Казалось бы, все закончилось хорошо! Живи себе и радуйся, да не забывай по сто раз на дню благодарить фортуну. Однако напрасно воспетая меткость не давала Ивану Карловичу покоя. Ни одной живой душе не открыл он после, что целился гусару совсем не в руку, а прямо промеж его небесно-голубых, нравились они, должно быть, девкам, глаз.
Сейчас, спустя много лет, Фальк отчетливо понимал, что прицел был более или менее верен, промах обеспечила не столько неопытность стрелка, сколько дешевизна оружия. Окажись тем славным деньком в его распоряжении не обычный кавалерийский пугач, а дельный, приспособленный для настоящей дуэли пистолет, лежать бы нахалу с небесно-голубыми глазами осьмой (устар. «восьмой») год в холодной сырой землице, навсегда позабыв этого самого неба цвет. Но тогда, уязвленный собственной неумелостью, он накрепко положил изничтожить в себе всякий с точки зрения смертоносного ремесла изъян.
Мнимая неудача изрядно его растравила и подстегнула волю. Со временем упрямство принесло плоды. Теперь Фальк, при желании, мог безошибочно положить пулю в любую цель или сбить клинком муху с уха коня, не потревожив животное. Притом любой рукой, невзирая на качество оружия.
Сие воспоминание всегда настраивало Ивана Карловича на сардонический лад. Он устало потер веки и в очередной раз задумался:
«Чего ради Холоневу понадобилось скрывать ото всех свой гарнитур? Ведь в России всякий может позволить себе иметь пистолеты. Это, слава Богу, не заповедуется ни законом, ни общественными моралями! Во всяком случае, пока. А коли так, к чему таиться?».
Штаб-ротмистр снова взглянул на «Лепаж» и тут только приметил выгравированную на правой его «щеке» арабскую цифирь «1». Так-с, этот первый, подумал он. А ну, оглядим и второй. Фальк потянулся к наполовину свернутому платку, сдернул его со шкатулки и невольно присвистнул. Ячейка, отведенная для хранения второго пистолета, была пуста.
Глава девятая
К полудню ветер совсем замер и сделалась уж совершеннейшая духота. С самого утра нещадно пекло солнце, словно на дворе стоял июль, а не молодой сентябрь. По всему видно, не торопится нынче государыня-осень вступать в свои права. Не скоро еще запестрит она яркой краской траву и листья, не вдруг затянет дни промозглым, тоскливым дождем. Который день жары стоят, того и гляди лето вернется.
Хотя, оно лето теперь и есть. Только бабье.
Татьяна любила, когда тепло, а того пуще жарко. Все потеют, в тенек хоронятся, а ей хоть бы что! Иной раз вышагивала себе по солнцепеку день напролет, от приятности жмурилась да, знай себе, песенки распевала. Ну, чисто кошка, что на забор для тепла громоздится, мурлычет там после, намывается.
Сегодня она встала очень рано, почитай, чуть свет, и, невзирая на расходившийся зной, отправилась за версту, а может, за две от усадьбы прочь. Не гулять, убереги от лености Господь, ибо похотех есть всяк праздный, а собирать цветы. Был у нее для этого присмотрен особый лужок. Чего там только не росло. Иван-чай, пичужницы, червонные смолки, ромашки.
Поначалу барин все удивлялся странной привычке своей новой горничной – украшать цветами поднос, на котором каждое утро подавался завтрак. Теперь ничего, привык.
Пока собирала букет, пока бежала обратно все радовалась пригожему деньку, улыбалась синему небу. То-то благостно было на душе, светло.
Сейчас, спустя всего несколько часов, трудно было вообще поверить, что существует на свете радость. На Татьяну нашли печальные думы.
Солнечный зайчик, такой желанный с утра, теперь ей досаждал. Будто репей путался в рукавах, цеплялся за волосы, норовил блеснуть в глаза. Куда она – туда и он. Поганец этакий. Еще у прачки окаянный привязался. Оттуда на кухню за ней, с кухни в гостиную, после на лестницу, с лестницы в коридор, что во флигелек вел, аккурат барину в кабинет.
Туда-то и несла она в эту минуту огромный серебряный поднос с фарфоровыми золотисто-алыми кружками полными крепкого чаю, с крендельками и – эх, хотя бы раз полакомиться – тонкими ломтиками засахаренного лимона. Это турецкая фрукта, должно быть, очень сладкая.
Дунька! Вот виновница упавшего настроения. Несносная прачка давно ей, Татьяне, козни строит, давно к ней подбирается. А как не строить, когда такие завидки берут? Ух, пиявища! Нарочно ведь ей на сарафан посадила пятно, притом на самом интересном месте. Как в таком виде прикажете барину кушанья подавать?
Бесится Дуняша оттого, что Таня заняла ее место. Так ведь оно что пенять? Сама, небось, мордой не вышла! Да и работа, если хорошенько призадуматься, все одно не плохая, ведь ей дурехе, самой из всех девок искусной да ученой, наитончайшее белье доверили. Барыню обстирывает, шутка ли!
«Ох, не то! Все не то!» – думала девушка, удобнее перехватывая поднос. – «Не в ту кадку я водицу-то лью, не через Дуньку кручинюсь. Тому есть иные резоны».
Но прежде чем поведать читателю о настоящей причине девичьих горестей, нелишним будет рассказать, хоть бы и в двух словах, о ней самой.
