София-Логос. Словарь — страница 75 из 91

ов, а в атмосфере романов Достоевского. Там Аквинат — здесь Достоевский: контраст говорит о многом. Немало спорили о том, прототипом кого именно из братьев Карамазовых — светлого Алеши или темного Ивана — послужил молодой Соловьев; но сама возможность такого спора содержательнее и плодотворнее для характеристики Соловьева, чем любой из двух предлагаемых ответов. Думая о Соловьеве, вспоминаешь отзыв о нем епископа Штросс-майера — «anima Candida» («душа без лукавства»); но вспоминаешь и слова из романа Достоевского — «широк человек, я бы сузил». Это Иван, которому непостижимым образом дана благодатность Алеши; или это все же Алеша — но с интеллектуальными искушениями Ивана с его

[788]

С.С.  Аверинцев

двоящимися мыслями (что, как известно, не чуждо Алеше и у Достоевского).

Необычный облик Соловьева вызывал у современников и вызывает у нас ассоциации преимущественно из сакрального ряда — библейский пророк. Длинноволосый и длиннобородый назорей, чьей головы не должна касаться бритва. Дети называли его «Батюшка», а то и «Боженька». «Почему-то хочется назвать такие пальцы перстами» (М. Д. Муретов). «Мне думается, такие лица должны быть у христианских мучеников» (слушательница соловьевских лекций на Высших женских курсах). Но стоит задуматься, что облик этот — гиперболизирующая трансформация характерного обличия. Длинные волосы и бороды носили в России не только духовные лица, но и нигилисты — «новые люди» 60-х годов; на этой амбивалентности внешнего признака основано, как помнит читатель, смешное недоразумение в рассказе Лескова — дьякона принимают за нигилиста. Амбивалентности придает содержательный характер то обстоятельство, что новые люди, по большей части выходцы из духовного сословия (с которым был генеалогически связан и Соловьев), мыслили свою миссию в квазирели­гиозных понятиях, замешанных на аскетизме и эсхатологизме. Чего стоит само выражение «новые люди»! (Ср. новозаветные тексты о «новом человеке».)

Этику шестидесятников Соловьев глубоко уважал, а ее нена­сильственный вариант, в общем, принимал. Он находил только, что их онтология не на уровне этики. «Нет ничего, кроме материи и силы; борьба за существование произвела снач&та птеродактилей, а потом плешивую обезьяну, из которой выродились и люди; итак, всякий да полагает душу свою за други своя» — в такой шутке суммировал он соотношение и того и другого. Его тревожило противоречие, впоследствии обстоятельно описанное Г. Федотовым в статье «Трагедия интеллигенции»: чиновники, ио-языческн поклоняющиеся кумиру земной власти, ссылаются на христианство, а члены интеллигентского «ордена», жаждущие жертвен­ного служения, исповедуют материализм Бюхнсра и Молешотта. И он верил, как будет верить тот же Федотов, что «гуманность» и «порядоч­ность» гражданина не чужды христианской святости, не враждебны ей, как получалось у Константина Леонтьева, а скорее составляют ее нижнюю

Онтология правды

[789]

границу. Святость может быть несравнимо выше интеллигентских добродетелей, но она не может опускаться ниже..

Владимир Соловьев, этот мистик, утопист, «рыцарь-монах», как его назвал Блок, был неожиданно чутким к практическим проблемам. Мало кто видел в ту пору яснее его масштаб национального вопроса — судьбы русского народа связаны узлом истории с судьбами других народов, и, если христианин не находит способа взглянуть надело по-христиански, его христианство недействительно. Его страшила ложная безопасность, предоставленная православию в Российской империи, потому что при первом историческом повороте за нее придется расплачиваться.

Мирный сон спится вам, Мы уж не верим спали..

Да, вера Соловьева знает до конца искус «удобопревратности», но знает и выход из него: «...но совести укор сильнее всех сомнений». На руинах многих соловьевских конструкций эта вера продолжает и сегодня внятным языком говорить нам, что правда — мерило для всего состава общественной практики человека, без малейшего исключения, что Бог пребывает с людьми «в потоке мутном жизненных тревог», — или это не Бог, даже не идеал, а идол.

И до тех пор, пока жива будет русская интеллигенция, на чьем специфическом языке Соловьев высказал свою весть, выходящую далеко за пределы этого языка, будут люди, которые на соловьевский вопрос, заданный России:

Каким же хочешь быть Востоком: Востоком Ксеркса иль Христа? -

отвечают чем-то вроде молчаливой присяги.

ПРИМЕЧАНИЯ

' Сочетание слов, восхищавшее Льюиса.

[2] Сила легко переходит в слабость; чего стоит решительная, например, расправа над культом ислама (впрочем, в духе, ходячих понятий прошлого века) — см. раннее сочинение «Три силы».


Мы призваны в общение

Верен Бог, Которым вы призваны в общение Сына Его Иисуса Христа, Господа нашего.

[1] Кор. 1:9.

...о том, что мы видели и слышали, возвещаем вам,

чтобы и вы имели общение с нами: а наше общение —

с Отцем и Сыном Его Иисусом Христом.

[1] Ии. 1:3.

