам (Пятикнижие — Моисею, псалмы — Давиду, Притчи, Екклезиаст и Песнь Песней — царю Соломону и т. п.). При таких условиях пересмотр традиционных атрибуций и датировок расце­нивался как вызов религиозной ортодоксии. Недаром один из самых ранних опытов библейской критики имел место на исходе античности, в эпоху конфликта между неоплатонизмом и христианством: это аргументация Порфирия в пользу датировки кн. Даниила II в. до н. э. Средневековый ученый Ибн-Эзра мог позволить себе лишь осторожные намеки на то, что Пятикнижие не принадлежит Моисею (экспликация его доводов была осуществлена только в XVII в. Спинозой). В эпоху Ренессанса и Реформации распространяется критическое отношение к принятому Католической Церковью латинскому переводу Б. (Вульгате), зарождается практика филологического и стилистического анализа греческого подлинника Нового Завета (деятельность Эразма Роттер­дамского), а затем и еврейского подлинника Ветхого Завета. Лютер резко оспаривал аутентичность послания Иакова (продолжая, впрочем, контроверзу эпохи патристики и руководствуясь собственной теоло­гической тенденцией). В целом же протестантизм дал новый импульс

[102]

преклонению перед Б. и первоначально не был благоприятен для библейской критики, которая развивалась под знаком Просвещения, в конфликте с религиозными доктринами иудаизма и всех вероиспо­веданий христианства. Уже Гоббс в «Левиафане» потребовал при­менения к Б. рационалистических приемов анализа. Это было осу­ществлено на практике прежде всего в «Богословско-политическом трактате» Спинозы, где производится систематический пересмотр традиционных атрибуций библейских книг; источниковедческие, гебраистические рассуждения подчинены практической цели — лишить авторитет Б. мистического характера и редуцировать его к самому общему моральному идеалу. Инициатива Спинозы встретила не только резкие нападки, но и широкие отклики; тщательность его аргументов произвела впечатление даже на конфессиональных ученых («Кри­тическая история Ветхого Завета» монаха-ораторианца Р. Симона, 1678) и доставила ему многих последователей. В 1753 г. Ж. Астрюк опубли­ковал свои «Предположения о первоначальных преданиях, которыми, по всей вероятности, пользовался Моисей при написании Книги Бытия», где впервые предложил важную для позднейшей библеистики гипотезу о двух источниках библейского повествования — «Яхвисте» и «Элохисте», т. е. вычленил две различные традиции, взяв за основу употребление двух имен Бога — Яхве и Элохим. Библейская критика французского Просвещения XVIII в. представляет собой в основном популяризацию, красочное литературное обыгрывание и полемическое заострение добытых ранее результатов, их публицистическое использо­вание. Новый уровень библейской критики подготавливается в Герма­нии после работ И. 3. Землера («Исследование о свободном иссле­довании Канона», I77I-5; «Пособие к свободному истолкованию Нового Завета», 1773). Прежняя библейская критика была чужда принципу историзма; Гердер впервые подошел к библейским текстам как памят­никам древнейшего народно-поэтического творчестве и в этом характер­ном для предромантизма открытии эстетический интерес шел рука об руку с вниманием к характерности неповторимого момента пути человечества. В начале XIX в. В. М. Л. де Ветте поставил вопрос об историческом развитии религиозных идей, отложившихся в Ветхом Завете, а в связи с этим — о реконструкция временного соотношения


[103]

отдельных частей канона. Начиная с В. Фатке (1835), в библейскую критику проникает влияние идей Гегеля, особенно ощутимое в нашу­мевших работах Д. Штрауса («Жизнь Иисуса, критически перера­ботанная», 1835-6) и Б. Бауэра («Критика Евангелия от Иоанна», 1840; «Критика евангельской истории синоптиков», 1-3, 1841-2). Оттал­киваясь от компромиссной рационализации евангельских эпизодов, Штраус и еще решительнее Бауэр истолковали само евангельское повествование в целом как порождение мифотворчества первых хрис­тиан, подлинной основой которого было не историческое ядро, то ли скудное (Штраус), то ли вовсе отсутствующее (Бауэр), а коллективное «самосознание», проецирующее само себя. В связи с этой концепцией Бауэр стремился рекоструировать историю первоначального хрис­тианства как историю «самосознания», а конкретно — идейных конф­ликтов, в частности, — конфликта между иудаизирующим «петри­низмом» и эллинистическим «паулинизмом»; ареной борьбы идей, понимаемой интеллектуализированно, по аналогии с борьбой фило­софских направлений, представлялось уже не «захолустье Палестины», а культурные ценности Средиземноморья — Александрия и Рим.

В позитивистской библеистике XIX в. господствовал эволюцио­нистский историзм, классическое выражение которому дал Вельгаузен («Композиция Шестикнижия и исторические книги Ветхого Завета», 1876-7). В начале XX в. было заметным участие в новозаветной критике дилетантов (философа А. Древса, беллетриста А. Немоевского), выдви­гавших эффектные, но фантастичеткие гипотезы. Между тем историкокритический анализ в его различных формах утвердился как обще­принятая норма научной библеистики, обязательная и для конфес­сионально ориентированных специалистов; ее приняли первыми представители т. н. либерального протестантизма и католического модернизма (напр., А. Луази), затем более консервативные проте­стантские ученые (напр., Э. Зеллин, «Введение в Ветхий Завет», 1910 — рецепция проблематики и методики Вельгаузена при споре с его положениями), позже других — католики, уполномоченные на это энцикликой Пия XII «Divino afflante Spiritu». (1943). Это существенно модифицировало ситуацию идейной борьбы и место библейской критики в старом смысле. В настоящее время лишь протестантские

[104]


сектанты-фундаменталисты продолжают настаивать на абсолютной непогрешимости не только духа, но и буквы Б., на всех традиционных атрибуциях и датировках текстов; аналогичные явления имеют место и в других христианских вероисповеданиях, а также в ультраконсерва­тивных течениях иудаизма, но находятся за пределами современной культуры как таковой. В целом для религиозной апологетики характерен перевод спора с атеизмом из плоскости обсуждения вопроса о доверии «букве» Писания в сферу более общемировоззренческих проблем.

