Соколиный рубеж — страница 67 из 158

Боевой разворот и заход сзади снизу в три четверти – впился, поедая подробности двухэтажного абриса, смычки, и теперь-то увидел, что «фоккер» несет тяжеленную тушу огромного «юнкерса», точно маленький ястреб непомерно большую добычу в когтях, – и железные когти его разожмутся не раньше, чем над самой стрелой переправы, отпуская в падение крылатую бомбу, что пойдет носом, полным гремучего студня, к воде, и огромная масса воды встанет дыбом, подымая на воздух понтоны и обрушившись вспять вместе с ломом железа и крутящихся в небе досок; даже если падет далеко в стороне самолет, все одно великанской ударной волной разорвет хоть в одном сочленении цепь – и тогда начинай все сначала.

Никаких они резких маневров совершать не могли, но ведь этого им при таких цепных псах и не надо: шли и шли по невидимым рельсам к реке с невеликою скоростью и надсадным гудением, даже будто бы сетуя на то, как тяжело: «ой, везу, ой, везу, ой, везу». Это нужен был воздух пустой, чтобы их расстрелять, а не десять отборных «худых», не Тюльпан. Ни клочка безнаказанной зрячей свободы не давалось Зворыгину, чтобы затащить эту чертову мать с исполинским младенцем в прицел.

Несомненно узнавший его, настоящий, единственный Борх шел и шел на Зворыгина, выжимая его в слепоту и свинцовую муть перегрузок. Вот он, взмыв за «девяткой» Султана в зенит и, казалось, оставив Зворыгина на воздушном приволье, опрокинулся тотчас же на спину и на живот и со скоростью взрыва возник на хвосте закадычного друга, заполняя его панорамное зеркало круговым переливчатым блеском пропеллера, полыхающим носом-цветком, и паскудно-знакомый обессиливающий холод оковал мозг Григория…

– Командир! – завизжал Ахмет-хан. – Клином, клином на них! В лобовую! Только так разобьем! Ты же видишь – уйдут к переправе!

Но «худые» уже повязали маневренным боем обе пары зворыгинских «аэрокобр» и все дальше оттягивали от своих двухэтажных ублюдков, прикрываемых только Тюльпаном с ведомым его… Лез и лез подо всеми углами в расшитую трассами заднюю полусферу химер, и казалось ему, Борх читает его, как букварь. Уходя от Тюльпана рывком в высоту, опрокинулся через крыло и западал на цель: нос ведомого немца обратился к нему, задираясь: восходящие трассы ублюдка, точно огненные провода, протянулись под левым крылом, загоняя Зворыгина в горку или в сторону от этажерки – прямиком под холодный, немигающий взгляд вездесущего Борха. Но Зворыгин, ломая свой профиль пикирования, на одном только вещем инстинкте поднырнул под «худого», чуть не чиркнув своим фонарем по его животу, точно спичкою по коробку, и уже беспреградно растил хвостовую этажерку в прицеле. Задрожал в пулеметном припадке, выдирая поживу кусками из лап «фокке-вульфа», и железные когти разжались, отпуская искрящий, раздираемый трассами «юнкерс» в ломовое скольжение к земле. А Тюльпан был уже на хвосте у Зворыгина – и как будто не сам он, Зворыгин, хватил на себя самолетную ручку, переламывая пополам свой хребет, а пришедшая снизу взрывная волна запрокинула «коброчку» рылом к зениту.

Он не видел, как «юнкерс», полный взрывчатыми веществами, как арбуз своей мякотью, разнесло на ошметья от стеклянного носа до свастики, но зато до моторных цилиндров вобрал припозднившийся звук пробивного удара машины о землю. И уже озирался – кто где, где Поярков. И Пояркова рядом с ним не было: он уродливым штопором устремился к земле, и в таком же безвольном вращении падал ближайший к Пояркову желтоносый урод. Бог весть, что с ними сделалось в ту секунду, как Гришка подорвался на горку. И не мог ни секунды Зворыгин смотреть на спасение или погибель человека, который берег его хвост с ноября 41-го года – и которого вмяло в сиденье сейчас и с чудовищной силой вминало еще с каждым новым витком, не давая толкнуться наружу. Немигающий взгляд Борха вырвал из него всю тоску по почти что пропащему Мишке.

Строй гибридов не дрогнул, несуны не обгадились; заключенные в «фоккеры» люди не почуяли страстное «жить!» – приковали их, что ли, цепями или в Гитлера верят до мозга костей? И Тюльпан, совершенно свободный от ярости, гнева на потерю одной из машин, раз за разом отбрасывал от каравана одиночку-Зворыгина, точно грешника от самолетного рая. И как будто бы так же сверлил его череп подо всеми углами, но нет, не свободно – упирался резцовой коронкой во что-то, застревал и не сразу прорывался в тесноты, в которых, как муха меж рамами, билась беспокойная русская мысль. Неужели не видит, что задумал Зворыгин, не ринувшись в заднюю полусферу химер, а пойдя параллельно их ходу, ровно как по шоссе на обгон?

Борх смеялся пустыми глазами, вынимая Зворыгину мозг, ожидая от скучного русского то, что давно изучил, – нисходящую грязную бочку с обломным падением скорости: вот сейчас он, Зворыгин, ввинтится в уплотнившийся воздух, как в землю, и провалится под расписной его нос, пропуская Тюльпана вперед над собой… или выломит ласточку в гору, ни о чем уже, кроме спасения, не помышляя. Смотри! С предельно данными рулями швырнул себя в косой переворот, разве что не скрутив свою ласточку в жгут, и огромные метки Тюльпана прочесали пустое под самым крылом опрокинутой «аэрокобры», и Зворыгин услышал сквозь пенье мотора разрывающий грохот Тюльпановых трасс.

