возьмет меня с собой. – В ровном голосе Майгеля сквозняком потянул детский ужас покинутости. – Ваш Зворыгин всего лишь сорвал крышку с этой кастрюли. Даже если бы вы его сбили, котел все равно бы рванул – не сегодня, так завтра. Ну а теперь поговорим о вас. – Вгляделся он в меня с тревожной зоркостью: есть какие-то признаки жизни? – Ваш брат погиб, вы остались последним в роду. Ваш славный отец, разумеется, знал о сексуальных предпочтениях сына и связывал надежду на продолжение рода Борхов исключительно с вами. Что же, пусть он теперь потеряет и вас? Свое повторение, подобие, гордость? Хотите, чтобы он скончался с пониманием, что после него на земле не остается никого, в чьих маленьких жилах текла бы его обновленная кровь? А может, графиня фон Бюлов давно уже носит под сердцем его долгожданного внука и вашего сына? Ну неужели вы не думали об этом – о том, чтоб убить свою смерть простейшим инструментом, данным каждому мужчине? Или что, «не рождаться вообще – самый лучший удел»? Идет тотальная война, все мужчины торопятся превратить свое семя в потомство. – Вот чем он мог проткнуть меня до кровяной, сочащейся, скулящей сердцевины. Я все еще был не один: живым меня делала Тильда. Отобрать у меня и ее – это слишком, только, помнится, ветхозаветный Господь, как и наши СС, совершенно лишен чувства меры и вкуса. – Ну граф, не хотите спросить, зачем вы нужны нам? Кто вообще такие эти «мы»?
– Я нужен вам как сын моих родителей и родственник десятка княжеских домов Европы. – Я не почуял подымающей, переполняющей потребности убить, долго бить в уязвимые, пронизанные нервами места, чтоб ощутить хоть что-то ломкое и хлюпкое живое в этой твари, увидеть текущую кровь, обнаженное красное мясо, как у нас, как у всех, получить доказательства, что и ему можно сделать очень больно и страшно. Он был не один – только клетка многоклеточного организма. – Выход на англосаксов, сепаратные переговоры в приличных гостиных, в которые вас не допустят, а мной не побрезгуют. А кто такие эти «мы», вы только что сказали сами. Верно, акционеры заводов Мессершмитта и Круппа, а точнее, инвесторы. Строительство наших самолетов и танков, конечно, оплачивалось золотыми запасами немцев. И текло это золото, деньги, возможности снизу вверх в чьи-то глотки – с каждой угольной шахты, с каждой бочки азота, с каждый пары солдатских сапог и гвоздя в их подошвах. Так бы дальше и шло, но у немцев закончились люди. Похоронный агент тоже радовался до поры, но количество трупов его разорило: никто уже не может заказывать гробы из вишни и ореха.
– Вот таким вы мне нравитесь, граф. Вы правы, Гиммлеру и Кальтенбруннеру не сговориться с англосаксами, от них слишком сильно воняет, к тому же они требуют у Рузвельта и Черчилля стопроцентный контроль над Германией. Они не понимают, что Германия – это всего лишь полигон, исчерпанная шахта. Они предлагают практическим американцам совместный крестовый поход против большевиков, а надо предложить им золото для размещения в их банках. Предложить им Германию в собственность – не шахты и заводы, которые, считай, уже разрушены, а наши будущие поколения: мы – такой работящий народ. Впрочем, вы уже, кажется, засыпаете от разговоров о будущем мире. Вам нужны только вы. И нам нужны именно вы. Не запятнанный зверствами рыцарь, герой-фронтовик, обманувшийся аристократ, который был настроен прогермански, но, разумеется, антинацистски. Ну и, конечно, ваши родовые связи. Ваша матушка, кажется, принадлежит к Саксен-Кобургской ветви, а отец – дальний родственник шведских Бернадотов, не так ли? – Он педантично перечислил все мои съедобные куски: как пилот я теперь им не нужен, хотя было бы что-то блевотно-пикантное в том, чтобы я отконвоировал в Лозанну стаю «тетушек» со слитками из миллиона еврейских зубов и коронок. – Простите меня, граф, но я не понимаю, как же вы при таких-то возможностях не вывезли брата в тишайший Стокгольм. Граф Фольке Бернадот Висборгский, ваш двоюродный дядюшка, мог бы с легкостью это устроить. Ну, под эгидой Красного Креста. Он получил из наших лагерей тридцать тысяч евреев – неужели ему бы не отдали одного вырожденческого композитора, немца по крови?