Переводы Библии. О Септуагинте см. выше. Еврейская культура создала в римскую эпоху традицию т. и. «таргумов», т. е. переводов ВЗ, подчас переводов интерпретирующих на разговорный в эту эпоху арамейский язык. Особое значение принадлежит древним сирийским переводам Библии уже потому, что сирийцы были максимально близки среде палестинского еврейства в географическом, этнокультурном и, главное, языковом отношении, поскольку сирийский язык — не что иное, как северно-месопотамский диалект того самого арамейского языка, который звучит уже в ВЗ и на котором разговаривали в Палестине во времена НЗ. Есть основания полагать, что в сирийских переводах НЗ, прежде всего в древней Псшитте, могли удержаться обороты речи говорившего по-арамейски Иисуса Христа (в этом смысле интересны случаи, когда мы встречаем игру слов, утраченную в греческом тексте, ср. Black U. An Aramaic Approach to Gospels and Acts, 3 ed. Oxf., 1969). Особую роль в истории европейской культуры сыграл латинский перевод, осуществленный в кон. IV в. блаж. Иеронимом (ок. 342-420), изучившим для этого еврейский язык; из его соединения с некоторыми частями более старого перевода возникла т. н. Вульгата (собственно editio Vulgata — «общепринятое издание», термин восходит к офи­циальному изданию Римской курии 1590 г.), вплоть до II Ватиканского собора (1962-65) лежавшая в основе теологического и литургического творчества в ареале католицизма. Из древних переводов следует также отметить коптский, эфиопский, армянский, грузинский, а также готский (IV в.), осуществленный арианским епископом Ульфилой и дошедший частично. Когда практика перевода на народные языки оспаривалась в римских кругах, все более склонных придавать сакральное значение латыни, в сфере влияния византийской Церкви (в Моравии, затем в


[105]

южнославянском регионе) возникает славянский перевод Библии, созданный братьями Кириллом (826-869) и Мефодием (ок. 815-885), «апостолами славян», и их учениками. Этот перевод, ориентированный на передачу сложного лексического и синтаксического строя греческого языка, вылепил из податливого языкового материала особый язык, который принято называть старославянским (а в его позднейшем, вплоть до наших дней, литургическом функционировании — церков­нославянским).

На Западе предреформациониая пора создает условия для новых переводов Библии на народные языки, порождаемые возрастающим желанием эмансипирующегося читателя без посредничества теологов самому разобраться, что именно на самом деле сказано в Писании. Переводческая деятельность, особенно активная к конце XV в. и часто вызывающая конфликты с католическими церковными инстанциями, увенчивается переводом Лютера, завершенным к 1534 г. (перевод НЗ был издан уже в 1523); это очень яркое литературное явление, отме­ченное большой энергией и народной выразительностью немецкого языка, сильно стимулировавшее дальнейшее развитие немецкой лите­ратуры. Если эта инициатива, хотя и вобравшая в себя опыт многих попыток перевода, тем не менее стоит под знаком личного таланта и темперамента переводчика, веками принятая в англиканском обиходе «Авторизованная версия» явилась успешным итогом долголетней работы, в которой участвовали члены яростно боровшихся между собой религиозных групп Англии. Ее универсальное воздействие на становле­ние норм английского литературного языка сопоставимо с влиянием лютеровского перевода в Германии. Новое время дало множество альтернативных переводов. Следует также отметить переводы ВЗ на немецкий язык, осуществленные со стороны иудаизма; в эпоху Просве­щения — М. Мендельсоном, в эпоху постсимволистского «модерна» — М. Бубером. Их направление в некотором смысле противоположно: если первый ориентируется на абстрактно-общечеловеческий язык «естест­венной религии», второй хочет передать колоритную архаику, не укладывающуюся в классические европейские нормы. В России про­должительное время был принят только перевод Библии на церковно­славянский язык, восходящий к инициативе Кирилла и Мефодия. но

[106]


не раз подвергавшийся существенным переработкам; он до сих пор употребляется в богослужебном обиходе. Работа над русским пере­водом, начавшаяся уже к 1816 г. (см. Господа нашего Иисуса Христа Новый Завет. СПб., 1823), шла сквозь многочисленные конфликтные ситуации; первая полная публикация произошла только в 1876 г. Этот перевод, во многих отношениях оказавшийся исторически необхо­димым и нередко оправданным компромиссом (между прочим, в отношении к книгам Ветхого Завета обращение к Септуагинте соседст­вовало с оглядкой на еврейский текст), принято называть Синодальным; эта осмотрительно выполненная, подчас расплачивающаяся за осмотри­тельность некоторой нечеткостью решений работа — до сих пор единст­венный перевод Библии, рекомендованный верующим для вне-литургического пользования Русской Православной Церковью (и призна­ваемый некоторыми протестантскими организациями России). Инте­ресно, что в фольклорное и бытовое употребление он почти не вошел: даже мы в настоящее время скажем по-славянски «не убий», а не в Синодальном переводе — «не убивай». За время, истекшее с его появле­ния, он подвергался осторожному лексическому и пунктуационному поновлению. Перевод Нового Завета, осуществленный К. П. Побе­доносцевым (Новый Завет. Опыт по усовершенствованию перевода на русский язык. СПб., 1906), ориентирован прежде всего на традицию славянского перевода. Необходимо отметить неизбежно тенденциозную работу: Толстой Л. Н. Соединение и перевод четырех Евангелий. Женева, 1892-1894. Уже с середины XIX в. не раз появлялись также переводы Ветхого Завета с масоретского текста, предназначенные «для употребления евреям». В 50-е гг. XX в. силами русской эмиграции, возглавляемыми епископом Кассианом (Безобразовым), прекрасным знатоком греческого языка, была начата работа над новым переводом Нового Завета, впервые изданным полностью в 1970 г.; этот перевод старается не отходить без необходимости ни от стиля Синодального перевода, ни от частностей греческого текста (вплоть до порядка слов), к его достоинствам принадлежат точность и отчетливость в выявлении смысла, к недостаткам — некоторая суховатость интонации. В советское время удалось издать в составе тома «Поэзия и проза Древнего Востока». М., 1973, литературные переводы некоторых книг ВЗ в переводах И.


