Жив Тимофей Никифорович. Жив дролечка родимый.
Усилием воли Таня одернула себя и, дабы отвлечься от терзающих дум и чего доброго снова не разнюниться, с удвоенным вниманием принялась внимать господской беседе.
– Я вижу, Иван Карлович, что вы человек с понятием, – выдержав паузу, продолжил его сиятельство, потрудившись изобразить на своем лице некое подобие улыбки, – с вами можно запросто, без экивоков. Это хорошо. Позволит сэкономить время. Давайте поступим так, вы присаживайтесь вон на тот стул и слушайте, а я буду говорить. Как докончу, задам вам вопрос. Всего один. После все меж нами так и так прояснится. Договорились?
Татьяна затаила дыхание.
Знать штаб-ротмистр ответствовал согласным кивком, а судя по характерному скрипу, еще и уселся на предложенный стул, потому как уже краткий миг спустя князь заговорил вновь:
– Вот уже двадцать восемь лет как я снял с себя драгунский мундир и повесил на гвоздь свой палаш. Бог мой! С каким в ту пору чистым сердцем и стремлением жить я вернулся в отцовский дом. Мы только побили француза, война отступила и для всех, как мне тогда казалось, настала пора непоколебимых надежд. Какая во мне была вера, какая самоуверенность! Сомневался ли я в себе? Хоть сколько-нибудь? Нет, отвечу я вам. Ни на толику, ведь я был победителем Наполеона! Мать и сестра не чаяли во мне души. «Истинный хозяин» – говорили они про меня и я, ведомый легковесными мечтами, взаправду почитал себя таковым. Хозяином своей судьбы. И вот прошел год, за ним другой, третий и… краски мира, еще столь недавно невыносимо ослепительные, стали меркнуть. Одна за другой. Жизнь тускнела буквально на глазах, таяла с неумолимой быстротечностью. С каждым новым днем мне становилось все сквернее и сквернее, меня совершенно пресытило бытие. Я никак не мог взять в разумение, почему так происходит. Пожалуй, уместнее всего было бы сравнить прежнее мое состояние с большими песочными часами, которые точно бы перевернули тогда, в двенадцатом году, и пока склянка полнилась волшебными крупицами, все было хорошо и покойно. Разумеется, до поры. Вскоре Господь призвал мать. Она ушла, оставив моему попечению уже взрослую и глубоко несчастную от тревоги за меня Софью. Мне было все равно. Казалось, еще день, а много два-три и прервется моя собственная земная юдоль, отлетит душа. И вдруг, точно в какой-то нелепой сказке, случилось чудо. Оно-то меня и спасло! Нет, то было вовсе не явление Архангела, а совсем даже напротив – происшествие мелкое и в какой-то мере совершенно пустое. Во время очередного бегства в отъезжие поля мне выпало стать свидетелем обыкновенного людского несчастья. Телегой насмерть раздавило мужика. Он брел пьяненький по проселку и не вспомнил увернуться от нежданно вылетевшей из бурьяна упряжки. После долго еще отходил там, на дороге. А я глядел на все это в непонятном оцепенении и понимал… вот она ценность жизни и ее непреложное условие – конечность! Вы и вообразить себе не состоянии, с какой быстротой вернулись тогда в жилы все питательные соки. В тот же вечер меня озарила удивительная и страшная догадка. Оказывается, там, на войне, в полковую бытность, когда вокруг свистели пули и, главное дело, падали убитыми мои товарищи, а француз без конца наседал, я в первый раз по-настоящему ожил. Ощутил пикантное удовольствие от одного только обстоятельства, что все еще жив. Хотите – верьте, хотите – нет, но в тот миг случилось мне осознать, что есть такое человеческое существование – беспрерывная игра со смертью. Игра, полная риска и фатализма. Согласитесь, молодой человек, в жизни не наличествовало бы смысла, не будь она строжайше лимитирована. Вопрос в том, на что ее потратить? Вам одному признаюсь, как на духу, я даже боялся в те дни прикасаться к делам или отвлекать себя книгой, да и вообще любым серьезным занятием, дабы не спугнуть, не сломать обаяние достигнутого прозрения.
В кабинете повисла оглушительная тишина.
Татьяна слышала собственное прерывистое дыхание, чувствовала, как вздымается грудь и бешено колотится сердце. Она мало что поняла из сказанного барином, однако без труда уловила главное – произнесенное имеет для него ошеломительное значение! Так он прежде не говорил на ее памяти никогда и ни с кем.
