Соколиный рубеж — страница 109 из 158

– Что-то я не имел удовольствия видеть легионы славян, которые идут в атаку на русские окопы.

– Ну, может быть, вы просто не отличаете славян от немцев с вашей высоты, – усмехнулся он тут же. – Наша форма их несколько облагораживает. Ну конечно, мой друг, никаких миллионов. Лично я занимаюсь только штучным товаром. И потом, я же не отрицаю русской стойкости, верности, жертвенности. Да, есть множество русских, которых не поколебать. Для которых служить нам, отложившись от красной религии или просто от собственной нации, – это больше, чем смерть, абсолютное небытие. Вы знаете, один мой коллега по СД однажды был настолько разъярен необъяснимой неподатливостью русского полковника, что приказал своим подручным поливать его холодной водой на морозе. Тот превратился в ледяную статую. Поистине эпическая смерть, достойная резца Буонаротти, хотя, конечно, этот педераст предпочитал конвульсии наемных мускулистых юношей, а не иссохших стариков. Я полагаю, этот мой коллега был разъярен как раз обманом ожидания, когда славянский недочеловек вдруг оказался не скотиной, не червем с его ползучей тягой к жизни, а гранитной скалой, Прометеем и прочими сказочными персонажами. Но, знаете, бить и пытать человека за то, что не можешь его подчинить, – это, конечно, признак слабости и невеликого ума. Бессмысленная порча ценного материала. А вот сложить все так, чтоб верный долгу человек все равно исполнял бы то, что надо тебе, – это самая соль моей скучной работы. С фанатиками все довольно просто: им обещали воскресение, бессмертие души, таких уже ничем не пошатнуть. Но ведь чистых фанатиков мало, как в дикой природе мало черных волков или полностью белых царских соколов, да? Вот, скажем, наш с вами Зворыгин… – Я ждал, я замучился ждать, когда он, наконец, хлестнет меня известным мне именем ветра, и потому не дрогнул ни коленом, ни гадливой усмешкой. – Ведь этот русский занимает вас особо…

– Занимал, пока жил на свободе и не был препарирован по вашему рецепту.

– А зачем же вы едете в Регенсбург? Навестить своего боевого товарища и командира?

– Послушайте, Майгель, если вы так хотите поговорить со мной о мумии Зворыгина, извольте. Возможно, вы и вправду разожжете во мне любопытство к его нынешнему состоянию. Вы говорите таким тоном, как будто с ним там происходит что-то исключительное, как будто вы изобрели там, в Регенсбурге, нечто небывалое, столь же оригинальное, как бумажные деньги.

– О да, конечно, – закивал он, – страх и боль – универсальный двигатель живого. Вы знаете, в чем мы еще ошибаемся? Мы, немцы, используем этот рычаг лишь для того, чтоб привести в повиновение других, представителей расово неполноценных народов, но, разумеется, щадим себя самих. Мы слишком потакаем собственной утробе, рациональным представлениям о целесообразности, а вот русские большевики свой народ не жалеют. Только пыткой, страданием, мучительством можно дать человеку надличную цель. Никаких объяснений, за что тебя мучают. Ни малейшей надежды на то, что тебя пощадят – за прежние заслуги, за происхождение, за то, что громче всех захлебывался криком «Да здравствует коммунистическая партия», или за то, что в самом деле переносил во имя этой партии огонь. Все ради того, чтобы каждый в их красной империи знал, что его жизнь нужна только для поддержания температуры в печи. Все весят одинаково – никто не весит ничего. А мы караем по вине, вознаграждаем по заслугам. Не потому ли русские сейчас берут над нами верх?.. Извините, опять я отвлекся. Но мне это кажется важным для понимания нашего Зворыгина. Он же ведь реалист и к тому же художник, ведь так? – и большевистская идея равенства в мучениях должна ему претить, я это вижу. Скажите, жажда жизни – это сила или слабость? Ни в ком я не видел такой жажды жизни, как в этом Зворыгине. Но вот в чем его парадокс…

А он ведь прав, вот этот естествоиспытатель от СС: именно это и влекло меня в Зворыгине – в нем было то же, что и в птице, в звере, в дереве, в каком-нибудь цепком живучем репье… Он даже будто понимал себя не больше, чем понимает себя птица, зверь или репей: кинуть по ветру семя, убить, когда голоден, или, скажем, за самку, за жизнь, за потомство, – что ж еще свыше этого надо ему понимать?.. и чем меньше мешала ему голова, тем острее и чище он чувствовал красоту боевого полета, ту красоту, к которой все мы, немцы, и тянулись, возжелав стать природой, суховеем в степи, ледником, осознав, что вот этому суховею и нам по-разному дано и разное дозволено. Мы хотели, чтоб нам тоже было посильно и дозволено все. В этом и заключалась ошибка. В природе нет запрета на убийство, в природе все можно, но есть и такое, что просто не нужно. Не нужно волку, соколу, чирку. Не нужно, не дано, а значит, и нельзя. Не нужно убивать, чтобы возвыситься, чтобы почувствовать себя стоящим надо всеми – на месте смерти, Божьем месте…

