Пошли Стрешнев с Трубецким. Вона как разволновали. Только вот если подумать, и впрямь в патриаршью Крестовую палату, что в твой дворец входишь. Из сеней просторных на восток большие двери. Насупротив дверей, под иконостасом, патриаршье место — кресло с бархатною подушкою да бархатным подножием. Да и бархат особый — золотой по червчатой земле. По сторонам от патриаршьего места лавки под полавошниками, на каждый случай особыми. На каждый день святейший разрешал суконные зеленые класть, по праздникам — бархатные. Иной раз бархат рытый по красной земле с травами черными, иной — по зеленой земле тоже травы черные. А полавошники все подложены крашениною лазоревою. Коли край и откинется, поглядеть не стыдно. От патриаршьего места до входных дверей на полу попона пестрая, по праздникам — ковры богатейшие, один другого дороже да краше. Не случайно говорили, какие купцы с востока в Москву ни приедут, весь товар сначала святейшему кажут: не приглянется ли что.
Сколько раз к святейшему ни захаживал, все надивиться не мог. Не по мирскому чину палата изукрашена — разве что подоконники под сукнами лазоревыми, — а царским покоем смотрится. Чего одно паникадило огромное посеред палаты стоит, да еще с часами в нижний ярус вделанными! Звон и тот святейший придумал на Ивановской колокольне, чтобы к себе гостей прямо в Крестовую палату созывать. Все духовные пуще грома небесного боялись его с благовестом спутать, вовремя на патриаршье сидение не прибыть. Мало что святейший в Крестовой по некоторым дням вечерню и утреню слушал, настоял, чтобы общее торжественное моление с царем да боярами в навечерии праздников Рождества Христова и Богоявления тут же происходило.
А может, и есть правда в словах воеводских? Может, не зря они святейшего в мирском тщеславии подозревают. Вон и тут Государь вошел, а святейший на своем месте приподнялся, а навстречу идти медлит. Ровно шаги считает: кто сколько друг дружке навстречу пройдет.
— Редким гостем у меня ты стал, великий государь, ой, редким. Не гордыня ли тебя после походов обуяла?
— Какая ж гордыня, владыко. Сам знаешь, дел сколько.
— Неужто так плохо без тебя управлялся?
— Что ты, что ты! У меня такого и в мыслях не бывало. Да вот попенять тебе, владыко, пришел. Просил я тебя двух дворян, что в походе польском на чужую сторону перекинулись, от церкви отлучить. Поди, забыл.
— Отлучить? Помню, как не помнить. Только не царское это дело решать, кого от церкви православной отлучать. Это уж как я решу, государь, так оно и будет.
— Помилуй, владыко! Не ты ли купца, что счет тебе неверный представил, анафеме предал? Может, слух до меня пустой дошел? Всего-то за счет один, а тут дело государственное. Войску урон нанесен. Осаду городскую до конца довести не удалось. Казнить их мало…
— Вот и казни, как пожелаешь. А меня, государь, не учи. Купец власть духовную обмануть хотел. Ты хоть это-то понимаешь? Духовную! Высшую! А с твоими дворянами еще разбираться надо. И нечего тебе меня торопить. Когда час придет, сам тебе скажу. Может, и одной епитимьей дело обойдется. Чай, не в приказ ты к себе, государь, пришел — в патриарший дворец. Тут спорам не место. И коли нечего тебе мне боле сказать, так и иди себе, государь, с Богом. Во имя Отца и Сына и Святого Духа!
— Как полагаешь, Семен Лукьянович, придет конец власти никонианской, али нет? Никак, государь склоняться на наши доказательства стал.
— Почему судишь?
— Не гневается, когда речь о патриархе заходит. Правда, что молчит, но слушает. Иной раз и вопросы задает.
— Дал бы Бог! Меня так, грех говорить, обед государев в честь грузинского царевича порадовал. Может, случайность, а может, и у нашего кроткого государя терпение все вышло.
— Это что государь первый раз святейшего не позвал?
— То-то и оно. Ничего такого и упомнить не могу.
— Святейший еще своего соглядатая послал подсмотреть да послушать, никак патриаршьего боярина.
— Чтоб незаметней было. А Хитрово его и поймал.
— Поймал! Ударил! Оттого святейший жалобу настрочил, суда над Хитрово потребовал. Государь разобраться обещал.
— Что толку, что обещал. Сам Хитрово сказал, чтобы был без опасения: никакого дознания не будет.
— Хорошо бы еще государь прямо в глаза все святейшему высказал.
— Ишь ты какой, в кипятке купаный! Государь по доброте душевной скорее от святейшего прятаться начнет.
— А не простит ли?
— И такое может быть. Поживем — увидим.
10 июля (1658), на день памяти преподобного Антония Печерского, Киевского, начальника всех русских монашествующих, и празднество Положения Честной Ризы Господа нашего Иисуса Христа в Москве, царь Алексей Михайлович отказался придти на патриаршье богослужение.
— Князь Алексей Никитич, неужто правда?
— Выходит, что правда, Никита Иванович. От самого князя Юрия Ромодановского слышал — куда ж вернее.
— А государь Ромодановского к преосвященному посылал?
