Соколиный рубеж — страница 54 из 158

Буби ждал, жаждал встречи с «этим… как его там?», впрочем, думаю, вряд ли Малыш заболел и настойчиво бредит Зворыгиным больше, чем воздушной войной вообще. «Если я его встречу, откручу ему голову, как любому другому», – говорит он, кидая на меня синий взгляд извечно безнаказанного баловня природы. Я уже уморился выговаривать Буби банальности в духе «сначала убей, а потом презирай» – настроение его мне теперь даже нравится: в конце концов, маниакальная сосредоточенность на предмете любовной гоньбы тоже может свести руки-ноги предательской судорогой, погасить скорость мысли, лишить настоящей свободы.

Нашу I группу перебросили в Новороссийск – к превеликому, кстати, ликованию Буби, Гризманна и всех: под Абрау-Дюрсо мы напали на громадных размеров подвалы с замечательным местным шампанским и, конечно, немедля приступили к неистово-ревностному выполнению новой, стратегически важной задачи: истребить штабеля обомшелых бутылок, чтобы те не достались наступающей красной орде. Наши парни вкушали запретную сладость вплоть до вещего чувства бессмертия и парили в эфире, подобно вечно юным античным богам, разрываясь, сгорая под огнем аскетичных иванов, а порой приходилось платить и страшнейшую цену: иерихонская труба пилотского кишечника вдруг исторгала сокрушительный призыв к опорожнению прямо в воздухе, и такой вот счастливец, едва отвертевшись от русских, припускал что есть мочи мотора домой, прыгал наземь из «ящика» и с торжествующим стоном устремлялся в кусты…

– Герр гауптман! Вас срочно вызывает коммодор! – Ординарец Рехагель скатился по ступенькам в блиндаж, и уже через пару минут я стоял перед Решем.

– Ну вот что, Борх: возьмите Rottenhund и поджидайте жирную добычу к юго-востоку от Геленджика.

– Мне кажется, Густав, я буду полезней…

– Довольно! Я вас не на прогулку посылаю. Это их генералы, которые запросто выпивают со Сталиным. Нужны гарантии, а проще – чтобы вылетел Борх. – Он был точен и сух, но глаза… из них как будто что-то вырвали. Его рыжего Августа нет навсегда.

Было мало надежды на то, что Зворыгина отрядят сберегать этот Fett Nummer Ein[43]. Но земля уже двинулась подо мной, как ползучая транспортерная лента, – побежал, зацепив по дороге фельдфебеля Ханику. Закопченные руки обслуги уже прикрепляли к животу «Минки-Пинки Второй» дополнительный бак. Минки-Пинки живая, шерстистая, четвероногая с негодующим лаем и слезливым повизгиванием уносилась вперед и, улегшись на брюхо, глядела на меня снизу вверх переполненными осуждением глазами. Этот горестный, гневный, протестующий лай и огромное в столь малом теле нежелание меня отпускать – у меня всякий раз начинают чесаться глаза.

– Ты куда это, братец, собрался? – Навстречу вывернул полуразвинченно вышагивающий Буби, Аполлон Кифаред в белой майке с имперским орлом.

– Хочу слетать за мандаринами в Абхазию, чтобы тебе, приятель, было чем закусывать.

– Ну смотри, если этот… как бишь его там?.. Взорыкин… Розвыкин… появится здесь, я его для тебя не оставлю. Удачи, братишка. Берегись их зениток, чтобы мы с Минки-Пинки не нервничали. – Ухмыльнувшись, он хлопнул меня по плечу, подпихнул к самолетной кабине и, сграбастав скулящую Минки-Пинки в охапку, помахал мне прощально ее кривой лапой, зажатой в руке.

Я взглянул из кабины в его безутешные, полные сострадания и горя глаза. Он с такою потешностью воспроизвел укоризненно-скорбное выражение таксичьей морды, что мои зубы тотчас оголились в улыбке.

Через десять минут нас с фельдфебелем Ханикой затопили простор, триста литров бензина в каплевидной подвеске под брюхом и строжайшее радиомолчание. Под горевшим на солнце крылом бесконечно тянулись тяжелые складки изумрудно-лазурного студня, равнодушно-тоскливая прорва текучих могил; очертания далекого берега таяли, как опущенный в воду акварельный рисунок. Поглядев на часы, я скомандовал Ханике подыматься на верхний этаж колокольни, и уже через миг мы увидели с Hanni 5000 длинный клин бетонированных штурмовиков, идущих на затерзанный налетами Новороссийск, а еще через пару минут – устрашающе крупную стаю дальнобойных «Пе-2» под прикрытием дюжины «аэрокобр». Слишком много пузатых рептилий было здесь, на Кубани, чтобы в каждом их выводке заподозривать стаю Зворыгина.

Впереди – табуны позолоченных солнцем кучевых облаков. Поглядев на часы, я пошел в голубую прореху, и уже через четверть минуты мы летели по узкой прослойке многоярусной облачности, между ватных компрессов, скрывающих нас от врагов, но и нам не дающих ничего разглядеть ни внизу, ни вверху.

Я вертел головой и лупился на снежную плотность, вымогая просветы и словно бы протирая глазами в этой сахарной вате дыру. Наконец в появившихся под крылом полыньях показались далекие складки причудливо скомканной скатерти – горы. Я узнал Геленджикскую бухту.

