Соколиный рубеж — страница 116 из 158

– За месяц мои мальчики прикончили троих. Пять машин покалечено, две – безвозвратно.

– Стоп, стоп. Простите мне мое невежество, но я хочу понять: что значит искалечены? Машины были продырявлены, но их пилоты живы?

– Смотря как продырявлены, – с терпеливой тоской втолковал ему Реш. – Это как с человеком: в сердце, в руку, в брюшину – есть разница. И потом, важно, кто продырявлен и падает. Да, приятель? – взглянул на меня. – Жаль, что ты объявился здесь только сегодня. Пропустил кое-что интересное, по разряду того, что ты видел с горы над Цемесской бухтой. – Я не дрогнул, но сердце сжалось необъяснимым чувством радостного возбуждения – ощущением свободной зворыгинской силы, что тащила меня от Днепра до Кавказских хребтов и обратно. – Есть у нас тут один экземпляр. Лучший русский – Зворыгин, вы помните, Майгель? Он неделю назад получил дырку в плоскость и сорвался в чудовищный штопор возле самой земли. Приземлился как кошка.

– И машина его, – занудил дальше Майгель с тупой рассудительностью, – искалечена, но восстановлена, так?

– Разумеется. Нам пришлось повозиться со слоеной фанерой русских, там у них казеиновый клей… впрочем, думаю, вам это неинтересно.

– И этот самый клей для вас варили русские?

– Нет, я лично. – В голос Густава брызнули раздражение и спешка.

– Ну понятно, понятно. Все теперь в руках русских. Что же тут удивляться, что наши машины не могут оторваться от взлетных полос?

– Герр оберштурмбаннфюрер, – отчеканил Реш, – я не могу поставить часового над каждым русским исполнителем. Или что, мне снимать Helferinnen с телефонов, зениток и вышек? У меня два десятка парней на полсотни машин. Ну, тех, кто отличает лонжерон от элерона.

– Да бросьте, бросьте, Реш, я вас не обвиняю. Я лишь констатирую факт. Ваши люди, конечно, не могут за всем уследить. О, бог мой, о чем мы вообще говорим! Зворыгин, машина, фанера, крыло… Виновные, виновные – надеюсь, они установлены?

– Пусть этим занимается ваш Гортер, – будто что-то вонючее выплюнул Реш.

– Да, да, конечно, – согласился Майгель. – Я сейчас у него все узнаю. – И взглянул на меня приглашающе-ласково: – Вы проводите, граф? У меня к вам есть пара вопросцев.

Багровое, в синих потеках, закатное небо, тяжелея и трупно темнея, опускалось на темя, и казалось, что дальше придется продвигаться пригнувшись, а потом уж и на четвереньках, ползком, как в забое, сокращаясь, пока не придавит. Мимо белых, готическим шрифтом, запретительных вывесок – к двухэтажному серому зданию лагерной комендатуры.

Невидимый лагерь не спал: где-то там впереди, за рядами единообразных могильников, рвали черное мясо еще одной лагерной ночи овчарки, но даже захлебный лай этих отличниц по злобе не мог заглушить хрип и шарканье стреноженного давкой стада русских – вероятно, их только что сняли с неведомой черной работы или, может быть, наоборот, выгоняли на новую еженощную каторгу – гнуть алюминиевые плиты на заводе Мессершмитта.

– Хочу спросить вас как эксперта… – Майгель двигался словно меж обласканных солнцем и любовно подвязанных лоз, по своим виноградникам, к дому: вот где он отдыхает душой! – Способен ли кто-то из здешних курсантов подбить его, а?

– Ну если вас день изо дня травить собаками, как зайца, – бросил я, понимая, что этот нюхастый ублюдок напал на какой-то тончайший, уж почти растворившийся в воздухе след.

– Но такая огромная разница в классе, способностях, – заупрямился он.

– Один здоров, другой – калека. Он устал.

– Именно! – Майгель возликовал. – Человек говорит себе: хватит, не могу больше жить, не желаю. И бросает штурвал. Подставляется под пулеметы. Но зачем же тогда он выходит из этого вашего штопора и приземляется, как кошка на четыре лапы? Просто невероятная амплитуда намерений. Не бывает такого, друг мой, не согласны?

– Послушайте, Майгель, – сказал я с усталым презрением, – вы когда-нибудь видели вернувшийся из боя самолет? Да каждый третий страшен, как сифилитическая язва. Мало кто избегает шпиговки свинцом. Человек на секунду слабеет, тупеет, подставляется и… начинает спасать свою жизнь. Этот невероятный эпический выверт я проделывал раза четыре, а он – полагаю, раз десять.

Говорил с неприступным лицом, а в башке колотилось: если кто-то и мог сотворить со своим самолетом такое, то только Зворыгин. Обделенный естественным чувством зависти до патологии, я впервые за тридцатилетнюю жизнь ощутил что-то очень похожее на «почему же не мне?». На какое-то дление мне снова захотелось убить его. Я не сразу расслышал бормотание Майгеля:

– Трудно спорить с экспертом, конечно…

Заткнись. Почему он подставил крыло под струю? Из одной смертной скуки? Ощутить, доказать, что он может всегда, даже здесь и теперь пересилить, убить свою смерть, из последней полоски высоты себя вытащить? Нет. Я как будто бы с крыши шагнул в ледяное, свистящее понимание того, о чем Майгель расспрашивал Реша: все эти русские механики, спасенные машины, размозженные крылья, домкраты, насосы срослись в многосуставчатый кристальный механизм зворыгинского замысла, подкопа, который он вырыл в воздушном пространстве, как если бы небо здесь было землей. Майгель, как на рентгене, показал мне машинное отделение этой башки, и теперь уже кожа Зворыгина не потеряет прозрачность, скрыв движение желтой бензиновой крови к ликующему поршневому железному сердцу.