Переполненный вещей свободой, он ушел под живот двухэтажного монстра и, продолжив негаданный полувиток боевым разворотом, затянул себя в горизонтальный полет гуттаперчево жгучей обратной петлей, оказавшись теперь позади и чуть выше гибрида, невеличкой втесавшись меж двух этажерок – расстрелять и ударить мотором переднюю: все! Режь меня теперь, потрох, давай! В Бога мать разорви все свое неуклюжее целое!

«Мессершмитт» с красным носом висел чуть правее и выше него, все равно что запаянный в серый немигающий воздух. И Зворыгин – быть может, последний раз в жизни – запел:

– Когда простым и нежным взором… – голоском никудышным выплевывая шерстяные кипящие струи в кургузую тушку носильщика, видя, как этажерочный строй начинает расшатывать вялыми волнами ужаса, видя, как этот строй изогнулся дугой, загулял, точно звенья подвесного моста. И пошел вдоль короткого строя беспомощных сооружений, поливая уродов изо всех трех кипящих стволов, отмечая свой путь желто-розовым трепетом вспышек и густыми снопами вихрящихся искр. Искалеченный «фоккер» вмиг начало выкорчевывать из тяжеленного «юнкерса», выдирая железные стойки-расчалки из брюха, а дальнейшего он уж не видел, уходя с переменной кривизной по спирали в беспредельное, чистое, вышнее «жить!».

Сердцем, вылитым по очертаниям «аэрокобры», он почуял, что Борх устремился за ним, обгоняя своим представлением витки винтовой его лестницы вверх. Отвратительный, страшный удар в беззащитный живот на мгновение вырвал из Гришки сознание. Пробрала его ласточку оторопелая дрожь, и Зворыгин увидел, что в левом крыле лепестками раскрылась обшивка. Еле он пересилил машину, не давая ей тотчас запрокинуться на спину, вызволяя ее из расстрельного воздуха, вынимая из Борховой воли… Ушел. Живы были рули, так же точно играла машина каждой движущей связкой и жилкой. Вот так! Мы еще поглядим, в ком из нас сердце жиже.

Оба были уже измочалены долгой гоньбой, но сейчас чуял он себя сделанным даже не из железа: будто кто-то вселился в него, чистым духом замещая Зворыгину слабую плоть, и плывучая серая смазь полусфер снова делалась режущей явью, словно Борх, налетая, ударял ему в мозг нашатырной волной.

Докрасна накалившийся «мессер» вихрился осенним листком. Ускользнул из-под трассы Зворыгина, провертев восходящую бочку на горке с такою свободой, что, казалось, вся кровь из Григория разом ушла вместе с этим бессильным плевком. Борх опять улыбался глазами в затылок ему: ну давай теперь ты покажи, чем ты можешь продлить свою жизнь; это там, на другом этаже, у меня разбегались глаза от твоих неуемноназойливых ««аэрокобр», а теперь я смотрю на тебя одного.

Зворыгин ушел нисходящей неправильной бочкой – показалось, корявой, обезьяньей подделкой под себя самого. Пропустив над собою прозрачную тень, в свой черед пробуравил Тюльпану затылок. Бесподобный ублюдок играючи заломил беспощадный вираж, но пока не вставал на крыло, а тянул и тянул презабавного русского в разворот еще круче, чем закладывал сам. Это мы проходили с твоим двойником, милый мой. Сопляков желторотых таким убивай.

На ничтожном клочке, носовом платке воздуха развернулся Зворыгин едва не юлой… и, обваренный стужей, едва удержал свою ласточку под напором закручивающих, опрокидывающих сил. Замертвели рули, только что отзывавшиеся на любое движение его, точно стрелка готового лопнуть парового котла. Все решилось уже в ту минуту, когда он, Зворыгин, обратной петлей вышел в хвост тому «фоккеру» и пошел на спираль в ощущении: все! сможет он целиком, до конца сотворить в этом небе сужденное – в ту минуту, как Борх сосчитал траекторию взмыва его, устерег и ударил, сообщив его ласточке скрытое неравновесие.

Нищета облепила его, как горячее тесто, точно пышная сдоба, которую медленно, сладострастно расклевывал Борх. Молодым, полнокровным обрубком кидался из-под мысленной трассы Тюльпана, с разрывающей что-то в машине натугой качал у него перед носом бессмысленный, как перпетуум мобиле, маятник. А Тюльпан не стрелял, не прочесывал воздух огневыми штрихами, явно уж упиваясь бессилием русского, наблюдая, как мечется тот в безнадежном надрыве нервюр под обшивкой и кожей. Что же медлишь-то, потрох? Бери меня, жри! Это сизое небо заплыть не успеет, как его снова взрежут уцелевшие «аэрокобры». А что, если он выхлестал весь свой свинец и летит за Зворыгиным, как голодный с заметанным ртом? Ждет, когда докаленный подранок сам затянет себя в гиблый штопор? Лишь чугунный расплав унижения полнил Зворыгина. Он не чувствовал страха перед той земляной, молотком разбивающей голову тьмой, у которой ни дна, ни покрышки.

Подманить на длину языка, провалиться ему под мотор, подорваться по следу прямым угорелым угоном и врезать винтом… Только Борх это был, настоящий, единственный Борх, а не тот его бледный двойник над Цемесской бухтой. Раздирающий ноздри густой, опьяняющий запах зворыгинской слабости распалил бы любого другого сейчас, но не Борха.