Fett Nummer Ein, по данным радиоразведки, должен был появиться на юго-востоке, со стороны большого порта Туапсе. Я сделал круг в прозрачно-голубой прослойке облачного пирога и дирижерскими движениями приказал надрессированному Ханике пустить бензин из подвесного бака в самолетную утробу – потыкал пальцем вниз и тотчас же подергал за незримые сосцы, как будто доя опрокинутую кверху брюхом корову. Ох уж эта чугунная капля под пузом – с ней особо не покувыркаешься: отнимает десятую часть твоей скорости, превращает тебя из стрижа в грузноватую утку, и вообще мне сейчас битый час предстоит жить по тройственной формуле: осторожность – внимание – терпение.

Быть невидимкой в ареале гнездования русских – это отдельное воздушное искусство: засветки на солнце, лоцирования в непроглядных массивах кучевых облаков, движения посолонь и против часовой, непогрешимой смены курса, этажей в ответ на появление новых и возвращение старых соколиных патрулей. И вот в той акварельной мути горизонта, где атмосфера и вода бесцветно растворяются друг в друге, возникает едва различимая, даже как бы миражная точка. Тотчас же воздеваю указующий перст – не спускающий глаз с меня Ханика богомольно кивает. Если это тот самый крылатый вагон, вряд ли знатные красные путешествуют без соответствующего их значению эскорта. Так и есть: над плывущим к акватории порта китом проявляются абрисы меньших – четырех элегантных и стремительных «аэрокобр».

Мы встаем на широкий вираж, позволяя им двигаться резко прочерченным царским маршрутом; пропускаем парадный их строй под крылом, оставаясь незримыми над снеговыми нашлепками туч и давая эскорту почувствовать близость ковровой дорожки. Поворачиваю в сторону солнца, любуюсь построенным, без изъяна сошедшимся всем: солнце лупит потоком лучей в полынью, засветив меня с Ханикой до совершенной незримости, заливая иванов с хвоста и наполнив сгущенным, отупляющим жаром прозрачные их фонари, – и, открыв для гашения избыточной скорости створки своего радиатора, обрываюсь на них с высоты, как груженая вагонетка по бремсбергу. По лучу нисходящего света загоняю себя между бронзовых «аэрокобр», все равно что недвижно висящих в голубой пустоте, так они околдованно-сонно плывут и относятся за спину, все еще не увидев меня, все еще не постигнув, что же это такое увидели. Обреченная туша сановного «дугласа» с чередою квадратных окошек заполняет жирующим лоском прицельную линзу – со столярской сноровкой вбиваю в нее вереницу кипящих гвоздей. От дельфиньего носа ее до хвоста пробегают искристые розоватые вспышки – и, как будто уже не могущий не вонзиться в нее на разлете, продолжаю давить на гашетку, выдирая из туши зеленые клочья, разворачивая внутренности до живой сердцевины, до разноса в куски… Попадаю в поток от пропеллера мотогондолы – Минки-Пинки так мощно трясет, что мои раскаленные метки фонтанными брызгами разлетаются в стороны от задымившей и как будто когтями изорванной жирной добычи, и еще через миг я вхожу в шквальный мусорный ветер – иссекут, искромсают осколки, угодят не в то горло сейчас… На пределе сближения выдираю машину из этого шквала на спасительную вертикаль, возношусь над горящим космическим телом, видя, как безутешные «аэрокобры» строят что-то подобное страшной зворыгинской лестнице и что Ханика преданно мне во всем подражает, возносясь вслед за мною на тот же этаж колокольни.

Пара «аэрокобр» через миг будет там же, где он, – задираю тюльпановый нос в перевес, опрокидываюсь вспять и пикирую вплоть до самой воды, оставляя бессильных иванов в далекой слепой вышине. Припустив на восток, оборачиваюсь: верный Ханика мчится за мной, а полого идущий в могилу дымящийся «дуглас» бьется брюхом о водную толщу и подскакивает всей своей обтекаемой тушей, как большое морское животное, что выбрасывается в смертной муке на берег.

Нас преследуют «аэрокобры», ожидая от нас разворота, разумеется, в сторону моря; пара этих отлично дрессированных выродков остается на шпиле, поджидая нас там и надеясь подшибить в верхней точке подъема, – я заламываю Минки-Пинки к чужому, расцветающему маскарадными вспышками берегу. Все прибрежное небо усыпано облачками зенитных разрывов, выкипает, трепещет, рябит – сходим тотчас на бреющий. Я едва не секу винтом воду, уносящуюся под мотор с ровным бешенством; прямо передо мной – высоченный, длиннющий фантом, трехэтажный, двухтрубный, многомачтовый город. Как один самолет, просекаем низину перед носом эсминца и выносимся тотчас же в чистое, не прошитое русскими очередями пространство. Прикрываясь стальной корабельной громадой от дышащего неуемным огнем побережья, на форсаже уходим из этого банного, докрасна накаленного русского воздуха. Лезем вверх и вонзаемся в вышнюю ослепительную полынью, словно вынырнув из-подо льдов с торжествующим стоном.

Изумленно-гадливо гляжу на оранжевый поплавочный жилет: что за мерзость – качаться на воде надувною дохлятиной. Представляю гранатные зерна отличительных знаков, золотые нашивки, портфели всех, кто был в этом «дугласе». Два пилота, прикованных к самолетным штурвалам, – молодые рабочекрестьянские парни. Этот русский вагон, если не ошибаюсь, стал моим 203-м, – за него мне подбросят в кормушку новый жирный кусок, новый крестик для лучшего пищеварения. Две недели назад румыны наградили меня своим крестом Михая Храброго – покрытым той же кубовой эмалью, что и Blauer Max на парадном мундире отца, только с пошлыми лилиями на концах. В детстве нас с Малышом завораживали фотографии кайзеровских кирасиров, палаши с темляками из алого шелка, галуны, ромбовидные звезды, кресты… Я еще различаю отголоски того восхищения, жадной детской потребности прикоснуться к эмалевым символам собственной силы.