Соколиный рубеж — страница 66 из 158

– Связь с наседками, связь, – повторял заклинание через каждые тридцать секунд, сомневаясь, что не перебита пуповина трофейного провода, который протянули через реку неизвестные бойцы, правя в утлой лодчонке к тому, непрестанно плюющемуся смертным пламенем берегу и боясь упустить драгоценную красную жилу в то мгновение, когда ее полностью стравит катушка; что еще не разбиты, не сдохли все рации и что сами его наблюдатели живы на том берегу, где уже и былинки-то целой ни одной не осталось, все выжжено.

– «Бузина», «Бузина», я – «Сарай»! – беспрестанно долбил ему в череп связист.

Ничего не осталось Зворыгину, кроме как самому стать живым излучателем и приемной антенной. Чистым духом он взвился над заречной землей, все овражные складки и чащобы которой помнил точно на ощупь, и не то чтоб услышав тусторонний отчетливый гул, а скорей ощутив леденящий поддув, безотчетно, как кот на сметану, прижмурился:

– Эй, «Сарай», дай-ка мне Лапидуса… Леня, Леня, это «Отец»! Выходи на работу южней Белохатки! Землю, землю ощупывай тщательно. Все!

– Да ты что, Гриш? Откуда?! – в каком-то суеверном отвращении воззрился на него начштаба Володаров, потому что молчал оператор во вращающейся конуре, потому что молчали наседки на том берегу и все органы чувств человека на этом.

– Кромка нижнего яруса, глянь – метров триста, не выше. Стало быть, жмутся брюхом к земле. Стало быть, к Белохатке – там местность безлесая, безо всяких холмов-перепадов. Как еще сквозь туман? Только там. И вообще: у меня с ним давно установлена связь. Лично он к нам сегодня идет. Приг-глашает меня.

Любой другой начштаба, не воевавший со Зворыгиным так долго, решил бы, что место такому комполка не на фронте, а в глубоком тылу, но Кирилл Володаров уже понимал, что Зворыгин и вправду отчетливо слышит единственный зов, который он ни с чем не может перепутать. Может быть, изначально Зворыгин и не был таким слухачом, но война и Тюльпан таковым его сделали – так же, как эволюция вывела древних рептилий на сушу.

И взвилась уже над изнывавшим от готовности аэродромом ракета, подымая ребят Лапидуса в обманно пустынное небо, и еще не успели затухнуть в алюминиевом воздухе красные искры, как уже сам Зворыгин сорвался в свою эскадрилью, подымая весь полк, и родная кирпичная морда Семеныча, как всегда, построжела, выражая усилие не заморгать: не найдет себе места земляной Санчо Панса его – до минуты, пока не увидит «змеюку» Григория на возвратном лету – неуклонно-прямом, не вихлястом, не дерганом, означающем, что и машина, и сам человек если не невредимы, то точно уж живы.

Сколько раз он уже возвращался, царь-сокол, и давно уж не думал никто, что возможно увидеть иное, и один Фарафонов Никифор Семенович за него все тревожился.

– Что же, там он, Тюльпан? – немедля угадал Семеныч по зворыгинским глазам. – Ты уж, Гришка, с ним это… сильно не увлекайся. Он же ведь… ну, как мертвый. Он на пырло не лезет и не ошибается. Черт его знает, кто там в нем шурует вообще.

– Это откуда же ты знаешь? – удивился Зворыгин, насунув на его лысый череп свою голубую фуражку.

– А змеюка твоя мне сказала, змеюка.

– Ну, прилетит – еще чего-нибудь расскажет, может быть. Новое, новое… – сказал Зворыгин и, захлопнув дверцу, в несчитаный раз тронул с места машину, дрожащую, точно собака на сворке.

Глаз его заскользил по полям, перелескам, дубравам, различая внизу муравьиные вереницы стрелковых полков, неподвижных железных жуков, что ползли по восточному берегу к двум жалким ниткам, протянувшимся через холодную оловянную ширь на ту сторону. Кипящие всплески разрывов пока что не рвали протяжный простор – безучастная серая гладь непрерывно текла под крыло, словно прокатанная сталь из-под валков, и вот уже, пройдя над нею, над обрывом, восьмерка летунов с бесстрашием привычки пересекла незримую черту, как будто отделяющую мертвых от живых.

Оставляя по правую руку скопление руин Белохатки, он увидел на десять часов, двадцать градусов ниже затихающую мельтешню избиения «лаптежников», строй которых уже разорвал Лапидус, а южнее и глубже проклюнулись в сизоватом приземном пространстве характерные черные зернышки – проявились своей хищной статью три девятки уродов, и вот ладно бы эти одни, а не то ведь как пить дать возникнут другие кривокрылые стаи, едва по-над берегом рассочится тяжелая хмарь. И пока ты барахтаться будешь с этой швалью внизу, поплывут на предельных высотах к реке двухмоторные «юнкерсы» – молотобойцы – в ту минуту атаки твоей, когда мать забываешь родную, а не то что другие, закрайние этажи и отделы единого неба.

Тут работает только одно – вихревая атака вдоль строя. Никакого ухода клевком или свечкою – только насквозь, как бы ни холодело внизу живота, как бы ни подмывало хватить на себя самолетную ручку. Только так разбивается сразу немецкий порядок, только так ты становишься сразу свободен и зряч на все стороны света и на все этажи высоты.