[107]

Дьяконова, С. Апта, И. Брагинского и С. Аверинцева. Конец советского атеистического официоза вызвал взрыв переводческой работы над Библией, притом как в России, так и за границей — в расчете на русского читателя. Вот далеко не полный перечень отечественных переводческих инициатив последнего времени:

[1]. Ветхий Завет: От Бытия до Откровения. Учение. Пятикнижие Моисеево, пер., введение и комментарии И. Ш. Шифмана. М., 1993 (академическая работа известного семитолога); Пятикнижие Моисеево, или Тора, с рус. переводом, комментарием, основанным на классических толкованиях... под ред. Г. Брановера, I-V. Иерусалим, 1990-1994 (перевод имеет в виду потребности современного русскоязычного иудаиста, с уклоном в сторону хабаднического хасидизма, что особенно ощутимо в подборе толкований); Бытие, пер. Международного Библей­ского общества, 1998.

[2]. Новый Завет: Евангелия, пер. о. Л. Лутковского. М., 1991, чему предшествовало журнальное издание: «Литературная учеба», 1990 (эклектическая работа без систематически применяемых принципов); Канонические Евангелия, пер. В. Н. Кузнецовой. М., 1992; Письма апостола Павла, пер. ее же. М., 1998; Евангелие от Марка, Евангелие от Иоанна, Послание к римлянам, Апокалипсис. СПб., 1997.

БЛАГОВЕЩЕНИЕ

БЛАГОВЕЩЕНИЕ (греч. ЕЪауугкюрбс,, ср. лат. Annuntiatio, «возвещение»), начальный момент истории вочеловечения Бога, т. е. земной жизни Иисуса Христа. Согласно евангельскому повествованию (Лк. 1:26-38), Архангел Гавриил, посланный Богом к Деве Марии в галилейский городок Назарет, где Она вела девственную жизнь в доме своего мнимого мужа Иосифа Обручника, сообщает Ей, что у Нее Родится сын Иисус, и это будет Мессия и Сын Божий. Мария же спрашивает, как исполнение этого обещания совместимо с соблюдением избранного Ею девственного образа жизни. Ангел разъясняет, что имеющий родиться младенец будет чудесно зачат по действию Духа Святого без разрушения девственности матери. Уяснив, что речь идет об исполнении воли Бога, Мария отвечает смиренным согласием: «да будет Мне по слову твоему». В евангельском тексте не сказано прямо, но предполагается, что миг, когда Мария произносит свое согласие, и

[108]


есть миг девственного (непорочного) зачатия; как при сотворении мира слово Бога «да будет» приводило создания к бытию, так Ее слово «да будет» низводит Бога в мир. В церковной традиции акт послушания, осуществленный Марией как бы за все падшее и спасаемое человечество, противопоставляется акту непослушания, составившего суть грехо­падения Адама и Евы. Дева Мария как «новая Ева» искупает грех «первой Евы», начиная возвратный путь к утраченной жизни в единении с Богом; поэтому Б. есть, как выражено в византийском гимне на соответствующий праздник, «суммирующее предвосхищение» (греч. кефаАаюУ) спасения людей.

Иконография Б. восходит к раннехристианской эпохе (возможно, фреска т. н. катакомбы Прискиллы, III в.; мозаика базилики Санта­Мария Маджоре в Риме, V в.). Место действия намечается вплоть до позднего средневековья весьма абстрактно: почти всегда это дом Иосифа Обручника (однако апокрифическая версия, восходящая ко II в. и нашедшая отголоски в изобразительном искусстве, расчленяет сцену Б. на две: первая сцена — у единственного в Назарете колодца, и лишь вторая, более важная, — в доме Иосифа). Обстановка обычно изобилует символическими предметами (в православной иконографии мотив ткани, перекинутой от одной башенки к другой, означает достоинство Девы Марии, а также, возможно, связь между Ветхим и Новым За­ветами; в католической иконографии на исходе средневековья и позже белая лилия в руках Гавриила или в кувшине означает непорочную чистоту Марии, сосуд с водой или рукомойник — Ее особую очищен­ность для Ее миссии, горящая свеча — Ее духовное горение, яблоко — тайну грехопадения, преодолеваемого через Б., и т. д.). Приход Архан­гела застигает Марию либо за молитвой, либо за чтением Священного Писания, либо, в согласии с апокрифическим повествованием, за работой над пурпурной тканью для Иерусалимского храма (символ зарождающейся плоти Христа, которая «ткется» во чреве Матери из Ее крови, как пурпурная пряжа). Византийское искусство акцентировало в изображении Б. церемониальный момент (придворный небесного двора приходит с официальным посланием к царице), искусство позднего западного средневековья — куртуазный момент (поклонение вестника непорочности и красоте Дамы). Строго теологическую интер-


[109]

претацию Б. дал Беато Анджелико, изображавший его как совместную молитву Архангела и Марии и неоднократно противополагавший ему сцену изгнания из рая. Художники нидерландского Возрождения использовали сюжет Б. для передачи целомудренного уюта бюргерского интерьера.

БОГ

БОГ, в религиях мира и философских системах Высшее Существо, создающее и устрояющее мир, дающее вещам, существам и лицам их бытие, меру, назначение и закон. В религиозных учениях, объединенных принципом теизма, утверждается личное бытие этого Существа, его личное отношение (любовь) к сотворенным существам, его диало­гическое самораскрытие в актах Откровения; т. о., учение о Б. импли­цирует тезис о том, что бытие в своем абсолютном пределе и на вершине ценностной вертикали — личностно.

