Так живите хоть вы! Возможности моих хозяев велики. Ну не прельщает вас вся эта насекомая возня в дипломатической трухе, ну не хотите вы, крылатый, ползать по ковровым дорожкам – так мы дадим вам новую войну. Осмелевшие Соединенные Штаты и красные скоро схлестнутся, эти новый и старый совладельцы Земли. Ну, не с такой безжалостной тотальностью, на которую были способны только немцы и русские, – на каком-нибудь второстепенном театре, где-нибудь на Востоке, в Маньчжурии или в Индокитае. Поменяете свой «мессершмитт» на какой-нибудь сверхскоростной «огневержец» – и играйте в свое удовольствие. Вам всего лишь придется какое-то время побыть нашим неофициальным посланником. Вы опустошены сейчас, я это понимаю и, конечно, готов дать вам время.
– Давайте, – оборвал я его.
Часть пятаяСвобода
Днем – по солнцу, а ночью – по Полярной звезде, прожигавшимся в иссиня-черной пустыне ледяным, равнодушным, матерински слезящимся звездам Медведицы. Ухватиться за дышло путеводной телеги и ребенок бы мог. А иной ясной ночью столько звезд высыпало – что муки или проса из худого мешка, и уже не сыскать в этой прорве тех самых, ровно как по линейке невидимо соединенных, – утонувшего в звездной полове Ковша. И дивился Зворыгин явлению Божьих небес, голубому пожару Стожаров, нерушимости и постоянству мирового порядка светил, молча двигаясь и замирая по горло в мерцающих звездах. Будто только родился. А как? Разве он не родился еще раз, разве не было это голубое и черное, пестрое от серебряных звезд, как несушка, нерушимое, вечное небо Зворыгину возвращено – чтобы как никогда чисто, остро и больно он увидел свет жизни, чтобы как никогда глубоко и свободно задышала дарованным небом душа.
Подкрепившись сном мучеников и безгрешных зверей, долго шли сквозь чащобу они утром первого дня на незнаемой чешской земле, продрались на опушку, на свет и – как будто бы верхним чутьем – на забытый, потрясающий запах жилья: далеко, широко разносившийся запах дровяного, печного, сугревного дыма, сладкий запах ядреного конского и свиного навоза, кислый запах распаренных шкур битюгов. Свежим клеверным сеном, парным овечьим молоком и даже будто бы колодезной водой пахнуло – всем, всем, из чего состоит неизменный, живительный дух деревенского дома, и вот если б открылись им белые льды, золотые барханы, райский сад или адова лава на подернутом пеплом вулканическом склоне, то не так захватило бы сердце, запекло в животе, как при виде седых от дождей и снегов серых рубленых стен разнородных сараев и ближайшего крепкого дома, и колодезного журавля на дворе, и других далеко отстоящих друг от друга домов, тоже крепких, угрюмых, обметанных тесом или светлых, нарядных, беленых, перечеркнутых наискось черными балками.
Это были не русские избы, не хохлацкие хаты, а дома совершенно другого порядка, вернее, усадьбы: каждый двор жил подчеркнуто обособленной жизнью, со своими сараями, посреди своих рощиц, садов, на своем, пусть и крохотном, поле.
– Кулачки, мироеды, – оценил уклад жизни неведомых чехов Ершов.