Заскользив над свинцово тяжелой, бесформенной массой плывущих на закат облаков, словно над толчеею чудовищных глыб в ледоход, совершенно «лаптежного» строя не видя, но отчетливо чувствуя встречное низовое движение концентрированной силы ублюдков, подплывающих к облачной проруби, точно рыбий косяк подо льдом, он, Зворыгин, дождался мгновения, когда головная девятка «шарманщиков» поравнялась с проломом, придавил свою «кобру», забирая предельную скорость, и немедля упал в тот пролом, оборвав за собою собратьев. Круто в лоб, соколиным ударом. Вот они, раскаленные метки на аспидном теле их вожака, словно пятна стыда за свою уязвимость: маслобак в его остром носу, остекление кабины, мотор…

Хлестанули с Поярковым по ведущему «лапотнику» – от того ничего не осталось. Продолжая падение сквозь этажи, выворачивая пласт за пластом целины краснозвездными крыльями, как лемехами, просадили девятку переднюю и немедля задрали носы на девятку последнюю, метя им в животы под острейшим, исчезающе малым углом, – распустились от щедрой поливки огневые цветки, и уже никакого немецкого строя перед ними не существовало: уцелевшие с воющим ужасом брызнули в стороны. И вот только теперь по зворыгинской стае дальнобойными трассами сверху плеснули «мессершмитты» прикрытия, отсекая иванов от слитной девятки оставшейся, что уже поломала свой курс и поперла почти параллельно днепровскому берегу.

Упускать ее, цельную, было нельзя, и Григорий немедля потянул свою ласточку в боевой разворот, чтоб ударить им снизу и сбоку в беззащитный испод, – без единого слова команды, зная, что все ребята его в то же самое дление откликнутся на его разворот. В ощущении жадно любимом – длиннейшего мига, когда становился безраздельным хозяином времени, загоняя в едва уловимую долю секунды летящее «все», – он раскатывал крыльями воздух за последней девяткой ублюдков, как вдруг…

– На десять часов, тридцать градусов выше! Командир, посмотри! – завизжал Ахмет-хан, как от детского счастья или детского ужаса.

Дернув тотчас башкою, увидел то, чего даже он, боевой истребитель-трехлетка, не смог осознать как реальность, – неопознанные аппараты, корабли покорителей мира, многокрылые, многомоторные, не огромные, но… двухэтажные. Будто впрямь за пределом ума они плыли, и сперва надо было, рванувшись за ними, разглядеть небывалую нечисть в упор и тогда уже что-то постичь. И как только увидел, вмиг начало разнимать его вместе с машиною надвое: вот она, вилка, – кто-то с непогрешимостью высчитал многоликий и многоэтажный накат по минутам подлетного времени, чтобы разломить его голову, как перезрелый арбуз.

– Ахмет-хан! Атакуй их шестеркой! Поярков! На «лаптежников» мы, на «лаптежников»!

Шесть зворыгинских «аэрокобр» сломали направление удара и пошли на неведомых тех, а Зворыгин уже делал то страшноватое, чем уже столько раз разбивал и раскидывал крупные стаи, – подгасив сумасшедшую скорость, пошел вдоль и наискось плотного пеленга тварей и, вогнав свою «кобру» в просвет меж «обратными чайками», резанул чистым бисером по закрывшей ему белый свет разогромленной аспидной туше. Прямо на острие непрерывных зворыгинских трасс распустился клубящийся огненный шар; с корнем выдранное из ублюдка крыло рубануло соседнюю тварь и, вертясь, просвистело в трех вершках от Зворыгина. Где-то он уже видел такое кино, означавшее только одно: что сейчас самого его посечет этим мусором – угодившего прямо в червонное мускулистое солнце разноса дюралевых клочьев. Что есть мочи хватил на себя самолетную ручку, вынимая себя из чугунного жара, – на виски, на глаза надавила, околпачив нещадно, свинцовая тьма, и когда его «кобра», обессилев на взмыве, легла на живот, рассочился вот этот клобук слепоты, и Григория затопила почти нестерпимая зрячесть. Стройный пеленг «лаптежников», лопнув, рассыпался.

Повернулся вокруг вертикальной оси, словно нос его был намагничен, и нашел в тот же миг неопознанных, не имевших подобия «тех» – в том отделе невидимого циферблата, на который ему указала стрелка компаса в собственном черепе. Там уже бесновались стрижи – никогда он не видел такого замеса затрапезного и небывалого: шесть обычных кургузых медлительных «фоккеров» как будто возлежали на своих и не своих широченных, длиннющих тенях, как химеры германской пламенеющей готики. Тени были не тени, а самые настоящие «юнкерсы-88»: получался один самолет – с четырьмя разновидными крыльями и двумя фюзеляжами.

Этажерки, гибриды – вот что немец построил для того, чтобы разом перебить фронтовой переправный хребет. А над ними, шестеркой химер, озверело вели хоровод шесть зворыгинских «аэрокобр» с десятком характерно помеченных «мессеров», и уже распустился грязный шлейф за хвостом продырявленной «кобры», и Володька Пикалов заскользил по пологому спуску к земле, и никто из «худых» не сорвался за ним – дотерзать. Примагнитились к этим гибридам своим, берегли их, отсекая пикирующих соколов от каравана розоватыми трассами, и не надо Зворыгину было выедающе вглядываться в силуэты «худых»: нет ли там, среди них, одного, обмакнувшего в сурик свой нос? Неминуемость встречи с Тюльпаном он почуял еще на земле.