Идея Б. постепенно кристаллизировалась в различных рели­гиозных традициях человечества. Исходная точка развития — представ­ления первобытных народов о силах, действие которых по-разному локализуется на панораме мирового целого. Эта локализация может быть связана с определенными местами (особенно т.н. святыми места­ми) в топографическом/географическом смысле (характерен, например, обиход западно-семитских племен, почитавших локальных «ваалов», т. е. «хозяев» каждого места). Стихии природы, народы и племена, наконец, отдельные человеческие жилища получали таких «хозяев», которые могли быть дружественны или враждебны. Наряду с этим в весьма архаических культурах обнаруживается представление о более высоких существах (или существе) космического масштаба, с которыми связывается начало мира; довольно часто это представление остается вне разработки в культе и мифе и является более или менее тайным. Понятно, что когда европейские исследователи (или миссионеры с исследовательскими интересами) столкнулись с такими явлениями, они восприняли их как свидетельство об изначальном для человечества «прамонотеизме» (В. Шмидт, Э. Лэнг и др.); столь же понятно, что эта интерпретация подверглась энергичной критике как попытка проеци­ровать на архаику позднейший опыт монотеизма. Дискуссионная ситуация вынуждает к осторожности в выводах (еще и потому, что

этнографический материал, касающийся самых примитивных народов, нельзя отождествить с реконструируемой прадревностью человечества). Однако в исторически известных нам политеистических культурах тенденция к монотеизму является константой и обнаруживается различными способами: 1) отождествление различных божеств между собой; 2) выделение среди божеств главного; 3) выделение среди них наиболее «своего» для рода, племенной группы, государства, и связы­вание именно с ним определенных обязательств верности (для характе­ристики этого феномена иногда употребляется термин «генотеизм». Наряду с этим созревают более доктринарно последовательные проявле­ния монотеизма: напр., египетский фараон Эхнатон (1365-1346 до н.э.) ввел на время своего правления почитание Атона как божества всего сущего, не имеющего себе подобных. Предфилософская и раннефи­лософская мысль греков разрабатывает идею Единого как преодоление и одновременно оправдание мифа и культа; ср. у Гераклита «Единое, единственно мудрое, не дозволяет и все же дозволяет называть его Зевсом» (frgm. В 32 D). У Эсхила мы читаем: «Зевс, кто бы он ни был, если ему угодно, чтобы его именовали так, я обращаюсь к нему так» (Agam. 160-162). Подобного рода ориентация мысли на Единое -общий мотив всей философской мистики Греции, Индии, Китая; ориентация эта может быть отнесена к существеннейшим чертам культурных типов, сложившихся под знаком того, что К. Ясперс назвал «осевым временем»; но она остается совместимой с политеистической религиозной практикой, не предъявляя человеку прямых практических требований.

Напротив, для Библии идея безусловной верности единому Б. впервые становится последовательно провозглашаемым догматом, который должен определить все мышление, чувство и действование человека. «Слушай, Израиль: Господь, Бог наш, есть единый Господь. И возлюби Господа, Бога твоего, всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всею силою твоею» (Втор. 6:4). Речь идет не столько о теоретическом тезисе, сколько о переориентации всей человеческого поведения, мотивируемой «ревностью» как модусом отношений между Б. и человеком (там же, 6:1.4-15) и требующей видеть только в Б. исток всех судеб и надежд человека (ср. послебиблейские иудейские легенды,


[111]

всемерно акцентирующие в событиях священной истории, напр., в зачатии Исаака или переходе евреев через Красное море, момент их несоответствия всему — включая, напр., астрологическую заданность бытия, — кроме воли Б., на которую человек должен ответить актом веры, так что море расступается перед тем, кто, уверовав, ступил в воду). Этот императив не только генетически, но и содержательно пред­шествует монотеизму как таковому; ряд ветхозаветных текстов как будто предполагает существование каких-то низших и неправедных, но реальных «богов» (Исх. 15:11; 18:11; Пс. 94:3; 96:7 и 9 и др.; лишь позднее эти существа идентифицируются либо как демоны, бессильно враждую­щие с Б., либо как ангелы, «силы», звездные «воинства», Ему служащие, откуда обозначение Б. «Господь Сил» = «Саваоф»). Им не следует поклоняться не потому, что их нет или что они не могут быть прагма­тически полезны, но во имя верности Б., уподобляемой брачной верности (община народа Божьего как верная или неверная супруга Б. — образ, особенно характерный для пророческой литературы). Для всего вообще ветхозаветного подхода к высказыванию о Б. характерно, что там, где мы ожидали бы дискурса о «природе» Б. (ср. заглавие трактата Цицерона «О природе богов»!), о Его свойствах и атрибутах (тема позднейшей теологии), о метафизике Его единства (тема греческой философии), об исходящей от Него законосообразности всего сущего (греч. «логос», кит. «дао» и т. п.), мы встречаем слова об отношении между Б. и человеком/народом, как оно проявляется в некотором событии. «Я Господь, Бог твой, Который вывел тебя из земли египетской, из дома рабства» (Втор. 5:6). Здесь можно почувствовать, с одной стороны, насколько этот тип высказывания естественно вытекает из «генотеистического» опыта обязательства по отношению к племенному божеству; с другой стороны, этот перевес конкретного и акцент на межличностном отношении вносит в сравнении с умозрением о Логосе, Дао и Едином особый содержат, момент, который в терминах XX в. можно назвать экзистенциальным, персоналистическим и диало­гическим. Собственно, настоящая тема Библии — это не Б. как таковой, не Б. космоса, в особенности не история Б. (и не истории про Б.!), но нечто иное: «мой Б.», «Б. Авраама, Исаака и Иакова», т.е. Б., заключаю­щий с человеком и народом «завет» (berit, собств. «союз»), существенно

[112]


присутствующий в мире людей (ср. мессианское имя-формулу Им­мануэль, в традиционной русской передаче «Еммаиуил», т. е. «С-нами-Б.», Ис. 7:14).

Важно попять различие между этой темой и тривиально-обще-человеч. представлением о божественных покровителях государств и народов: греческие мифы о Троянской войне предполагают, что одни боги защищают дело троянцев, другие — дело ахеян, но не остается места для возможности человеку защищать дело Б., «придти на помощь Господу», как говорится в ветхозаветной Песни Деворы (Суд. 5:23). Очень специфична для библейской концепции сама возможность осуждать начало монархии в Израиле на том основании, что единст­венным Царем Своего народа может быть только Б. (1 Цар. 8:7, - мотив, возвращающийся в идеологии христианской Реформации у кальви­нистов). Так возникает центральное для Библии обоих Заветов и особенно акцентируемое в Евангелиях понятие «Царства Божия» как конкретного и полного восстановления суверенной власти Б. в мире людей, нарушенной узурпаторским насилием зла. В этой связи возни­кает остро дискуссионный вопрос о связи между динамикой библейских представлений об отношении Б. к истории и ее секуляризацией в новоевропейском утопизме (ср. весьма спорный, нашумевший труд: Е. Block, Das Prinzip Hoffnung, I—III, Berlin, 1954-59, а также менее идеологизированное обсуждение той же темы: К. Lowith, Meaning in History, Chicago, 1949, немецкая версия под заглавием «Weltgeschichte und Heilsgeschehen»).