Пожевав тонкие губы, Дмитрий Афанасьевич докончил, явным образом сокращая свой рассказ, словно бы внезапно пришлось ему пожалеть о собственной словоохотливости:
– Со временем мне захотелось испытать это чувство вновь. Все началось с известной долей милосердия и даже невинности, чисто детская забава. Как-то раз я повелел высечь на моих глазах пристрастившегося к горькой мужика, что состоял на должности сапожника. Сработало. Часы волшебным образом перевернулись, и время вновь потекло для меня ласковой песчаной рекой. Я стал искать новых поводов к наказанию собственной челяди. Поначалу главная трудность только в том и заключалась, но очень скоро порка перестала казаться таким уж верным средством. Мной овладел настоящий азарт! И вот однажды случилось то, что рано или поздно должно было произойти. Я сгубил человека. Должника, что пришел просить у меня новой отсрочки. Дал ему на выбор два старых кавалерийских пистоля, велел слуге тайком зарядить только один. Так, чтобы мне и самому было невдомек, который из них. В том, признаюсь вам, и есть самая соль. Велел выбирать, посулил при благоприятном исходе простить ему долг и даже дать вольную. Пожалел горемыку, потому как знал, коль в живых останется – прежним уже не будет никогда и станет время свое ценить вдвое. Да только судьба-злодейка распорядилась иначе, ей, как известно, жалость неведома. Однако же, что-то я разошелся, все это можно и нужно было донести куда короче. Вообще не понимаю, почему я вам все это рассказываю! Уж больно нравится мне, как вы молчите… Словом, с той поры я встал на дорогу, с которой невозможно свернуть. Это навроде как со снеговой горы в санках катиться, что ни делай либо вывалишься, либо наберешь разгон. Все быстрее и быстрее. Для многих эта моя игра с костлявой старухой окончилась на погосте. Это ничего, у меня много душ. Глядишь, может, одну или две из них спасу. А сгинет, туда и дорога! Пускай. Бьюсь об заклад, вы находите все это в высшей степени омерзительным. Еще бы не омерзительно. Но имеем же право! Мы с вами, слышите, заслужили на то полное свое право! Мы – дворяне. Службой своей отечеству, головами товарищей наших, кровью своей, верой и правдой. Впрочем, кто думает иначе, тому назавтра после братания с собственным мужиком этот же мужик и угодит вилами промеж ребер! Уж мне сия публика – ох, как известна – вдоль и поперек. Вздумали читать мне морали! Морали в такое время, доложу я вам – это жуткая нелепость, атавизм, если угодно. Коль бы все они, сующиеся ко мне со своими смехотворными сентенциями и увещеваниями, знали, до какого предела осознаю я всю бездну и ответственность моего положения, они бы и близко не насмелились подступиться, язык бы прикусили, понимаете?
Голос князя сорвался в какой-то страшный хрип и вскоре оборвался. Откашлявшись в кружевную салфетку, Арсентьев принял привычно-невозмутимое выражение и совсем иной интонацией поинтересовался у притихшего и невидимого Татьяне собеседника:
– Надеюсь вам, любезный Иван Карлович, не нужно говорить, что все сказанное здесь предназначено абсолютно и исключительно для вашего слуха, не так ли? А теперь, если вам так будет угодно, сделаю, наконец, свой главный вопрос. Тот единственный, как и обещал. Станете ли вы после всего, что узнали продолжать свои уроки? Мне положительно известна ваша история и ваши материальные обстоятельства. А прямо сказать, нужда. Потащились бы вы сюда, пожалуй, не будь у вас денежных затруднений? Посему уверяю вас, ни минуты не пожалеете, коль ответите мне полным на то своим согласием.
Татьяна чуть было не свернула себе шею, пытаясь хоть краешком глаза разглядеть петербуржца, но, увы и ах, все усилия были тщетны.
– Полагаю, на это я мог бы согласиться, прочее же пускай остается на вашей совести, – прозвучал вдруг чистый и спокойный, будто поверхность лесного пруда, голос Ивана Карловича. – Но ставлю условие, занятия будут проводиться только с одним вашим человеком и продолжатся ровно столько, сколько я сочту необходимым. И еще, коль скоро вам, ваше сиятельство, известно мое положение, я, увы, принужден говорить о пересмотре оговоренной ставки. Вы же отменно понимаете, какое значение имеет в нашем отечестве репутация. Помилуйте, ведь и руки не подадут, я эту публику, если угодно, изучил не меньше вашего. Может даже статься, что после всего этого мне придется надолго оставить практику. Слово?
– Слово.
Вновь скрипнул стул. Послышались удаляющиеся шаги, затем раздался шум притворяемой двери.
Князь поднялся, по-прежнему кутаясь в долгий шлафрок, неспешно приблизился к огню, снял с каминной полки бутыль с какой-то бурой жидкостью, налил себе полный фужер, коньяк, догадалась Татьяна, и, запрокинув голову назад, резким движением вылил его содержимое себе в горло. После чего барин, совершенно не по-господски, согнулся в поясе, подаваясь вперед всем телом, зажал себе нос рукавом и шумно выдохнул, утирая выступившую слезу. А через мгновение повторил проделанную процедуру снова, размашисто перекрестился, глядя куда-то в верхний угол, и рассеяно, но с ощутимой злобой, проронил:
– Пустельга! Лощенный столичный ферт!
Танюшка уже собралась было тихонечко убраться со своего насеста, как вдруг чья-то неведомая ручища с огромными пальцами, поросшими черными волосками, плотно перехватила ей рот. Сзади навалилось тяжелое и, судя по запаху, давно не мытое тело.
Над самым ее ухом прозвучал сдавленный, но вместе с тем наиграно вкрадчивый, мужской голос:
– Ну что, попалась, птичка-невеличка?..
Прежде чем свет в глазах сделался серым, а после и вовсе померк, на ум ей пришло не уместное, бабье: «Теперь же сыщу господского дозволения за Тимофея Никифоровича моего выйти».
Глава двенадцатая
Это была одна из тех старинных, изготовленных, по всей видимости, еще до Великого потопа, безрессорных упряжек, на которых и теперь громыхают по земле русской купеческие приказчики, дьячки да разорившиеся гуртовщики. Бричка тараторила и натужно всхлипывала при малейшем рывке, а на ругань сидящих в ней пассажиров, раздававшуюся в ответ на немилосердную тряску, откликалась звонким деревянным треском, грозя разлететься на части. Норовила, окаянная, уязвить обидчиков острой пружиной в самые, пардон, интимные места.