Татьяна, состоявшая при усадьбе его сиятельства князя Арсентьева в должности сенной девки, была женщина двадцати девяти годов отроду. Родилась она от здешних мест недалече, в одной из окрестных деревень, издавна принадлежавших сиятельному семейству Арсентьевых, и с ранних лет содержалась в черном теле. Родни у нее, почитай, что и не было вовсе. Отец сгинул на войне, так и не увидев дочь, мать умерла от тифа, когда девочке было всего пять лет. Ее забрала к себе дряхлая тетка, жившая наособицу, про которую люди сказывали, будто она ведьма. Колдунья иначе. Да только Танюша знала, никакая она не ведьма, а знахарка и худа никому отродясь не делала. Совсем, даже, наоборот – помогала. Гнала хвори, истолковывала судьбу.
Девица выросла высокой и очень худой, ни дать, ни взять камышинка. Лицо и плечи ее густо покрывали веснушки. Волосы, по обыкновению уложенные в толстую косу, отливали медью. Однако, несмотря на смазливую внешность, Татьяна совсем не имела друзей. Девушку не звали ни на посиделки, ни на ярмарки. В горелки играть и хороводы водить, тоже не брали. Сверстницы воротили нос. Парни те, поглядывать поглядывали, но об руку ходили с другими. В полном соответствии со старинной русской поговоркой: «С темным баню не топи, с рыжим дружбу не води!».
Да только не сильно-то она печалилась, потому, во-первых, что нраву была смирная, а, во-вторых, знала про себя, что красавица и втайне сим обстоятельством очень гордилась. У прочих девок с годами вся красота сошла, иссушилась тяжелой работой да малыми детками. А Таньке все нипочем, только хорошела! Правда порой накатывала на нее нестерпимая тоска по настоящей, чистой любви.
Здесь надобно, впрочем, заметить, что все это ей шло. Постоянная отстраненность и грустная задумчивость придавали девушке неизъяснимую торжественную важность. Чего отчаиваться, коль на тебя полдеревни взирает с нескрываемым любопытством, а иногда и со страхом!
Она и не отчаивалась, знай, работала за двоих, да Пресвятой Богородице молилась, чтоб избавила ее от тягостного одиночества. Верила, не век ей здесь прозябать, не всю жизнь на поле спину гнуть, за скотиной безмолвной ходить. Не навечно это.
Упросила-таки матушка-Богородица Господа нашего. Помиловал чернавку Христос.
В день своих именин, выдавшийся этим январем особенно морозным, Татьяна молилась много горячей и куда дольше. Ни от кого не дождалась она в ту пору здравниц иль хоть добрых о себе слов. Тетка и та сплоховала. Весь день возилась с соседским мальчонкой, заговаривала ему хворый зуб и, видно, о племяннице запамятовала. Сделалось тогда от нерастраченной любви совсем скверно в груди, как инеем проняло, потому и расстаралась перед святым образком. В награду за радение и долготерпение снизошло на нее великое благо.
Под самый конец поста, к святой неделе, прибыл в деревню Владимир Матвеевич Холонев, новый баринов бурмистр. По-простому, управляющий. Вот по кому сразу можно сказать: «Хозяин». Долго глядел он как устроено сельское житье. Обстоятельно, честь по чести, даже в сараи сунулся, не побрезговал. После битый час толковал со старостой дедом Важеней, людям вопросы разные задавал. Вдруг на нее беспутную пальцем тычет, улыбается. Собирайся, мол, к его сиятельству поедешь, иная у тебя теперь будет служба.
Чем не чудо? Чудо и есть!
Оно, конечно, много позже именин получилось, но девушка не брала в сомнение, это ей ангелы после Татьянина дня улыбнулись, не иначе. Ведь грозный бурмистр, почитай, ее одну только из всех и приметил.
За красоту взял, невзирая на умения. Не спросил даже к чему пригодна да какому мастерству учена. Об имени и то не справился, а на что ему ее имя! Это он, в самой Москве проживая, где-то слыхал, что нынче в богатых домах прислугу принято содержать исключительно приятной наружности, на европейский манер. Дескать, нужным ремеслам можно всякого человека обучить, ежели он, конечно, не совсем пропащий, а вот привлекательности…
Что обликом баская она про себя не единожды слыхала, а про привлекательность эту вашу заграничную, аглицкую ли, немецкую ли, Бог весть, ни единого разочку. Очень уж Танюшке слово понравилось, запомнила она его и часто потом, перед зеркалом барским крутясь, проговаривала:
– Нешто я и взаправду такая при-вле-каль-на-я?
И вот ее как была, собирать оказалось нечего, пожитков все равно, что не было, привезли в усадьбу, сладили сапожки, нашли где-то зимний тулупчик по размеру, на лето купили сарафан. Выдали передник, чепчик и определили в сенные девки или, как говорил Владимир Матвеевич, в горничные.
Новое житье полюбилось ей сразу и крепко.
Занятия по должности казались против деревенского быта смешными. Вся обязанность баринов кабинет в чистоте содержать и два раза в день им туда чаю подавать. Да еще разве по ночам не спать, если батюшка Дмитрий Афанасьевич допоздна заработаются, за бумагами там иль картами засидятся. Тут ведь что, сиди себе колокольчика из соседней каморки слушай, это ей нарочно для таких случаев отвели, и чуть зазвенит – поспевай наново чаю поднести, а редко коньяку. С полевыми трудами сравнить, тьфу, баловство одно.