Ислам заимствует библейский образ Б., фактически не имея добавить к нему ничего принципиально нового, но ослабляя потенциал заложенного в нем историзма и резче подчеркивая дистанцию между Б. и человеком (в частности, несводимость действий Б. к человеческим моральным представлениям). Христианство исходит из этого образа, осложняя его тремя взаимосвязанными новыми компонентами, два из которых относятся в узком смысле к вере, один — к религиозной культуре, мыслительному оформлению веры. Во-первых, это учение о том, что единство Единого Б. троично (трипитарное богословие). Во-вторых, это учение о воплощении и «вочеловечении», о Богочело-вечестве Иисуса Христа, в котором парадоксально соединились несоеди-


[113]

нимые «природы» Б. и человека. В-третьих, это последовательное продумывание и переосмысление библейского образа Б. в терминах и концептах греческой философской мысли, впервые создающее в собственном смысле слова «догматику». Вообще говоря, такая работа не осталась полностью чуждой ни иудаизму, ни исламу; достаточно отметить еврейского платоника Филона Александрийского (I в. до н.э. — I в. н. э.) и мощную рецепцию аристотелизма в исламской философии IX—XII вв.; однако в истории этих религий встреча представлений о Б. с греческим философским «дискурсом» характеризовала каждый раз ситуацию, в принципе преходящую, не оставляя устойчивых последст­вий. Напротив, христианство предпринимает уникальную работу по систематическому догматизированию учения о Б. в философских терминах, не только проводившуюся из века в век теологами (см. ст. «Теология»), но и закреплявшуюся высшими инстанциями Церкви, прежде всего Вселенскими Соборами. Предметом рефлексии ста­новится «сущность» Б. (греч. оЪЫоб, лат. substantia уже в Никейско­Константинопольском «Символе веры», принятом на двух первых Вселенских Соборах 325 и 381 гг., употреблен термин из обихода философских школ «единосущный», что вызвало нарекания оппонентов ортодоксии. Ключевыми концептами для описания троичности Б. выступают «сущность» и «лицо», для описания Богочеловека — «лицо» и «природа». Например, в лат. тексте IV-V вв., называемом по первому слову «Quicunque», мы встречаем такую догматическую рефлексию: «...Почтим единого Б. в Троице, и Троицу в единстве, не смешивая Лиц и не разделяя Сущности. [...] Каков Отец, таков Сын, таков и Дух Святой; [...] бесконечен Отец, бесконечен Сын, бесконечен и Дух Святой; вечен Отец, вечен Сын, вечен и Дух Святой [...]». Подобного рода тип формально организованного рассуждения о Б. доходит до предела в католической схоластике; православная мистика интенсивно подчерки­вает непостижимость Б., но даже для специфически мистических тем пользуется терминологическим инструментарием греческой фило­софии, как можно видеть на примере догматизированных Православием тезисов Григория Паламы о «сущности» и «энергиях» Б. Для всего отношения к Б. христ. мысли характерно соотношение двух измерений: библейского опыта, менее всего теоретизирующего, передающегося на

[114]


языке скорее экспрессивном, чем концептуальном, и теоретических концептов. Соотношение это не раз оказывалось конфликтным; проте­стующая формула Паскаля: «Бог Авраама, Б. Исаака, Б. Иакова, а не философов и ученых», — суммирует то, что до него говорили, на­пример, Петр Дамиани и Лютер, а после него критики религиозного умозрения вплоть до Л. Шестова и ряда протестанских теологов нашего века, не говоря уже о иудаистской полемике против хрис­тианского вероучения. Но синтез Библии и греческой философии в христианском мышлении о Б. коренится глубже, чем предполагают все эти протесты.

Доказательства бытия Б. Особая философская тема — т. н. доказа­тельства бытия Б,, характерные для европейской христианской тра­диции. Их содержательность в качестве самопроявлений типов миро­воззрения намного превышает их сомнительную утилитарную ценность для религиозной веры. Само явление традиционных Д. Б. Б. симпто­матично для целого ряда историко-философских эпох, лежащих между ранним подъемом рационализма в формах греческой философии и логики (V-IV вв. до н. э.) и торжеством нового типа рационализма (Просвещение, наука XIX в.), т. е. для периода универсального влияния Аристотеля, к которому и восходит большая часть развиваемых в ходе аргументации мыслительных ходов. С одной стороны, Д. Б. Б. предпо­лагают достаточно высокий уровень абстрактного мышления, при котором не только возможна рационалистическая критика религиозного предания, но и само представление о Божестве оформляется как понятие, фиксируемое в дефиниции. В условиях, когда данности мифа и ритуала уже утрачивают самоочевидность, единственный тип Д. Б. Б., допускающий апелляцию к этим данностям, - аргументация «от согласия народов» (е consesu gentium), т. е. от факта повсеместного распространения религиозных верований (Arist., De cael. 1,3; Cic. Tusc. disp. 1,13), или «историческое» Д. Б. Б., не случайно игравшее большую роль в эпоху поздней античности, когда языческие религиозные представления были оспорены философией, а исключительность монотеистической веры еще не утвердила себя. С другой стороны, необходимым условием традиционных Д. Б. Б. является ряд положений, принимаемых за аксиому рационализмом аристотелевского типа и


[115]