— Посылал объявить, чтобы не ждали к литургии, что он-де, государь наш, на патриарха гневен, пошто тот «великим государем» писаться стал и чтобы более так писаться не смел.
— То-то князь Юрий страху натерпелся!
— Не без того. Больно уж Никон разгневался, митру с себя снял и велел Ромодановскому государю сообщить, что слагает с себя патриарший сан, и чтоб Ромодановский ему немедля ответ царский принес. И сам ответа того ждать в церкви остался.
— Неужто надежду имел, что государь к нему придет?
— Али его к себе призовет. Ромодановский сказывал, видно было, что святейший и на это согласен.
— А государь что, как Ромодановский ему все доложил?
— Плечиком, сказывает, повел да князя за службу поблагодарил. Князь Юрий растерялся весь. Спросить у государя об ответе боится, идти ли обратно во храм — не знает.
— Так и не пошел?
— Не пошел. Позже уж ему рассказали, что святейший часа два в алтаре ответа царского ждал. Не дождался.
13 июля (1658), на день празднования иконы Божией Матери, именуемой «Троеручица», патриарх Никон уехал из Москвы в Воскресенский Ново-Иерусалимский монастырь. Перед отъездом патриарху в царском приеме было отказано.
— Ладно ли вышло, Господь один ведает. Не преступил ли я черту власти, мне положенной? А коли преступил — обидел преосвященного? На церковь святую руку поднял? О, Господи…
— Дозволишь ли войтить, государь?
— Ты ли, Борис Иванович?
— Я, я, государь. Прости, что по старой памяти без доклада. Может, теперь честь такая не по мне, да больно потолковать с тобой хотел. Прости стариковское нетерпение!
— Что ты, что ты! Как это дядьке царскому у дверей царских стоять. А что давненько с тобой не толковали, сам виноват, боярин Морозов: не заходишь, теремов сторонишься.
— Не сторонился, когда полезен тебе был, государь, сам знаешь. Да что о старом толковать — день нынешний заботит, ой, заботит.
— О чем ты, Борис Иванович?
— О преосвященном, государь. Слыхал, уехал он в свой монастырь гневен. Слова всякие грозные говорил.
— Какие, Борис Иванович? Не докладывал мне никто. Нехорошо-то как, вот нехорошо.
— Из-за того и пришел, государь. Чай, нрав твой кроткий едва не с пеленок знаю. Сейчас ты раздосадовался, сейчас всю вину на себя возьмешь. По доброте душевной за обиду казниться станешь.
— Справедливости ищу, Борис Иванович.
— О чем ты, государь? Какая такая людская справедливость, когда о державе печься надобно. Вот и тут, не дай тебе Господь патриарха обратно вернуть да еще перед ним и покаяться.
— Да я и не думал.
— Сегодня не думаешь — завтра подумать можешь. Нельзя, государь, нельзя его ворочать. И так сколько бед Никон натворил, какой ущерб власти царской нанес. Ты только слова его припомни: священство царства преболе есть! Мол, патриарх есть образ самого Христа и потому другого законоположника государство знать не может. Никто его судить не может: ни миряне, ни сами епископы, разве что Собор вселенских патриархов. Поди ты их, вселенских, собери да с ними потолкуй! Неужто забыл ты, как Никон против твоего «Уложения» восстал? Неужто жалоб его не помнишь, мол, государь расширился над церковью и весь суд на себя взял? А кому, акромя государя, суд в державе вершить? Кому, скажи, чтобы порядок да единство были? Да и если разобраться, чего Никон воевал. О вере думал? Сам рассмотри, государь, сам умом своим государским пораскинь — ведь одних благ материальных добивался. Там монастыри, там деревни, там пахотных земель клин — глазом не окинешь. Патриаршью свою область расширил, только руками разведешь. В вотчинах своих себе же все церкви приходские подчинил, такой ругой обложил, попишки ни охнуть, ни вздохнуть не могут. Хуже последнего крестьянина живут, в иных местах и вовсе от голода примирают.
— Полно, полно, боярин, кто же, как не Никон, о приходском священстве мне доносить стал, о добре их печься?
— На словах, государь, только на словах! На деле, гляди, скольких попов священства лишил! На Спасском крестце, у твоих же кремлевских ворот, толпы несметные запрещенных попов стоят. Ведь жить им, государь, надо! Да не одним — у каждого семьишка, детишек по лавкам не счесть.
— Владыка толковал, что для единого порядка богослужения и строгость можно применить.
— Так не Господь же он Бог, чтобы живота священство лишать. Ну, там наказал, как у них положено, чего запретил, чего объяснил, да и отпусти душу на покаяние, ан нет, чего удумал — своих стрельцов да подьячих, чтобы за попами следили, ругу с них в срок собирали, поборами донимали. Не иначе Господь простер над тобой длань свою, что Никон сам титула великого государя от тебя не принял.
— А пользоваться им стал!
— Видишь, государь, видишь: тогда одна у него игра была, теперь другая. Теперь и рад бы былое вернуть, да поздно. Что я говорю! Дай Бог, чтоб поздно было — теперь все от тебя, государь, зависит: не смягчишь своего сердца, по справедливости рассудишь, на своем стоять будешь — большое облегчение государству сделаешь.