— Алешенька, государь-братец, будет, будет, родимый. Что ж теперь поделаешь, хоть сердце на кусочки изорви. Себя да нас пожалей. С царевичем на него понадеяться мог, а теперь — сколько еще ждать, покуда Федор в разум войдет? Девятый годок ему всего. Что с державой твоей станется, коли, не приведи, не дай, Господи, расхвораешься? Не накликай на себя да на нас беды, Алешенька, ой, не накликай. Она ведь, беда, не любит одна ходить. Положись на промысел Божий, ему покорись. Такая она у нас с тобой судьба — нешто человек ее перекроит? Послушай сестру старшую, послушай меня. Из старших одни мы с тобой остались, родимый. Выстоять надо, поначалу выстоять, а там, глядишь, время и поможет, братец.
— Спасибо тебе за сердце твое доброе, Аринушка, только и твои слова ласковые сейчас не помогут. Перетерпеть все придется. Перетерпеть…
— Оно и верно, государь-братец, ты сказал: перетерпеть. Может, в том и наказание твое — от него не уйдешь.
— Сестра, Татьяна Михайловна, в себе ли ты? Что государб-братцу говоришь? Опомнись, царевна!
— А ты меня, Арина Михайловна, не одергивай. Была молода, сама говорить не решалась. А на четвертом-то десятке, что уж. Можно и правду сказать.
— О какой ты правде, Татьянушка? Сам кругом себя виню: недоглядел за сынком, недосмотрел.
— Не о том я, государь-братец. Вспомни, как у тебя дела ладно шли, когда великий богомолец владыка Никон обок тебя был. Великий богомолец! Померещилось тебе, будто владыка власть царскую затмевает. А, может, и затмевает — милосердием да сочувствием к каждому нищему да обездоленному. Неужто забыл, что ни день владыка по тюрьмам да приказам ходил, милостыни николи не жалел — за тебя же, государь, молиться учил. Его молитвами и царевич Алексей Алексеевич на свет появился, и Федор Алексеевич, и Симеон Алексеевич. Не так разве? А теперь страдалец владыка в заточении томится, а ты жалишься, что дела наперекос идут. Даром, что ли, вся Москва владыку, как ты его ссылал, провожала, людишки навзрыд плакали. Кто ж теперь за тебя молитвы возносить будет? Чья молитва до Бога доходчивой окажется? Наказал нас всех Господь этими смертями, так покорись, призови в Москву владыку, помирись с ним, может, и вымолит всем нам прощение.
— Все ли, царевна-сестрица, сказала? Кажись, все. Теперь меня послушай. Не видать твоему владыке Москвы как ушей своих. Покуда жив, будет он в монастыре сидеть. И более чтобы разговоров этих у нас не было. Ты еще гнева моего, Татьяна Михайловна, не знаешь, ой, не знаешь!
— Да полно вам, полно, государь-братец, царевна-сестрица. Уймитеся, Господа бога ради. У тебя, государь, лишнее слово скажется, ведь не воротишь. Так что уйди, Татьяна Михайловна, сей же час уйди, слышишь!
19 мая (1670), на день памяти преподобного Корнилия, игумена Палеостровского, Олонецкого, и благоверного князя Иоанна Угличского, во иночестве Игнатия Вологодского, царь Алексей Михайлович хоронил верховного своего нищего, богомольца Павла Алексеева на Троицком подворье в Кремле.
— Всех собрал я вас — Афанасий Лаврентьевич, Артамон Сергеевич да тебя, Василий Александрович, — совет держать. Плохи дела на Дону да на Волге, куда как плохи. Совсем Стенька Разин разбушевался, удержу никакого на него нет.
— А воеводы-то что же, великий государь?
— Вот от них письма и пришли: ничего поделать не могут, подмоги да указаний просят. От указаний-то толку мало: как их отсюда дашь. А и с подмогой непросто. Больно много народу к разбойнику перебегает. Косяком народ к нему валит.
— Так ведь прошлой осенью он, никак, на Дон ушел.
— Ушел, Василий Александрович, да вместо Дону Царицын походя захватил. Воеводу Унковского едва не убил. Из тюрем колодников повыпускал. Кабаки открыл. Как с него воеводы, по уговору, ни требовали беглых выдать, наотрез отказал. Мол, нет у Разина такого обычаю друзей своих да сторонников выдавать. От вас бегут, потому что житья вы простому люду не даете, а у меня всяк по своему обычаю жить может. Так-то вот. А дальше уж ты, Артамон Сергеевич, расскажи. Южные тебе дела доподлинно известны.
— Что ж тут скажешь. На Дону, на острову, между двумя станицами, городок заложил, земляными валами обнес, Кагальником назвал. Жену да брата к себе из Черкасска тайно привез. Оно и вышло: в Черкасске атаманом Корнило Яковлев, в Кагальнике — Стенька. А когда на Фомино воскресенье в Черкасск приехал от великого государя посланник и Корнило круг казачий собрал — казаков в Москву посылать, Стенька и туда явился. Посла царского обругал, а казаков, что с честью хотели посла принять, в Дону утопил.
— Погоди, погоди, Артамон Сергеевич, а сколько же общим счетом народу-то у разбойника собралось?
— Да докладывал я уже великому государю — не менее семи тысяч. Головорезы такие, что едисанских татар вмиг разгромил и снова на Царицын пошел.
— Так и стрельцов ведь там немало.
