Соглядатай, или Красный таракан — страница 23 из 57

А ещё по воскресеньям нам стали разрешать устраивать что-то вроде танцев с парнями из мужского лагеря. Не понимаю, чем я приглянулась Сергею с Харьковщины, но однажды он сделал мне… предложенье:

– Мария, пойдём к шефу лагеря, попросим у него разрешения на женитьбу. Будем жить в семейном бараке…

– Это предел твоих желаний? – спросила я, и чтобы сделать ему ещё больнее, добавила: И даже любви не требуется?

– Что ты, что ты… Если бы я тебя не любил, то разве бы сделал тебе предложенье?

– Ты видел, что в том бараке? Все живут на виду друг у друга, на ночь кровати отгораживают простынями…

– Ну и что? В нашем рабочем общежитии семейные точно так же жили…

– А я не хочу так! Отпусти меня…

– Ну что ты, Мария? Уж и обнять нельзя… Мне скоро тридцать, да и ты не пацанка: за двадцать перевалило, да? Война, может, ещё долго будет… А молодость уходит. Чего нам ждать? Мария, я люблю тебя! Подумай…

– Серёжа, и думать нечего. Не могу я…

– Да чего ты ждёшь? Думаешь, за тобой прискачет принц на белом коне?

– Да хоть бы и так! Пусти меня…

Я вырвалась из его объятий и побежала на женскую половину лагеря. И тут где-то далеко-далеко взвыли сирены, их протяжный вопль нарастал, и в черном небе заплясали белые полосы прожекторов: они переплетались, падали и снова устремлялись вверх. Оглушительно засверчал свисток полицая, идущего по зоне. Все кинулись в бункер. Гул самолётов приближался неумолимо, как рок, как судьба…

После того вечера я избегала встреч с Сергеем. Ну, что рассказывать ему о Саше? О нашей дочке, с которой меня разъединили? О том, что я даже не знаю, кем себя считать – женой, любовницей, ветреной девчонкой, нагулявшей ребёнка с офицером? И где он, Саша? Живой ли? Ах, Боже мой…

Я понимала, что уходят лучшие мои года, и я как бы остаюсь на льдине одна, и меня уносит течением войны всё дальше от берега счастья, надежд, покоя… Я молча стою с протянутыми руками, но ни за что уже не могу уцепиться: вокруг пустота, и только волны, и ветер, и это высокое холодное небо в облаках. Но где-то там, за серыми и скучными тучами, светило солнце, и его тоненький лучик (один-единственный!) все-таки упал на льдину, и она вспыхнула алмазными искрами…

Серёжа быстро успокоился. На него буквально навалилась Вера по прозвищу Солдатка. Она по делу и без дела постоянно упоминала о своём муже, который ушёл на войну сразу после первой брачной ночи. Вера и не скрывала, что ей нужен мужчина: «для здоровья», – говорила она.

Не осуждаю её, но вот так – для здоровья! – никогда ни с кем встречаться бы не стала. И, видит Бог, если я что-то и делала не так, то думала, что это – любовь. (Туманно… Возникает вопрос. Впрочем, имею ли я право его задавать? Цветаева это умела делать тонко и точно: «Юная бабушка, кто целовал ваши надменные губы?» Это – её, это – то, что незачем кому-то знать, это – тайна…)

Каждый день, каждый месяц, каждый год одно и то же: чуть свет – подъём, строем – в цех, а там – изворачиваться, лгать, притворяться больной, ломать резцы, за что – карцер, и голодные обмороки, и «баванда» украдкой, и откровенное презрение мастеров: «Тупица, простейшие операции не может освоить!»

В тот день с самого утра на сердце была такая тяжесть, будто я что-то дорогое потеряла. На талоне на завтрак значилась дата: 8 марта 1945 года. Ах, Боже мой! Восьмое марта… Последний раз, когда праздновали его на обувной фабрике, мы с Олей Нестеренко подготовили композицию по Венгерским танцам Брамса… Как давно это было!

Молча съела кусок хлеба, молча запила его какой-то желудёвой жижей, молча встала в строй, молча подошла к станку… Да что это со мной? Сердце стонет, хочется плакать, но слёз нет…

– Почему стоишь? – закричал Пауль, проходивший мимо. – Работать надо! Шнель!

– Не могу, больше не могу, – я ответила ему без притворства.

– Почему?

Я молча пожала плечами и равнодушно от него отвернулась. Да что же это со мной? Едва на ногах стою. Всё безразлично. Даже резец ещё не сломала. Неужели заболела?

Пауль убежал и вернулся с переводчиком.

– Ну, что случилось? – спросил переводчик. – В карцер захотела?

Какую причину назвать? Заболела? Поведут к врачу, а завтра снова к станку. Так что же сказать?

– Мне тяжело, – ответила я. – Цилиндры тяжелые.

Пауль окинул взглядом мою костлявую фигуру, глянул на слабые руки и кивнул:

– Вижу. Пойдёшь в цех противотанковых снарядов. Они легче – всего восемь килограммов.

Ну, всё… Припёрта к стенке! Они всё равно заставляют меня делать снаряды… Два года я как-то держалась, обманывала своих надсмотрщиков, гнала брак, притворялась больной… Ну, зачем сказала, что мне тяжело? Надеялась, что дадут в руки метлу – подметать цех? Глупая! Не я, так другие будут тупо изо дня в день сверлить на цилиндрах эти углубления для кольца. Я – то хоть приспособилась вполне правдиво изображать из себя ленивую дебилку, малоразвитую девицу, у которой руки-крюки… А другие девчата плачут, но делают эти ужасные снаряды, чтоб их чёрт сожрал!.. И вот – новое место, новые надсмотрщики…

– Ком, Мария, арбайтен, – позвал меня Пауль.