Хоронясь в непроглядных крушиновых зарослях, пошептались и выслали за «языком» четверых: умевшего ступать без шороха Свинцова, двужильного угрюмого Любухина с добытым им немецким автоматом, Зворыгина, казавшегося крепче, чем другие, и хромого Ощепкова, понимающего по-немецки. Припустили к овину гуськом, пригибаясь к земле, будто уж не умея идти и бежать в полный рост, перекинулись через жердину, по указке Свинцова разбились на пары, с двух сторон огибая сарай… и едва он, Зворыгин, с Ощепковым выперлись из-за угла – человек в домотканых портках и рубахе уронил перед ними ведро, но, видать, лишь затем, чтоб схватить, как оружие, длинные трехрожковые вилы. Врезал в них такой взгляд, словно были в шерсти и с клыками. В тот же миг забрехал на цепи, захрипел от сдавившего горло ошейника дюжий кобель: «Просыпайтесь, соседи! Чужие!», в тот же миг заквохтали всполошенные куры; подобравшийся сзади Свинцов заскорузлой ладонью припечатал хозяина к месту. Тот вздрогнул всем телом, но немедля мотнул головой на соседний сарай:
– Там! Туда! Рыхло, рыхло! – И сам, как ошпаренный, затолкал всех троих в дровяник, заметавшись по следу Григория зайцем, обезглавленной курицей, и Зворыгин увидел, как бешено он уминает навоз, превращая цепочку их свежих следов в безобразное месиво. – Тихо, тихо! Птам се вас, прошу! Что вам надо?! – Застрял в проеме и кричал срывающимся шепотом, задыхаясь, как собственный пес на цепи, – с такой застарелой обидой и мукой, как будто не первыми были они, кто пожаловал в гости из леса. – Йидло тржеба?! Продукты?! Дам вам, дам! – Не спрашивал, кто и откуда, переходя на русский и обратно, как собака с угрозного рыка на визг. – Тише, тише! Я все принесу! И тикайте до леса! Прыч одтуд! Уходите! Нелзе, нелзе вам тут! Глидки тут ходят, глидки! Гестапо!
– Мы уйдем, друг, уйдем! – тихо, резко и внятно пролаял Ощепков. – Только ты проведи нас по этому лесу. На восток, на восток. Проводник нужен нам, понимаешь?..
– То неможно! – Оборвал его чех. – Я вас не поведу! Не могу! Йидло дам, одев дам, и давай – уходите! Я прошу вас, товарищи! Нет! У меня здесь семья, дети, дум… – Пожилой, дюжий, твердый, с разбитыми работой крупными, тяжелыми руками, с неуживчиво-мрачным кремнистым лицом, он дрожал от растекшегося по всем членам озноба, и сочетание большой телесной силы с обрывисто-дрожливыми движениями было неприятно; глаза его как будто бы выдавливали их в лесное и волчье «откуда пришли», но вместе с тем и умоляли: «Уходите!»
– Нет, друг, мы не уйдем, – вдавил в него Ощепков беспощадное. – Не пойдешь вместе с нами – мы останемся тут, в твоем доме. Нас много. И у нас есть оружие. Придут твои глидки – мы будем стрелять. Что будет тогда с твоим домом? Что будет с твоими детьми?
– Нет, нет! – Мужик весь передернулся и вздрагивал от внутренних ударов, ломающих все его прочности; под ногами его загорелась земля, своя землица-любушка под ногами хозяина, он смотрел на горящие ребра, проседавший, сложившийся, рухнувший деревянный скелет своей жизни, и Зворыгин с холодной, презрительной жалостью ждал: поведет, поведет их сейчас на восток, лишь бы как можно дальше увести страшных русских отсюда. – Так нельзя, так не надо! А покуд пуйду с вами – цо буде с моими детми?! Гестапо их встрелит! А спалит муй дум! Я дам много йидло, дам одев! Я дам все цо жадате! Я прошу вас, товарищи! Пак немцы вшуде, вшуде! Они вас захитят! А то е вше! То конец ме родине! Но будьте си лидми!
– Сам, сам пожалей их! – гнул Ощепков свое, хорошо и давно зная двигатель слабых человечьих устройств. – Проведи нас хотя бы до ближнего леса. Ты же знаешь свой лес, все овраги, все тропки. Знаешь, где можно спрятаться, ну! И назад возвращайся, к своим! К детворе своей, к бабе! Живи!
Сами стены родные, сила крови, текущей по родственным жилам, лай своей же собаки погнали хозяина в лес. Лосем он побежал в дом за йидлом, по дороге ударив ногой кобеля, и всего через пару минут возвратился с набитым кулем, припустил вслед за ними к опушке, как сука за своими щенками в мешке. Серой тенью взметнулся сидевший за сарайной стеною Любухин.
Звали первого чеха Иосиф. Доведет до какого-то Лаза, сказал, и не дальше. Дальше путь на восток перережет шоссе, по которому катят вереницы груженых машин и стоят «немцы с пушкой».