Не мне, не мне бы говорить о том, что это такое — общение с. Богом. Об этом надо спрашивать тех, чье знание — из опыта. Это очень не похожие на меня люди — подвижники, именно ради общения с Богом отдавшие все и до конца. Об этом вновь и вновь говорится в еван­гельских притчах. «Еще подобно Царство Небесное сокровищу, скрытому на поле, которое нашед, человек утаил, и от радости о нем идет и продает все, что имеет и покупает поле то. Еще подобно Царство Небесное купцу, ищущему хороших жемчужин, который, нашед одну драгоценную жемчужину, пошел и продал все, что имел, и купил ее» (Мф. 13:44-46). Скрытое сокровище, драгоценную жемчужину стяжает тот, кто пожертвует всеми земными пристрастиями и собственной «самостью» (недаром монах при постриге отдает свое имя, каким его звали с детства). Как говорит великий аскетический учитель VII в. преп. Иоанн Лествичник, это — «невозвратное оставление» и «глубина молчания». Подвижники, отдающие общению с Богом все силы своего неразделенного сердца, смотрят на нас ведь не только с древних икон и фресок, не только из «уснувшей памяти веков», как сказано у Владимира Соловьева. И сегодня реальность подвижничества — живая. Кто-то совершает свой безмолвный подвиг в ту самую минуту, когда я обдумываю эти строки или когда ты, читатель, их проглядываешь. За себя и за нас. Кто-то отвращает свой взор от всех вещей и от собственной воли, чтобы неотрывно смотреть в одну сторону — в сторону Бога. Кто-то сходит в «глубину молчания», по Иоанну Лествичнпку, чтобы слышать голос Бога, зов Бога. Эти люди — знают.

Мы  призваны в общение

[791]

Но не они пишут статьи для мирских книжек.

Как же мне справиться с моей задачей? Я не монах и не подвижник в миру. И горе мне, если я хоть на мгновение, хоть отчасти, совсем тонко, прямо-таки неуловимо воображу себя чем-то подобным — чем-то, что я не еемь в жизни! Если я на сцене незримого театра, наедине с собою примусь примерять себе вычитанные из книг и додуманные услуж­ливым рассудком чувства и мысли настоящих подвижников; а потом с наилучшими намерениями, теми самыми, которыми вымощен путь в ад, буду излагать их для тебя, читатель, отнюдь не заявляя вульгарной претензии на то, что это мои чувства, мои мысли, но всем поведением, включая «смиренные» отнекнвания — то, что учители подвижничества осуждали иод именем «смиренноглаголания», сиречь смирения на словах, — внушая тебе роковую неотчетливость в упомянутом вопросе! Горе мне и горе тебе; это значило бы, что ты — в руках обманщика, а я — в руках Обманщика. Еще в средние века знали, что любимое занятие беса — обезьянить Бога (diabolos simia Dei). Кто осмеливается без должного чувства дистанции говорить о богообщении подвижников иначе, нежели из выстраданного собственного опыта, начинает спектакль, на котором суфлером будет бес. Если не драматургом и режиссером.

И вот самое первое правило, касающееся общения с Богом, правило, которое должен знать каждый: в этом деле нет места воображению. Как сказала замечательная религиозно-философская писательница нашего столетия Симона Вейль, воображение перекрывает именно те каналы, по которым только и может дойти до нас реальная, действенная благодать. Традиционный язык аскетики именует духовный самообман «прелестью» (тот же корень, что в слове «лесть»). Если грех, вина, суета препятствуют общению с Богом, то «прелесть» подменяет его собой, исключая самую его возможность. С Богом можно встретиться везде — даже в аду, как сказано псалмопевцем: «сойду ли в преисподнюю — и там Ты» (Пс. 138:8); христианская традиция говорит о сошествии Христа в ад... Есть только один род места, где встреча с Богом заведомо невозможна по определению: это место воображаемое. Там можно встретить только поддельный призрак Бога — и да оградит Ангел-Хранитель каждого из нас от такой встречи! Есть только один персонаж,

[792]

С.С.  Аверннцев

через которого немыслимо быть пророчеству: это лжепророк. Дух веет, где хочет, и Валаамова ослица пророчествовала; но лжепророк выдумал себя как пророка, себя, которого на деле просто нет — как же Богу разговаривать с тем, кого нет? Ни одна самомалейшая реальная тайна не раскроется сердцу, утешающемуся тайнами мнимыми. Почему отпетым грешникам, по смыслу стольких евангельских текстов, легче встретиться с Богом, чем фарисею? Потому, и только потому, что они не обманывают себя относительно состояния своего «я»; а фарисей принимает за свое «я» некую внешнюю личину. Он, в самом буквальном смысле, как сказал бы ребенок, «воображает о себе».

Еще не все пропало, пока в стене, замкнувшей нашу «самость», есть окно, через которое можно видеть сущее — то, что реально, ибо не подвластно нашему своеволию. Вещи, каковы они суть. Ближний, каков он есть. И во всем, и бесконечно отличный от всего — лик Бога. Его взгляд, проходящий через окно. Чем больше мы ограничили наше себялюбие, тем шире окно. Но вот когда мы впадаем в состояние «прелести», мы закрываем окно — зеркалом. Перед зеркалом наше «я» может принимать позы, самые что ни на есть благочестивые, благообразные и благолепные. Оно может вперяться в глад