Часовой на крыльце натянулся струной, козырнул; по ступенькам в подвал – на безжизненный синеватый свет морга; отпирающий лязг, скрип и грохот решетчатых дверец, раскрывающихся без людей и по воле хозяина, Майгеля. Потащила меня транспортерная лента, захватили зубцы, и навстречу полился не бычий клокочущий рев и не визг недорезанного кабана, а протяжный прерывистый вздох непонятной природы.

– Холодный душ, – бесцветно пояснил мне Майгель, поведя головою налево – козырьком горделивой фуражки с элегантно продавленной серой тульей и блеснувшим на черном околыше черепом. Эсэсовская форма сидела на ублюдке не как на строевом имперском офицере или, наоборот, захомутанном штатском – как на «державшемся за место» отутюженном проводнике международного вагона. – Ледяная струя из брандспойта. Весьма эффективное средство. Особенно зимою, на морозе. Хотя, знаете, если ваша цель – не добиться признания, а просто жестоко казнить, то лучше, чем Зворыгин, не придумаешь. – Забавлялся со мною, покалывал. – Совсем недавно эти русские убили моего осведомителя. Сварили его в кипятке. Уыыыы! – передернулся от омерзения, безотчетно представив себя в этом сером пожаре, аду. – Моментальная смерть от массированной экссудации крови, а проще – от огромнейшей боли. Есть вещи, которые можно понять только телом. Близость с женщиной, чувство полета, вкус холодной воды или хлеба после длительной жажды и голода.

– Это их вы сейчас обрабатываете? – Я кивнул на бетонную стену, за которой шипящая водяная струя ворошила дохлятину.

– Да ну что вы? Кого бы Реш сажал на самолеты? Так, немного попрыскали. Посильнее нажать означает сломать. Может, если бы Гортер нажал посильнее, кто-нибудь и признался бы.

В провонявшем сырым человеческим мясом подвале человек кричал так, словно псы отгрызали кусками его руки-ноги. Вдоль стен свисали залитые кровью немыслимо костлявые тела, точно в трюме при шторме, качаясь от хрястких ударов солдат с потемневшими от потогонной работы мундирными спинами.

Капустный хруст и чваканье, мешаясь с надсадным кхыканьем забойщиков, ломились в меня, как в плотину, и не могли меня пробить и затопить. На мгновение я приковался глазами к глубоким кровавым бороздкам на перетянутых обрывком троса посиневших, птичьи тонких запястьях: с каждым новым ударом трос все глубже врезался во что-то, что нельзя назвать кожей и мясом, – обнаженные розовые, в красных крапинках кости.

Молодой стройный гауптштурмфюрер – наверное, Гортер – тотчас ринулся к Майгелю по сочащейся кровью дорожке… Кто же это кричит? Покрутив головой, я увидел лежащего на бетонном полу человека; на загнутых к брюху ногах его сидели двое наших бугаев, продолжая давить, уминать и подпрыгивать, так что человек был подобен складному ножу и колени едва не врезались в грудину.

Я второй раз за жизнь раскаляющим жжением ощутил у себя на боку пистолет, вынул из кобуры избавительный, противорвотный, бессмысленный «люгер» и выстрелил ближайшему уже-не-человеку прямо в лоб – отключить нескончаемый хряст, хрип и стон, заводных мясников, машинистов. Тело даже не дернулось – кожаный, переполненный кровью мешок, разве только свинцовым ударом подбросило и откинуло голову.

Моя пуля ушла в наслоения ваты, в песок – верно, это тут было обыденным делом, но нет: этот Гортер набросился на меня, как собака, у которой я вырвал из пасти кусок, – вскинув руку, я тут же уперся стволом ему в грудь. Я бы высадил в эту ознобную дрожь и налитые страхом глаза всю обойму – только от тошноты, на здоровом, обострившемся рвотном рефлексе, – но здесь у меня было дело к живым.

– Спокойно, господа! Спокойно! – крикнул Майгель. – Уберите игрушку, мой друг! А вы, Гортер, заканчивайте это все, приберитесь. – И, вцепившись мне в локоть, затащил меня в белый медицинский покой.

В хирургическом свете, средь кафельных стен я убрал пистолет в кобуру и разглядывал сооружение – нечто среднее между стоматологическим креслом и опытным электрическим стулом, с подголовником, обручем для головы и ремнями для прихватывания рук и ног; эмалированную раковину, кран с надетой на него резиновой кишкой – верно, для очистительных клизм, вымывания правды, золотых самородков из брюха; длинный стол с безупречно разложенными искривленными, прецизионными, гильотинными, тупоконечными ножницами, анатомическими зондами, кусачками, крючками для оттягивания век, молотками, щипцами, долотами и трепанационными коловоротами.

– Присаживайтесь, мой друг, – кивнул ублюдок мне на пыточное кресло и с проказливой миной приземлился на докторский винтовой табурет. – Извините, другого седалища предложить не могу.