оспариваемых или отклоняемых мировоззрением Нового времени; важнейшее из них — тезис об онтологическом (и, как следствие, аксиологическом) превосходстве единого над множеством, простого над сложным, покоя над движениям и вообще бытия над становлением и причины над следствием, а также — телеологическое понимание закономерности и отказ мыслить причинный ряд уходящим в беско­нечность (последнее специально развито у Фомы Аквинского — см. Summa theol. 1,2, Зс). Так складывается т. н. «космологическое» Д. Б. Б., популярный и открытый для широкой вульгаризации вариант которого акцентировал «связность» природных процессов и их утилитарную соотносимость с человеческими нуждами, а философский представлял собой приложение названных выше аксиом и реконструировал из обусловленных следствий ничем не обусловленную, необходимую первопричину. Исходной точкой и здесь была концепция Аристотеля, согласно которой «начало и первое в вещах не подвержено движению ни само по себе, ни привходящим образом, а само вызывает (...) движение», причем «движущее должно чем-то приводиться в дви­жение, а первое движущее — быть неподвижным само по себе» (Metaph. XII, 8, 1073а, пер. А. В. Кубицкого). Наиболее четкую христианскую разработку этой концепции дал Фома Аквинский: движение предполагает неподвижный перводвигатель, причинные ряды — причину всех причин, обусловленность явлений — безуслов­ность абсолюта, иерархия совершенства — ценностный предел (через «причастность» которому — в смысле платоновской концепции mе tecij — возможна вся иерархия в целом), наконец, упорядоченность космоса — стоящую над ним разумную упорядочивающую волю. Из этих пяти разновидностей «космологического» Д. Б. Б. (т. н. «пять путей») лишь последняя совпадает с популярным вариантом. Чрез­вычайно широкое употребление последнего — вплоть до телеологии X. Вольфа — объясняется не только его общедоступностью и обра­щенностью непосредственно к чувству восхищения красотой и це­лесообразностью зримого мира, но и задачами полемики против оппонентов (от античного эпикуреизма до радикального деизма XVIII в.), отрицавших не бытие Божества, а Его целеполагающую активность в мире («промысел»).

[116]


Если «космологическое» Д. Б. Б. идет от аристотелевского по­нимания Вселенной, то «онтологическое» имеет отправной точкой платоновский интерес к чистому понятию и стремится вывести бытие Бога из понятия Бога. Оно намечено у Августина и впервые развито в «Прослогионе» Ансельма Кентерберийского: если мы определяем Бога как «то, более чего нельзя ничего помыслить», эта дефиниция уже включает в себя наряду с прочими совершенствами также и предикат бытия, поэтому предположение о небытии Бога самопротиворечиво. Уже при жизни Ансельма этот ход рассуждений был оспорен схоластом Гаунило, а позднее отклонен Фомой Аквинским, как требующий духовной подготовки и постольку непригодный для защиты веры. Возрождение «онтологического» Д. Б. Б. в ином философском контексте происходит у Декарта («Размышления о первой философии», V). Кант дал в «Критике чистого разума" (II, 3, §4) наиболее развернутое его опровержение, основанное на том, что «бытие» есть не предикат, а полагание предмета вместе со всеми его предикатами, логическая и грамматическая «связка». В целом эта точка зрения характерна для Нового времени — в противоположность античной и средневековой метафизике, хотя Гегель в «Энциклопедии философских наук» отвергал аргументы Канта, как приложимые лишь к ограниченной вещи, а не к абсолюту (§ 51 и слл.).

Особняком стоят Д. Б. Б., идущие не от объективности космоса или понятия, но от субъективности человеческого духа или требований морали. Тертуллиан ссылался на «свидетельство» бессознательных глубин души (т. и. «психологическое» Д. Б. Б.). Умозаключение от нравственного порядка к бытию Бога как единственной инстанции, могущей его санкционировать, («нравственное» доказательство) проглядывало у мыслителей Реформации, прежде всего у Кальвина и Меланхтона; законченную форму оно приобрело у Канта, давшего бытию Бога — по разрушении традиционных доводов в его пользу — статус «постулата практического разума».

БОНАВЕНТУРА

БОНАВЕНТУРА (Bonaventura), собственно Джованни Фиданца (Fidanza) (ок. 1217, Баньореджо, Тоскана,- 15.7.1274, Лион), философ-схоласт, теолог и мистик, представитель августинианства. С1236 г. учился


[117]

в Парижском университете, ок. 1240 вступил во францисканский орден; был учеником собрата по ордену Александра из Гэльса. До 1257 г. из-за конфликта между белым духовенством и нищенствующими орденами не мог получить кафедру в университете и преподавал в орденской школе в Париже. В 1257 г. был избран генералом францисканского ордена, что поставило его в центр идейных противоречий эпохи. В публицистической полемике защищал идеал бедности, выдвинутый Франциском Ассизским («Апология бедняков», ок. 1269), однако внутри ордена боролся против радикальной интерпретации этого идеала у спиритуалов и последователей Иоахима Флорского, благодаря чему францисканство окончательно стабилизировалось как форма аскетической жизни, не вступающая в противоречия с иерархической структурой Католической Церкви, не исключающая ни занятий схоластикой, ни причастности к церковной политике. В 1273 г. Б. был назначен епископом Альбанским и кардиналом и принял на себя организацию собора в Лионе, имевшего целью соеди­нение Католической и Православной Церквей; умер во время закрытия собора. В1482 г. канонизирован, в 1588 причислен к «учителям Церкви». Почетное прозвище Б. — «доктор серафический» (doctor seraphicus; серафим — символ мистического горения; таков же смысл более раннего прозвища Б. — doctor devotus).

Философия Б. — августиновский платонизм, вобравший опыт Сен­Внкторской школы XII в. и обновленный в соответствии с запросами эпохи. Б. использовал некоторые мотивы поднимавшегося на его глазах христианского аристотелизма, но функция этих мотивов остается чисто служебной, а содержание существенно модифицируется в контексте системы Б. От современных ему католических аристотеликов, прежде всего от Фомы Аквинского, Б. отличало не только принципиальное предпочтение платонической традциии (опосредованной учением Августина) как более духовной и более отвечающей задачам обосно­вания христианского вероучения, нежели аристотелевский рациона­лизм, но и значительно менее оптимистический взгляд на позна­вательные возможности «естественного» человеческого разума, а значит, - языческой мысли как таковой. Б. настаивал на том, что без помощи Откровения философия обречена на заблуждения даже в сфере собственно философской, нетеологической проблематики.

