Софья Алексеевна — страница 75 из 89

— Рано еще полагать-то. Поживем — увидим. Нрав у молодого буйный, непоседливый. Поиграет, поиграет с молодой женой, глядишь, и притомится. Иной игрушки возжелает. Так что, зря тебя оберегатель печати успокаивает.

— Не любишь ты Василия Васильевича, Марфа, ой, не любишь. А спроси, за что, сама не знаешь.

— Что мне его любить. Лишь бы тебе верно служил да с пользою. Опять его хочешь в Крым отправлять?

— Не могу иначе, сестра. Сама рассуди, Петр Алексеевич в возраст входит, не сегодня-завтра власти для себя прямой потребует. Наташка ведь и об этом думала.

— Ну, она-то попроще, чем мнишь. Ей лишь бы у Иоанна Алексеевича допрежь Петруши наследник не родился, лишь бы старшему брату не уступить.

— Так полагаю, опасаться уж перестала. Много от царицы Прасковьи Федоровны[129] проку: одних дочерей рожает, как заговоренная.

— Да уж, как у государя Ивана Васильевича от второй его супруги Марьи Темрюковны. Чуть не восемь раз рожала — год за годом, и все дочки, все царевны. Никак Иван Васильевич своей Аннушки дождаться не мог. Ведь в духовных грамотах поминал дочерний удел — Аннушкин, коли такая родится.

— У каждого свои желания. Только там царевны в малолетстве помирали. Как у Прасковьи будет, еще неизвестно.

— Да Бог с ней, с Прасковьей Федоровной. Хуже, коли Лопухина сыновей почнет приносить.

— Вот потому и хочу поход Крымский повторить. Не может он на этот раз не удаться.

— Это почему же? Заговор какой знаешь?

— А знаешь, Марфушка, не хуже заговора. Всех дел-то нашим военачальникам до места дойти, в переговоры с османами вступить да мир-то и подписать. О войне тут и речи нету.

— Так-то оно так, Софья Алексеевна, да войско вести — не самому в повозке ехать. Кормить, поить его надо, на ночлег да отдых устраивать. Неужли не хочешь Голицына от беспокойства такого ослобонить? Непривычный ведь он к заботам таким-то.

— Не уговаривай, Марфа Алексеевна, толку от меня не добьешься. Как я тебе верить могу, когда ты всегда противу князя доказательства находишь?

— Кажись, тем разом о его же удобствах хлопочу.

— Ан нет, царевна-сестрица, не о них, вовсе не о них! Будет другой человек войском командовать, пиры-ночлеги устраивать, ему вся слава от мира заключенного и достанется. Князь Василий Васильевич ни при чем окажется.

— И так его вознаградишь не жалеючи.

— Вознаградить можно — все в моих руках. Да людишки-то опять против него стоять будут. Раз не посчастливилось прошлым разом, исправить надо. Там же. Так же.

— Не обманывай себя, Софья Алексеевна. Ничем ты тому старому горю не поможешь.

— Еще как помогу.

— Так думаешь. А песню куда денешь? Песня-то она страшнее всяких грамот, летописцев любых. Она в живой памяти останется. От деда к внуку переходить станет: «А Москвой князю ехать, — было стыдно».

— Вот потому и хочу, чтобы князь в поход отправился. Вернется с победой, тогда Бог с ней, с песней-то.

— Только и о попах подумай, каких в поход отправишь. Тяжело о том говорить, только не любит тебя преосвященный, больно не любит.

— Да он и на словах не больно любезен.

— Бог с ними, со словами. Лишь бы не подучил своих попов, чтоб против тебя и князя рассуждали. Сила ведь у них в руках, великая сила. Это в сказках над ними трунить можно, в жизни-то каждому боязно.


— Федор Леонтьевич, зайти тебе велела. Нужен ты мне.

— Что прикажешь, государыня-царевна Марфа Алексеевна?

— Приказать ничего не прикажу. Расскажи ты мне, что с войском нашим деется. Неужто опять не солоно хлебавши домой ворочаться будет?

— Уже ворочается, царевна.

— Господи! Да случилось-то что? С утра к сестре пошла, на нее глядеть страшно. Почернела лицом вся. Глядит — не видит.

— Оно напрасно великая государыня все так близко к сердцу принимает. В государстве ведь как: здесь не устроится — в другом повезет.

— Мне твои рацеи, Шакловитый, ни к чему. Ты мне дело говори. Что приключилося? Ведь никаких боев не проиграли, воинов своих не положили, городов не оставили.

— Все так, государыня-царевна, да оттого не легше. Далеко наше войско тем разом дошло — до самого Перекопа, откуда после степей южных крымская земля начинается. Хорошо дошли, весело, а тут заминка вышла.

— Да не тяни ты душу — какая заминка?

— С водой плохо стало. Людям в обрез, а коней и вовсе поить нечем. Кони ржут, бесятся. Подыхать начали.

— Да ведь море-то рядом.

— Что из того, царевна. Соленое оно. Из него не напьешься. Видимость одна, что вода.

— А переговоры?

— Переговоры начались. Больше скажу — хорошо пошли, да как турки приметили нашу слабинку, так тянуть начали.

— Что ж, каждый свою пользу блюдет.

— Может, и иначе было. Рассчитали турки, что без воды нашим не устоять, а о воде никто и не подумал. Лазутчики ихние им и донесли.

— И они тянуть стали.