– Неблагодарный труд – втолковать амебе, что не она является вершиной Божьего творения.
– Ну да, страшнее смерть духовная, – с беспредельным презрением бросил ублюдок. – А вы знаете, это интересная мысль, про амебу. Помню, как ваш Зворыгин заявил мне, что высшая форма человеческой жизни – они, то есть русские, а вот нас-то и надобно уничтожать, как зверей, грызунов, ядовитых рептилий… Опять вы меня отвлекли. Итак, через год-полтора все кончится уничтожением Германии как мирового гиганта – ну и во что тогда вы будете играть? Допустим, вы как превосходный летчик уцелеете, допустим, что все наши жалкие потуги привлечь дочь демянского графа к суду окажутся пшиком, ведь вам, национальному герою, покровительствует фюрер, – подергал он зазубренный крючок в моей кровоточащей требухе. – И что же, вы уйдете на покой, приобретете милый домик где-нибудь в Провансе, заведете детишек с вашей редкоземельной красавицей и, как жук-скарабей, поползете к стариковском пледу и рисовой кашке в беззубые челюсти? Засядете за мемуары о Зворыгине? Вы этого хотите? В тридцать лет? Дожить половину отпущенной жизни отбросом, шевелящейся падалью? Вы, кстати, не мечтали в детстве о карьере знаменитого шпиона? Только не надо думать, милый друг, что вы нам жизненно необходимы. Скажу вам больше, граф: решение о нашей, скажем так, эвакуации было принято там, в Вашингтоне и Лондоне, задолго до начала возвышения Германии, в январе тридцать первого года. Ну, все то золото на миллионы долларов – с каждой банки «Циклона», снаряда, гвоздя – кто его получал? Полагаете, Майбах, Мессершмитт, Юнкерс, Порше и прочие? Эти тоже, конечно. Но кто инвестировал? Кому было нужно, чтоб протоплазма русских поглощала миллионы тонн металла в сутки? Вы думаете, почему эти ребята открыли свой фронт лишь теперь? Инвесторы, мой друг, инвесторы, сидящие в Нью-Йорке, Бостоне и Лондоне. Не знаю, как сердца у них, а брюхо точно кровью обливается, когда их самолеты бомбят их же шахты и заводы в Германии. Да и это всего лишь метафора, суть же в том, что без наших военных заводов не нужны были б те, что без «юнкерсов» и «мессершмиттов» никто бы не потратил ни доллара на строительство всех этих страшных «москито» и «фестунгов». Вы хотите спросить: а зачем же тогда вы вообще нам нужны? Как лицо, дорогой мой, как образ. Ведь грядет время образов. Голливудских красавцев, вечно юных богов. Это раньше наш мир можно было изменить проповедованием – свинцом скорее типографским, чем ружейным, как сказал Лихтенберг, а теперь наступает великая эра пустот, оболочек, соблазнительных имиджей. Никто, ни Кант, ни Томас Манн, ни Достоевский, ни Толстой не объяснят возможность этих лагерей, ни в одном «Апокалипсисе» вам не найти того, что стало явью в Ленинграде. Слова уже не значат ничего. Мы достигли своей главной цели, мой друг, – обессмыслили слово, отключили присущую только нам, человекам, сигнальную систему, которая и делала двуногих отличными от вирусов, животных и прочих форм жизни. Говоря патетически, свет путеводного и движущего слова в мировой истории погас. Мы уже не способны говорить патетически, не способны – никак. А имидж ничего не объясняет, он только притягивает или отталкивает. Ведь Сатана не разговаривал с Христом там, на горе, он не пел, а показывал этому человеку все царства земли. Одноклеточные американцы, эти лавочники и отбросы Европы, лепят образы на сигареты и жвачку, их красотки в бюстье продают похотливым приматам говяжьи стейки и банки с фасолевым супом, а мы вплавим ваше лицо в пустоту, в сущность нашего дела, в абсолютную смерть. Мы покажем всему миру – вас. Сначала в правящих домах, где Бернадоты и Гримальди пожмут вам руку как достойному и равному, а потом – новым мальчикам, новой воинственной поросли. Побежденным германцам, фанатичным арабам, голодающим черным – не важно кому. Ведь молодость – это агрессия, Борх, это огромная потребность самоутверждения. Все мальчишки играют в войну, вы же знаете – по себе самому и по вашему бедному Эриху. О, мы пустим легенду лучше, чем у евреев. Мы покажем им вас – в черной коже, в сапогах и перчатках, в мундире, прекрасного и гордого, как бог, во всем вашем породистом великолепии, смертоносном изяществе и совершенстве. Ну не меня же им показывать: я – урод, а вернее, безлик, я что-то вроде серой оберточной бумаги для этой колбасы, а вы лишь взглянете на них своей ледяной синевой – и они будут ваши… и наши. Не сущность, а форма, мой друг. Не важно, что мы совершили, важно лишь то, как мы при этом выглядели. Все, все увидят и поверят, что немцы Рейха были вот такими непогрешимыми красавцами, как вы. Убивать красотой – ваша формула? Ну, стало быть, мы очищали землю от уродов. Мы потерпели поражение, конечно, но это варвары, отребье, оборванцы подавили вершинную цивилизацию справедливой самой по себе красоты. Ну так что вы мне скажете?
– Вы подаете мне одну хорошую идею за другой. Ну, насчет мемуаров о Восточном походе. Я, признаться, всегда ощущал в себе некий задаток. Мать какое-то время считала, что я стану известным писателем, а не пилотом. – Мне хотелось почуять отдельность от них, нащупать какую-то перегородку внутри, но этот могучий инстинкт отторжения был только у Руди, а я слишком поздно задергался – как муха, запоздало распялившая крылышки в клею.
– В таком случае, Юнгер, Томас Манн, Лев Толстой, не желаете ли вклеить в вашу беспощадную исповедь это? – Майгель точно из воздуха вытянул и швырнул на столешницу несколько небольших фотографий отличного качества: опаляемый молниями офицер в элегантно сидящем мундире люфтваффе, словно делая что-то обыденное и физически необходимое, складно целился из пистолета в висячую полуголую тушу-скелет, и его-мое вышедшее с какой-то рифеншталевской рельефностью лицо не выражало ничего, кроме привычного, закостенелого властительного равнодушия. – Это вовсе не компрометирующий материал, милый мой. Это вы. Это то, что останется, скажем так, в вечности. Вы все еще считаете, что вашими словами можно что-то изменить? Двуногие, которые заступят нам на смену, не понимают слов – одни лишь ощущения. И на кого же им захочется, скажите мне на милость, походить – того, кто висит, или того, кто держит пистолет? Вы уже сослужили нам службу. Вы – наш. Мы проиграли настоящее, но выиграли будущее. Мы победили эстетически. Вы, вы. Одно-два поколения сытых детишек, и когда сдохнут все, кто мог видеть хоть краешек правды, у кого нашей с вами стальной красотой отрезало ногу, детей или мать, вот тогда все начнется по новой. Вы уже никому не расскажете собственной правды. На этих вот спасательных подушках, – он тронул пальцем фотографии, – вам никогда не выплыть в будущее. Вас в него не возьмут. А верней, не признают вас тем, кем вы сами хотите казаться. Это если мы вас не раздавим сейчас. Выбирайте, мой друг, выбирайте. Спросите себя самого, свое тело: способно оно на такой героизм – исчезнуть сейчас, в тридцать лет? Придется доживать свой век не Борхом, а Шмидтом или Шлоссером, никем. Пощаженный палач, недобитый нацист, затаившаяся в пыльном подполе крыса – вот, милый мой, к чему сведется слава рода Борхов, ваша неповторимость, единственность, сила. Ну послушайте, вот же ваш брат, там, внизу.