– Русский знаешь откуда? – подивился Ершов. – Что, не первые мы к тебе в гости? Были русские раньше?
– Научился в России. В ту войну был… в плену.
– Ну а русские, русские в гости к тебе приходили? Что-то ты нам, Иосиф, удивился как будто не сильно.
– Были русские зайцы. З немецкого табора, лагеря, так. Ваших мало. Наши, чеши, текут. Те, которых в Германию на работу забрали. Мам два сына забрали до немецка.
Зворыгин знал о Чехии: индустриально-аграрная страна, Ян Гус, табориты, рубились за веру и волю с немецкой свиньей, но Гуса сожгли пять столетий назад, а нынешних чехов схарчили с известной субстанцией. Теперь же он за двое суток узнал неизмеримо больше: что языки их – русский с чешским – суть единого корня, и, наверное, вправду все люди в начале времен говорили на одном языке, и не важно, от Бога они или от обезьяны: ну мычат же коровы и воют же волки на всех континентах Земли одинаково. Вот и чехов теперь можно было понимать без особых мучений. Может, чувство сородственности языка возникало у них, беглых «зайцев», на контрасте с наждачной чужеродностью немцев. Разве только коробили пулеметные трассы согласных «тржб», да ласкавшие слух, удивительно «наши» слова означали у чехов совершенно иное. Но и то, что их «родина» означала семью, а дрожащее «заяц» – сбежавшего пленного, заставляло дивиться разительной точности прародительского языка, который вперед остального, естественным образом склеивал беглых с туземцами. Самолет же по-ихнему было «летатло».
Узнали они, что те самые «глидки», которыми их так стращал Иосиф, – это лишь подневольные топтуны-соглядатаи, просто местные «добрые чехи», которых немцы нудят следить за округой, выявлять по домам и лесам-буеракам чужих. Так они повинуются немцам из страха и шатаются подле своих деревень безо всякого злобного рвения. Потому что «чужие» ведь кто – те же чехи, на своих же сынов, кровных братьев, кумовьев натыкались – обхудалых, голодных, сбежавших из немецкой неволи домой. Угоняли в Германию местных девок и парубков эшелонами и табунами, как наших. Верно, были и концлагеря, и расстрельные ямы, хоть угрюмый Иосиф не сказал им об этом ни слова; этот первый «язык» вообще показался Григорию слепком лица своего небольшого народа – отдавший в немецкое рабство двоих сыновей, раздираемый надвое нежеланием зла никому и всесильным, пожирающим страхом за себя и своих малых деток, с головой погрузившийся в единоличный навоз: «йидло дам», и давай – «прыч од ме».
Ясно было, что чехи – не злобные псы, но неопределенность была – как на мерзлом болоте: вроде держит земля, а наступишь на кочку – и ухнешь в плотоядную топь. Да сама их земля – мало что совершенно незнаемая, так еще с перепадами, то под горку, то в горку, то почти непролазная чаща, то чистое поле, сенокосное, скотье раздолье, ладонь, на которой тебя безо всяких биноклей видать, а за нею опять уж синеются густо поросшие лесом крутые кряжи. Уйма разного люда бродила по этим лесам и горам – то шумливой толпой, то сторожкими стайками, и вот кто они, кто? «Чеши добры»? «Зайцы» с каторги? Вдруг полицаи? Что там можно увидеть сквозь лезущие прямо в морду еловые лапы? Непрерывное чувство обклада, загона. Хоть они и летели над горным массивом – разве что лесниками обжитой землей, но со связью радийной, телефонной и всякой у фашиста был полный порядок везде: если видел над лесом их кто, если кто обнаружил обломки Тунгусского метеорита – невозможную пару покинутых краснозвездных машин, – то охвачена местность тревогой, может быть, даже цепью загонщиков, псами. Методическим треском мотоциклов с колясками. Но ни лая, ни звука немецкой отрывистой речи, все как будто звенящей в ушах, – может быть, просто слишком велик был чащобный массив, слишком мало штыков и моторов у немца в глуши, чтобы взять беглецов за полсуток в колечко.