— Полагаю, что так. Только пришлось князю Василию Васильевичу переговорам конец положить да в обратный путь собираться. Да сказывают, он и не жалел вовсе. Больно жажды напугался.

— За испугом у Голицына дело не станет. Нет причины, сам придумает.

— Вот теперь великая государыня и думает, как дорогих гостей в первопрестольной принимать, чтоб без ущербу для чести государственной было.

— Какая уж тут честь! Наградит всех непомерно, и дело с концом.

— Да есть, государыня-царевна, и еще одна загвоздка. С рекой Амуром.

— Там-то что стряслось?

— Ввечеру посланец от Головина примчался, сколько коней в дороге дальней загнал. Сам еле жив остался. Пришлось Головину[130] в Нерчинске мир с Китаем подписывать.[131]

— Что ж тут плохого?

— Как посмотреть.

— Знаю, китайцы там разбушевались, того гляди, войною могли на нас пойти.

— Вот потому Головин и отдал им все, что казаки завоевали, все до последней пяди.

— О чем ты говоришь, Федор Леонтьевич?

— Об Амуре-реке, матушка царевна. Отдал Головин китайцам оба его берега, будто наших там и не бывало. Нерчинский тракт это называется. Одно утешение, от столицы далеки земли приамурские. А жаль, больно жаль!

— Эх, Софья Алексеевна, Софья Алексеевна, досталися тебе помощнички — в дурном сне не приснятся. Ладно, Федор Леонтьевич, ты поменьше болтай, а я к государыне пойду. Оно и понятно, как нехорошо у нее на душе теперь.


8 августа (1689), в день памяти Перенесения мощей преподобных Зосимы и Савватия, Соловецких, и поминания святителей Емилиана исповедника, епископа Кизического, и Мирона чудотворца, епископа Критского, царь Петр Алексеевич с семейством уехали из Преображенского к Троице от опасности стрелецкого бунта.


— Петрушенька, сынок, что ж теперь будет-то? Какая судьба нас ждет? Чего из Преображенского, как на пожар, сорвалися? Не на погибель ли свою? Может, кто тебя нарочно из Москвы-то вызвал?

— Матушка, царица Наталья Кирилловна, не тревожься, родная. Ничего худого с нами не будет. Только бы до Троицы добраться, за стенами ее неприступными укрыться.

— Почем знаешь, Петр Алексеевич? В Москве-то кто тебя известил?

— Стрельцы, маменька.

— Ой, не верю я им, непутевым. Обманщики они, Петруша, все как есть обманщики.

— Не все, маменька. Думаешь, всем правление Софьи Алексеевны по душе пришлось. Многие от нее избавиться хотят. Не знают, с чего начинать.

— И ты веришь? Неужли веришь, Петрушенька! Чем она для бояр-то плоха? Каждого уважит, каждого не по чину да заслугам наградит, слов ласковых три короба наговорит. Что им ее на тебя менять, сыночек.

— Однако видишь, как Федька Шакловитый к стрельцам в Кремль явился, зачал их мутить, чтоб государыней объявили, нашлись и такие, что не поленились до Преображенского добраться, меня упредить.

— Ахти мне! Государыней! Ее-то! Как только Бог грехам терпит: девку царицей, да еще, поди, и с супругом невенчанным, с князем Василием Васильевичем.

— Что невенчанный — дело нехитрое. Позвал попа да окрутил — вот тебе и законный супруг.

— Что ты, сыночек, такое говоришь! Жена ведь у него!

— Жену в монастырь, под клобук — велико ли дело.

— Да где ты вольности такой набрался, Петр Алексеевич, все законы Божеские да человеческие попирать! Ну, а как мы одни у Троицы-то окажемся? Пришлет за нами Софья Алексеевна верных стрельцов, и дело с концом. Ой, горюшко ты мое, горе! Помнишь ли, как нам остатним разом вместе с царевной по этой же дороге из Москвы бежать пришлось? В Воздвиженском дворце тогда задержалися. Тут Софья Алексеевна бунтовщиков и порешила, к Троице не пошла. Может, и нам так, а, Петрушенька? До Троицы вон еще сколько, а царица Евдокеюшка у нас в тягости — куда ее дальше трясти.

— Ничего, выдюжит молодая царица. Она у нас крепкая. К Троице и преосвященный приехать обещал.

— Кир-Иоаким? Да быть того не может! Не ошибся ли ты, Петрушенька? Чтоб сам патриарх и с нами?

— А он и так, маменька, к правительнице не больно склонен. Вот и тут сразу гонца прислал, что за мной поспешать будет.

— И ты веришь, Петр Алексеевич?

— Чего ж не верить. Какой ему расчет был гонца посылать да меня упреждать. Отошел бы от наших с Софьей Алексеевной дел в сторонку и отмолчался. Ан нет, не захотел. Иноземцы тоже вместе с генералом Гордоном[132] к Троице направляются.

— А этим-то что за корысть, Петруша, в чужую свару лезть? Им бы только деньги.

— Маменька, да ведь деньги они только от меня и получат. Софья своими людьми обойдется. Им ни в жисть не поверит. Вот они и рассуждают: жить на Москве привольно, уезжать домой охоты нет, значит, надобно царя Петра Алексеевича поддерживать.

— Тебя послушать, Петруша, таково-то все ладно устраивается, лучше и не нужно.

— Так и будет, матушка. Только не огорчайся, родимая, и сестрицу Наталью Алексеевну не расстраивай. Только вы две на всем белом свете у меня и есть.