– Он неглуп, очень, очень неглуп, – продолжал Майгель с гордой и стыдливой улыбкой владельца драгоценного кровного пса, которого он подобрал на улице щенком и выходил собственноручно. – Ну, его боевой интеллект вы давно оценили, но когда человек понимает, в какую игру с ним играет известный вам Майгель, то это вызывает уважение у Майгеля. Знаете, что он мне заявил? Что если бы я приказал применить к нему плоскогубцы, кусачки и прочее, то он бы не выдержал, вывалил все – ну, если бы он что-то знал и мне нужно было из него это вытянуть. Но он-то торгует собой, своим существом, интеллектом, искусством, и с перебитыми костями и отшибленным рассудком он ни на что уже не будет годен. Я, знаете ли, редко вижу русских, которые смеются мне в лицо. Не с торжеством фанатика, готового к отправке прямо в рай, а с полным пониманием невозможности спастись и с нескрываемым, огромным, совершенно бесстыдным желанием жить. Он не хочет брать жизнь из господской руки, из кормушки. Для него это равновелико отказу от себя самого. Если это и верность чему-то, то первым делом собственной природе. Вы знаете, у русских есть пословица… И рыбку съесть, и на хьер сесть, – проговорил он вдруг по-русски с деланым акцентом, зная, что я вполне понимаю язык наших страшных врагов, и уже без притворства, механически-чисто, как «Вурлитцер»: – И невинность соблюсти, и детей приобрести. Он задумал уйти на свободу.

– Вы точно исповедуете реализм? – Он все же докалил меня до любопытства. – По-моему, слово «уйти» применимо к его обстоятельствам так же, как слово «взлететь» к крокодилу.

– Сообщу вам секретные сведения, граф: на двадцати курируемых мною… скажем так, специальных объектах было восемь попыток побега. И это только стоящих внимания, задуманных иванами с зачатком интеллекта, а стало быть, хоть с призрачной возможностью успеха.

– И все они предпринимались на заводах Мессершмитта? В полутора тысячах километров от фронта? На захваченных с боем больших самолетах? На пустых бензобаках?

– Ну что вы? То отребье, конечно, выбирало кротовьи, крысиные способы бегства. Так сказать, по подобию, сообразно ступеньке, которую занимает на лестнице эволюции видов.

– Ну а Зворыгин что же, воспарит?

– Может быть, может быть. Мне вообще-то казалось, что вам как эксперту видней. Вы так на меня посмотрели сейчас, как будто допускаете подобную возможность. С таким азартом, граф, с такой голодной жадностью, что я и сам теперь уже не сомневаюсь…

– Все, что я допускаю, – оборвал я его, – это то, что он мог бы придумать что-нибудь напоследок. Но для этого нужен кто-то вроде меня. Ему нужна скрипка, а вы заставили его бренчать на балалайках.

– И вы хотели бы на это посмотреть? – В лице его качалось понимание моего нутряного «всего»: кем я хотел стать, «когда вырасту», и кем я стал, и кем я еще стану.

Только тут я приметил что-то гадостно чувственное, блевотно плотоядное в изгибе этих губ: он любовался мной, как женщина обольщенным мужчиной, словно мать тем, кого породила, улыбался мне так, будто я целиком был его человеком.

– Я хотел бы его откормить, посадить в настоящий, живой самолет и еще раз пригласить на свидание.

– А вы не думали о том, чтоб его выпустить? Да, да, это самое точное слово в применении к нему. Словно птицу из клетки, ага?

Я не дрогнул в лице, но вот сердце взбрыкнуло.

– Ну а что? Это мысль. В конце концов, сбил его именно я. Этой мой пленный, Майгель.

– В примитивном сообществе так бы и было. Но наша сложная система лагерей не предусматривает личного владения рабами, – плотоядная бабья улыбка вполне проявилась на его безмятежном лице, говоря: мы решаем, кому жить и сколько, мы скажем, что и как тебе делать, – мы, отмеченные симпатическим маркером избранные, наиболее жизнеспособные клетки многоклеточного организма СС, паучьи щупальца катящегося солнца, паутинные нити проросшего в подземной сырости картофельного клубня, тысяченогой свастики, составленной из оберштурмбаннфюреров, и меня запоздало, ненужно удивила их власть надо мной, корневая их хватка, не слабеющая даже в воздухе. Будто раньше не видел, что я для них вроде чистокровного пса-медалиста или белого царского сокола, что всегда возвращается на хозяйскую руку, принося молодильное мясо иванов этим выхолощенным слизнякам.

Лучше б он сейчас этого не говорил, лучше б он сейчас не улыбался мне так. Я могу вместить многое, я могу посмотреть на забой человеческих самок с детенышами и продолжить жить прежним… почти. Майгель прав, из меня в этом смысле вышел истинный национал-социалист, для которого не существует ничьего права на справедливость, ничьего заповедного детства, кроме сгнившего собственного. Но смерти собственной свободы я не прощу им никогда.

10

Зворыгин погладил фанерную плоскость машины, точно прося прощения за то, что с нею сделает. Он знал свою силу. Четырежды он пускался на рубку винтом и бил по касательной так, что брызгали срезанные плавники и немец терял свою свастику вместе со всем оперением, а его ястребок не кидало, не вворачивало в смерчевое безобразие штопора, разве только подбрасывало и кренило, да и то лишь в его ощущениях, человека, который всей своей требухою вбирал звук удара и напруживался от макушки до пят, чтоб удержать машину в послушании; разве только железные лопасти в первый раз изогнуло уродливыми лепестками, а потом даже винт не кривило и не скручивало, как белье, – и не надо Зворыгину было пахать животом пограничную землю.