Пошла за ним – как в тумане, ноги будто не мои: такое ощущение, что набиты ватой, как у тряпочных игрушек.

Пауль протянул крючок, которым отбрасывают стружку. Цилиндр, заложенный моим новым мастером, крутится ровно и торжественно. Сизая лента стружки медленно опускается вниз… Это не стружка, это – траектория… Что я, глупая, думаю? Траектория полёта снаряда… За спиной у меня – лес, из него выползает танк с красной звездой на башне. В него летит снаряд… И только я могу прервать его полёт… Я ничего не видела и не слышала, только вот это: танк, красная звезда, снаряд, справа – лес, слева – лес, и я – посередине, на освещенной солнцем поляне… Я должна остановить полёт снаряда!

Я очнулась от резкой боли. Что это? Пальцы левой руки в широких, глубоких порезах, струится кровь. Я сжала ладонь в кулак. Правой рукой отключила рычаг-люфт, нажала на кнопку «стоп», снова включила «люфт», резец не успел отойти, как цилиндр снова завертелся и мгновенно выкрошился, забрызгала во все стороны рублёная стружка.

– Что случилось? – подбежал новый мастер. Кажется, его Гансом звали.

Я молчала, старательно сжимая пальцы в кулак. Ганс увидел, что на пол капает густая чёрно-красная жидкость.

– Кровь?

Я молчала.

– Саботаж! – мастер махнул рукой переводчику и, когда тот подошёл, велел спросить у меня, зачем я сломала резец.

Я молчала.

– Тебя подозревают в систематическом саботаже, – участливо шепнул мне переводчик, когда мастер вприпрыжку убежал к начальнику цеха. – Тебя отправят в концлагерь…

– А мне всё равно…

– И в гестапо попадёшь!

– А мне всё равно, что завод, что гестапо, что концлагерь…

– Дура! Ты не знаешь, что говоришь, – разозлился переводчик. – Гестапо – это очень страшно!

Я молчала.

Прибежал Ганс и велел переводчику отвести меня к врачу.

– Тебе повезло, что он не нашёл начальника цеха, – сказал мне переводчик. – А то бы уже сегодня узнала, что такое гестапо…

Женщина-врач, осмотрев мои раны, равнодушно протерла их какой-то жгучей, вонючей жидкостью, забинтовала и сказала переводчику:

– Ей у станка сегодня-завтра нельзя работать.

Ну, вот и всё! Пока пальцы не заживут, меня к станку не поставят! Ур-ра! А как же зловещее «предсказание» переводчика насчёт гестапо? Рано я радуюсь. Завтра мастер доложит начальнику цеха обо мне и… О, я даже думать не хотела о том, что может случиться дальше.

А наутро случилось вовсе уж необычное. Расставив работниц по местам, Пауль повёл меня в цех погрузки. Там по-прежнему стояли штабеля бугелей с браком, и даже машину-краскопульт куда-то убрали: красить тут, видно, было нечего.

Из цеха мы вышли во двор, и я увидела ящики с цилиндрами противотанковых снарядов. Они почему-то были неполные: где-то снаряды лежали в два ряда, где-то в три, а в иных и вовсе по несколько штук.

Над одним из ящиков наклонился немец в синей спецовке. Он осторожно переворачивал цилиндры и специальным пробоем, ударяя по нему молоточком, ставил клеймо. Пауль подошёл к нему, что-то сказал и кивнул в мою сторону. Синеспецовочник оглянулся, и наши взгляды встретились. Какое знакомое лицо! Где я его видела? И вдруг вспомнила. Конечно, это он тогда, в 1942 году, сунул мне в руки бутерброд, а я, оскорблённая подачкой, швырнула его на землю. Тогда мне казалось: все немцы – враги, а жалость унижает человека…

Пауль ушёл. Синеспецовочник смотрел на меня грустными глазами: он тоже узнал меня и сравнивал ту бойкую дивчину со следами румянца на щеках с нынешней – тощей, большеносой, серокожей.

– Как тебя звать? – спросил он.

– Мария.

– А я – Вилли, – он улыбнулся краешками губ. – Смотри: в этом ящике должно быть шестнадцать цилиндров. Не хватает двух, да? Бери их из другого ящика, чтобы получился полный комплект. Устанешь – сиди, отдыхай.

– Понятно, Вилли.

– Я сейчас уйду, вернусь только после обеда, а ты делай свою работу. Вижу, что у тебя рука больная. Не повреди её окончательно. Работай столько, сколько сможешь…

Он ушёл, а я села прямо на ящик со снарядами и стала думать, извиняться мне за тот давний инцидент с бутербродом или не стоит. Может, Вилли от всей души поделился со мной своим завтраком. А я поступила как неблагодарная свинья. Или он всё-таки хотел завоевать моё расположение? Я была ещё свежа, молодые немцы откровенно цокали языками и оборачивались вслед. Наверное, и Вилли хотел приударить? Или нет?

Так и ни пришла я к какому-нибудь конкретному заключению. А Вилли, вернувшись, сказал:

– Что, рука болит? Вижу, что тебе трудно справиться с заданием. Не переживай, я доложу мастеру, что ты нездорова…

Каждый день я перекатывала цилиндры, протирала их тряпкой, отмечала мелком те, которые проверил Вилли.

– Русские скоро придут в Берлин, – сказал он однажды.

– Каждую ночь бомбят, а войне конца-краю не видно, – посетовала я.