[118]


Гносеология Б. основана на теории божественного озарения (т. н. иллюминация). Он различает три уровня познания: чувственное познание, «знание», или «науку» (scientia — познание материальных предметов в процессе интеллектуальной абстракции) и «мудрость» (sapientia — познание духовных предметов через озарение свыше, т. е. соучастие в интуиции Бога — «коинтуиция»). Только мудрость есть полное и адекватное познание, направленное непосредственно на платоновские идеи, которые отождествлены у Б. с образцами всего сущего в уме Бога (т. н. экземпляризм). Б. не отвергал в принципе возможность выведения бытия Бога из рассмотрения мира, но она не вызывала у него такого интереса, как у Фомы Аквинского; ему гораздо ближе онтологическое доказательство, сжатое им до формулы: «если Бог есть Бог, то Бог есть» (De mysterio Trinitatis I, 1, 29; 5, 15) и восходящий к древним апологетам тезис о врожденности идеи Бога человеческой душе (согласно Б., ни у язычника, ни у неверующего незнание о бытии Бога не может быть абсолютным). Только априорное, интуитивное знание об этом бытии может, с точки зрения Б., дать силу апостериорным выводам, взятым от устройства мира. В отличие от Фомы, Б. считал аристотелевско-аверроистское учение о вечности мира, а также концепцию предвечного творения не только противоречащими Откровению, но и логически самопротиворечивыми, ибо предпо­лагающими возможность бесконечного числа разумных душ, беско­нечной длительности и т. д. Вслед за Александром из Гэльса Б. развивал т. н. гиломорфическую концепцию, согласно которой все, кроме Бога, составляется из материи и формы. Материя понималась им как принцип потенциальности как в вещественном, так и в духовном, но, в отличие от Фомы, настаивавшего на пассивной потенциальности материи, Б., развивая учение Августина о семенных причинах, трактовал последние как активные потенции, заложенные Богом в материю, но актуали­зирующиеся под действием имманентных факторов. У каждой сущ­ности, по Б., имеется множество форм, субординированных субстан­циальной форме. Высшая форма телесного — свет, высшая форма души — ум; душа относится к телу, как форма к материи, что не мешает выделять внутри самой души невещественную материю — ее «спо­собности», или органы душевной деятельности. Только идеи-образцы

[119]

в уме Бога чисто актуальны, и постольку не подпадают общему гило­морфизму.

Учение Б., продолжавшее традиции августинианства, положило начало францисканскому направлению в средневековой схоластике, противостоявшему томизму. Вместе с тем наметившаяся уже у Б. и его ближайших учеников тенденция к ассимиляции некоторых аристо­телевских идей (при подчеркивании принципиального несогласия с позицией томистов в целом) получила развитие у более поздних францисканских мыслителей (сделавшись преобладающей у Дунса Скота). Однако и после подъема и торжества томизма в западной схоластике к учению Б. неизбежно обращались католические философы и теологи мистической ориентации, выступавшие против экспансии рационализма.

БОНХЁФФЕР

БОНХЁФФЕР (Bonhoffer), Дитрих (4. 2. 1906, Бреслау, ныне Вроцлав, — 9. 4. 1945, концентрационный лагерь Флоссенбюрг), немецкий лютеранский теолог и религиозный мыслитель, участник движения Сопротивления. Ученик видного либерального теолога и историка Церкви А. Гарнака; вдохновлявший последнего идеал «интел­лектуальной честности» в духе либерального гуманизма XIX в. оказал на Б. глубокое воздействие (ср. его симпатию к критическому духу мыслителей немецкого Просвещения, особенно Г. Э. Лессинга). С1931 г. пастор, после гитлеровского переворота выступал против распро­странения расистских принципов на лютеранскую церковную жизнь в Германии; наряду с К. Бартом участвовал в основании оппозиционной «Исповеднической Церкви», противостоявшей пронацистскому дви­жению «Немецких христиан». В 1936 г. как «пацифист и враг госу­дарства» отстранен от университетской деятельности; в 1943 арестован по обвинению в «подрыве вооруженных сил», в 1944 переведен в Бухенвальд; казнен.

Мировоззрение Б. непрерывно менялось, достигнув наибольшей зрелости уже в период заключения, когда он мог выразить его лишь в форме писем на волю. Яркие, остро сформулированные мысли Б. оказали широкое воздействие на послевоенную протестантскую тео­логию; часто его рассматривают как предшественника «атеистической»

[120]


теологии середины XX в., отказывающей Богу в объективном онто­логическом статусе и сводящей Его к беспредметному ориентиру экзистенциального выбора (т. н. «теология смерти Бога»), однако вряд ли это верно. «Религия» в лексиконе Б. — негативное понятие именно как противоположность веры в «живого» Бога, что сближает Б. с представителями диалектической теологии. Однако Б. резче, чем последние, осуждал религиозное утешительство, переключение чело­веческих интересов с земных задач, в решении которых оправдывает себя вера, на потустороннюю компенсацию негативных сторон земного опыта. Согласно концепции Б., современный человек достиг «совер­шеннолетия» и обязан во имя веры обходиться без «рабочей гипотезы Бога» как коррелята собственной познавательной немощи и без псевдо­религиозного прикрашивания безбожной жизни как коррелята собст­венной этической несостоятельности. «Не религиозный акт делает христианином, но соучастие в страданиях Бога посреди мирской жизни»; «опыт бытия-для-других», соотнесенный с примером Иисуса Христа, с точки зрения Б., «и есть опыт трансденденции» (D. Bonhoeffer, Widerstand und Ergebung, Munch, 1970, S. 396,414).

БОССЮЭ

БОССЮЭ (Bossuet), Жак Бенинь (27.9.1627, Дижон? -12.4.1704, Париж), французский католический мыслитель, идеолог абсолютизма. Воспитатель наследника французского престола (с 1670), епископ. Позиция Б. характеризуется сочетанием традиционализма, во имя которого он выступил против философии Мальбранша, с суховатым рационализмом. Превыше всего он ставил идею порядка, воплощение которого видел в последовательном союзе абсолютизма и Церкви (отсюда холодное отношение Б. к международным силам католицизма — папству и ордену иезуитов; все церковное должно найти себя внутри режима Людовика XIV). Для порядка опасна мистика, ищущая собст­венных путей к Богу, выходящая из-под контроля как авторитета, так и рассудка; поэтому Б. был непримиримым противником мистиков, группировавшихся около Фенелона, добился осуждения доктрины о «чистой» любви к Богу (не зависящей ни от надежды на рай, ни от страха перед адом) и расправы над Ж. Гюйон. Высшее назначение теолога в глазах Б. — подавать советы монарху. Этим обусловлен интерес Б. к


[121]