— Немало-то оно, может, и немало, а с супостатами да бунтовщиками не могут сравниться. Вот и Царицын жители перед Стенькой настежь открыли. Воевода Тургенев, что Унковского сменил, было в башне заперся. Да где там! Достали, изувечили да в реке утопили.
— А ты что ж молчишь, Афанасий Лаврентьевич?
— Понять, великий государь, не могу. Ведь с верху Волги ратные люди к Черному Яру шли, да и астраханский воевода князь Прозоровский своих людей туда же послал. Может, ты, Артамон Сергеевич, объяснишь?
— Были стрельцы, были. В семи верстах от Царицына, на острове Денежном стояли. Так на них конные казаки с суши напали. Сотен пять перебили, сотни три в полон увели, гребцами на Стенькиных стругах приковали. Хуже с теми, что от князя Прозоровского шли: они все под руку разбойника встали.
— О, Господи!
— Не иначе как батюшкой освободителем разбойника называют. Он им и за царя, и за попа. Ведь что, душегуб, удумал. Незачем, мол, молодым в церквях венчаться. Обошли вокруг какого ни на есть ракитового кусточка, и ладно. Это вместо венчанья-то!
— Разреши, великий государь, слово молвить!
— Говори, Даудов, давно речи твоей жду.
— Да она короткая, великий государь. Покупать надо. Главарей-то их миловать обещать и деньги давать. Большие деньги, государь.
— И что ж, возьмешься за такое дело?
— Почему и не взяться, великий государь. С деньгами больше, чем с оружием, сделать можно. Одна опасность — не ошибиться, не продешевить.
— Сам ли поедешь?
— Нет, великий государь, верных людей найду. Купцы беспременно подскажут.
24 июня (1670), на Рождество Предтечи, Пророка и Крестителя Господня Иоанна, Астрахань была захвачена отрядом Степана Разина.
— Что замешкался, Афанасий Лаврентьевич? Без малого полдня тебя жду. Есть что из Астрахани? Да отвечай ты быстрее, не тяни.
— Не знаю, государь, как и говорить-то…
— Чего не знаешь? Чему быть, того не миновать. Случилось, так случилось. Говори же!
— Пала Астрахань, государь.
— И Астрахань! Как же князь Прозоровский такого маху дал! Не Тургеневу ведь чета!
— Нету больше князя, великий государь. И сыновей его нету. Всех порешили. Князя сам Стенька с колокольни вниз столкнул — не поленился.
— А люди? С людьми-то как?
— Обо всем гонец доложить не мог. Одно твердит: много трупов. Весь город убитыми да растерзанными завален. В одном Троицком монастыре в братской скудельнице без малого четыре с половиной сотни закопано. Своими глазами видел. А уж о грабежах и толковать нечего. Все пограбили да разгромили треклятые казаки. Жен и дочерей дворянских Стенька приказал с казаками венчать — кому какая по душе придется, да не по архиерейскому благословению — по атаманской печати. За три недели, что в городе стоял, таких бед, нехристь, понаделал. Что ни день, пьяный по городу разъезжал, а толпа за ним. На кого людишки со зла аль для баловства покажут, тех и порешит, а то изувечит. Бумаги все приказные пожег да хвастался: до Москвы дойдет и там ничего не оставит.
— Хватит, Афанасий Лаврентьевич! Чтобы мне еще бредни разбойные слушать. Ты другое скажи, каким медом дорожка к Стеньке обмазана? Чего народ к душегубу валит? Не рассчитал, видно, Даудов, когда подкупать старшин Стенькиных собрался.
— Промолчал я тогда, великий государь, виноват. Только с самого начала в совет его не поверил. Тут ведь другое. Стенька ведь всему народу свободу обещает, волю да богатство. Ни тебе налогов, ни податей, ни оброков. Грабь, сколько влезет, а душу вином заливай. Ловушка нехитрая, а кто в нее не попадется!
— Добро! Пусть так. Да ведь единожды разграбят, а завтра, послезавтра что делать будут? Чем жить?
— Да кто ж о том, великий государь, думать станет! Людишки ведь день ото дня живут. День скончали, и слава Богу. У них все просто: будет день, будет хлеб. Чисто птицы небесные.
— Выходит, и о заповедях христианских позабывали, о законе Божьем. Суда Господнего и того перестали бояться!
— Ведь у них так, государь: до Страшного Суда еще дожить надо, а пока гуляй, Ванька, Бога нет.
— Я тут у владыки спросил: что же там митрополит Иосиф себе думает, как нечестивцев анафеме не предаст. А владыка мне: мол, Бога благодарить надо, что жив остался, теперь ошую Стеньки за всеми столами сидит да помалкивает.
— Видно, прошли времена Гермогеновы, великий государь. А ведь вот Никон-то не примирился бы, нипочем не примирился. Вот уж кто страху не ведал. Не любил я его, многогрешный, ой, не любил, а что правда, то правда.
— И ты, Афанасий Лаврентьевич, Никона поминать. Пустой разговор это, совсем пустой. Скажи лучше, что дальше Стенька измыслить может.
— Есть такой слух, будто вверх по Волге идти собрался. Да не это плохо, великий государь, а то, что посланцы его по всей земле нашей поразъехались, до Москвы и то добрались, народ на торговищах да крестцах прельщают. Вот беда-то! И еще, великий государь…
— Что еще-то?
— Как есть язык не поворачивается. Царевич покойный Алексей Алексеевич…
— Как царевич? Он-то причем?
— Объявил Стенька, будто не скончался он.