истории как сокровищнице опыта, долженствующей, в правильном истолковании, послужить уроком королям. В поучение наследнику престола он написал «Рассуждение о всеобщей истории» («Discours sur l'histoire universelle», 1681), где подхватил историософские темы трактата Августина «О граде Божьем»: обзор судеб народов от мифо­логических времен до Карла Великого должен наглядно показать направляющую руку Провидения. Сама по себе идея вычитывания из истории ее связного «смысла» была новой постольку, поскольку мораль извлекалась не из отдельных исторических эпизодов, как у большинства античных и средневековых авторов, а из рассмотрения целых эпох, притом уже с подступами к историко-культурным характеристикам — в том роде, который стал возможен после Ренессанса и окончательно выявился в XVIII-XIX вв. Провиденциалистский подход обострял внимание Б. к противоречию между субъективными намерениями исторического деятеля и объективными последствиями его действий (деятель как орудие, предназначенное Провидением к выполнению замысла, неизвестного ему самому).

БРУННЕР

БРУННЕР (Brunner) Эмиль (23.12.1889, Винтертур, - 6.4.1966, Цюрих), швейцарский протестантский теолог. Профессор в Цюрихе с 1924. Представитель диалектической теологии. Выступая против либерального протестантизма XIX в. и возвращаясь к мировоззрен­ческим основам Реформации XVI в., Б. противопоставил духу пози­тивистской научности веру и откровение. Б. выступил как критик цивилизации XX в, обвиняя ее в гипертрофии технического интереса и в распаде человеческого духа, утерявшего Бога и покинутого в мире вещей. В современном состоянии мира Б. видит свидетельство его близкого конца.

БУБЕР

БУБЕР (Buber) Мартин (Мардохай) (8.2.1878, Вена, - 13.6.1965. Иерусалим), еврейский религиозный философ и писатель, близкий к диалектической теологии. В 1924-33 гг. — профессор философии иудаизма и этики в университете Франкфурта-на-Майне. В 1933 г. эмигрировал из Германии в Швейцарию, а затем в Палестину, где был профессором социологии Еврейского университета в Иерусалиме. Б.

[122]


выступал как идеолог своеобразного еврейского «почвенничества» и постулировал для еврейской традиции (Библия, средневековая иудаист­ская мистика, хасидизм) значение непреходящего духовного ориентира, которое для христианской Европы имеет греко-римская традиция. Это сближало его с ранним сионистским культурничеством; в то же время он уже в 1901 г. разошелся с политическим сионизмом, а позднее отрицательно относился к планам создания еврейского государства в Палестине. Тяготея к мирному анархизму в духе Г. Ландауэра и к идеям ненасилия в духе Ганди (и с Ландауэром, и с Ганди Б. связывали личные отношения), он мечтал о свободных кооперативных поселениях евреев в Палестине без государства и армии. После 2-й Мировой войны Б. выступал с осуждением арабско-еврейской вражды и антигуманных действий по отношению к палестинским арабам. Философия Б. окра­шена в экзистенциалистские тона; ее центральная идея — бытие как «диалог» (между Богом и человеком, между человеком и миром и т. п.) («Я и ты» — «Ich und Du», Lpz., 1923). «Диалогический» дух, проти­востоящий греческому «монологизму», Б. искал в библейском миро­понимании. Особое внимание Б. уделял пантеистическим тенденциям хасидизма («Повести раввина Нахмана» — «Die Geschichten des Rabbi Nachman», Fr./M., 1906). Главное литературное произведение Б. — роман-хроника из жизни польских хасидов начала XIX в. «Гог и Магог» (1949). Пользуются известностью также созданные им пересказы народных легенд восточно-европейского еврейства о справедливых и мудрых «цадиках».

БУЛЬТМАН

БУЛЬТМАН (Bultmann) Рудольф (20.8.1884, Ольденбург, -30.6.1976, Марбург), немецкий протестантский теолог, философ и историк религии. В 1921-51 гг. профессор теологии Марбургского университета. Б. близок к диалектической теологии. Работами 20-х гг. Б. положил начало т. н. формально-исторической школе в рели­гиеведении. В начале 40-х гг. Б. попытался преодолеть внутреннюю двойственность своих установок (склонность к идеям С. Кьеркегора и, с другой стороны, — к рационалистической методике либерального протестантизма), выдвинув требование демифологизации веры. Он предложил строго разграничивать в составе христианской традиции ее


[123]

преходящую мифологическую знаковую систему и непреходящее «возвещение», обращенное к человеческой совести и ставящее человека в жизненную «ситуацию выбора»: миф подлежит рационалистической критике, а «возвещение» — осмыслению в категориях экзистенциализма. Эта концепция Б. получила сенсационную известность, но встретила критику со стороны приверженцев традиции, недовольных исклю­чением из религиозной доктрины огромной части ее содержания, и историков, указывавших на произвольность подхода Б. к историческим явлениям; К. Ясперс, наиболее близкий к Б., резко критиковал его за смешение теологии и экзистенциалистской философии.

БУРКХАРДТ

БУРКХАРДТ (Burckhardt) Якоб (25. 5. 1818, Базель, - 8. 8. 1897, там же), швейцарский историк и философ культуры. Учился в Берлин­ском университете у Л. Ранке. Проф. университета в Базеле (1858-93). Б. был зачинателем направления в историографии, выдвигавшего в противоположность школе Ранке на первый план не политическую историю, а историю духовной культуры (иногда школу Б. называют «культурно-исторической»). Как историк культуры Б. занимался проблемами Древней Греции, Возрождения, барокко. Главная работа Б. «Культура Италии в эпоху Возрождения» (I860, в рус. пер., т. 1-2,1904-06) дает ряд ярких картин культурного быта Ренессанса, организо­ванных вокруг сквозной идеи ренессансного индивидуализма, в котором Б. выявляет истоки новоевропейского буржуазного мироощущения. К концу жизни Б. приходит ко все более пессимистическим выводам относительно перспектив существования либеральных общественных форм и свободной одухотворенной личности в позднебуржуазную эпоху; критика культуры у Б. — одно из соединительных звеньев между романтизмом и прогнозами о новом варварстве у Ф. Ницше (на которого поздний Б. оказал влияние) и у О. Шпенглера.

В