Соколиный рубеж — страница 76 из 158

мерином…

– …Капитан Шумаков! Елизаров Иван! Фрашен… блядь!.. Фрашенбрудер Антон! Молитвинов Виктор! Зворыгин, майор! Летчик, летчик который! Залазь! Ну, живее давайте, живей!

Началось! Сбили с берега немцев! Потому и забегали эти! Конец карантину! Затянули, забрался в машину, чуя, как обессиливающе заледенело в паху; затряслись по грунтовке, и сердце его с каждой встряской массивного кузова обрывалось в паскудную пустоту живота.

Подползли к той же хате, наверное, где они совращали этой ночью его. Завели одного в ту же белую горницу – от бумаг поднял голову коренастый калмык, а кулацкого сына с золотистою глыбой курчавых волос и упорным, ломающим волю Зворыгина взглядом теперь уже не было – был какой-то скуластый амбал, равнодушная сила, которой все равно, кого бить.

– Ну, надумал чего? – подражая кулацкому сыну, напыжился продавить его взглядом калмык. – Пойдешь в освободительную армию? Или сдохнуть решил? – Он смотрел на Зворыгина угрожающе-звероподобно и загнанно: да! пошатнулись они на великой реке, оставляют позиции, ощущая дыхание ломающей все немецкие прочности силы.

Никогда он, Зворыгин, не чувствовал смертного страха в родном своем воздухе, в ощущении: царь, все едино прожжет на свободу, – а сейчас обморозило ноги, крестец, и утробная дрожь, разливаясь волною от паха, затопила его целиком.

– Я-то, может, надумал. Только уж не с тобою, охвостье немецкое, мне о том говорить, – начал он обрывавшимся голосом, и язык повернулся, не затиснул Зворыгин зубами его, не отгрыз. – В штаб воздушной дивизии направляй меня – там разговаривать буду.

– Нет уж, милый, подписывай здесь, не юли. А потом мы тебя уже определим…

– А вот хер тебе в чавку, из-под немца говно. – Волчиная злоба вдавившимся грызлом развела ему челюсти – точно выдрал на горку себя перед самой землей, матерински податливой, ласковой топью своей же природы и с огромною, лютою радостью освобождения выдохнул: все!

– Ну, молись тогда, потрох, своему богу-Сталину! – подскочил, будто этого только и ждал, мертволицый калмык, и тяжелый удар тотчас выбил из-под ног у Зворыгина твердь, подломил, опрокинул на обе лопатки. Саженного роста бугай ударил его в голову носком подкованного сапога, и Григорий почувствовал, как из уха его что-то брызнуло.

Сапоги заходили с оттягом, врубаясь в набитую патефонными иглами грудь и податливый, хлябкий живот, с отчетливым капустным хрустом пробивая этажи его прочности, разгоняясь, как маховики паровой маслобойной машины, а Зворыгин и сам уже будто подавался всем телом навстречу ударам – с нутряным торжествующим стоном избавления от собственной сложности или, может быть, попросту от диктатуры самого своего слепо-жадного тела, не желающего исчезать, пока ему не станет больно нестерпимо.

Он хотел одного – чтоб они поскорее зашибли его, и казалось, терял уже необратимо сознание связи со своим распухающим телом, но сознание это вбивали в него сапогами, загоняли опять и опять. Думал он, что физически сильные люди при побоях имеют преимущество, могут дольше терпеть, больше вынести, а на деле большая телесная сила, которой он всегда так гордился, обрекала его на продление мучений сейчас. Не давала ему провалиться в беспамятство, заставляя жалеть, что не хлипок, как тот прокричавший «Да будьте же прокляты в нашем народе!» безымянный судья, лейтенантик, в котором ничего, кроме чистого духа, уже не осталось.

8

Инстинкт красоты боевого полета – теперь лишь в нем остался смысл. Распаленные соколы, начинавшие нас понемногу выдавливать из охотничьих наших угодий, и единственный русский, Зворыгин, – вот что делало сущим меня. То, как они стали теперь воевать, – вот что было единственным оправданием той воли к изживанию русских, которую я проводил, разгонял и усиливал с 41-го года.

Человек ведь не знает, на что он способен, – какой он, пока не соударится с могучей, прямо даже божественной волей, решившей, что он есть ничто, что и род, и народ его должен исчезнуть с земли целиком. Мы стали для русских страшнейшим, как будто бы и вовсе невозможным испытанием на живучесть. Никто с такой силой, как мы, не выдавливал русских из образа и подобия Божьего. Мы пришли убивать их – и сделали их настоящими. Разбудили их спящую подлинность. Что такое сейчас был бы этот Зворыгин, если б не обозначенный мною потолок высоты, если б не изначальная пропасть воздушного нашего превосходства над красными? Я вызволил зворыгинскую силу из него же самого, как бабочку из кокона. Человек так устроен, что прыгнуть много выше себя самого, сотворить небывалое может, только если его убивают, только если предельную планку поставят такие, как мы. А если в шкале измерений нет смерти, тогда человек не растет, а гниет на корню.

Набирающий силу тектонический гул. Днепровское течение замедлилось от трупов, которыми красное главнокомандование как будто вытесняло воду из реки. Но в середине сентября передовые батальоны смертников Воронежского фронта форсировали Днепр севернее Киева, захватили плацдарм на казавшемся неприступно крутым берегу и с привычным, знакомым по Бресту, Москве, Сталинграду зверски-жертвенным остервенением вгрызлись в него. Безучастную серую ширь предпоследней «непреодолимой» преграды перерезала русская переправная цепь. Перебить этот шаткий, исходящий страдальческим стоном понтонный хребет – вот на что были тотчас науськаны наши лучшие своры.

Но у русских на том берегу было свыше трехсот истребителей. И у них был Зворыгин. Три его эскадрильи с изяществом перерабатывали косяки наших «штук» и «трехпалых»[57] в обгорелые туши и трупы – в раскатанную надвое психической атакой и гадящую бомбами на собственных солдат летающую падаль.

Инженерная цивилизация высочайшего уровня сочленила в летучее целое «фокке-вульфы» и «юнкерсы-88». Именно эти двухэтажные, четверокрылые разъемные чудовища с иглообразными кумулятивными наростами на нижних бомбардировочных носах должны были, по замыслу командования флота, размозжить переправу за Лютежским плацдармом. Прикрывать этих выродков нашего гения, разумеется, должен был я. Мне стало смешно. Я был уверен в том, что эти наши монстры поразят своим обликом даже зворыгинских соколов, но едва ли заставят их испражниться от страха. Если мы хотим вздыбить днепровскую воду под самым переправным хребтом, то нам надо вести себя, как японцы в Перл-Харборе. Надо стать много ближе к животному, чем к человеку.

«Господа, это крайне наивно, – сказал я. – Либо у нас найдется десять экипажей камикадзе, и тогда ни к чему возводить эти пагоды из самолетов, либо мы разве что радикально изменим прибрежный ландшафт». – «Вы возьмете два шварма, майор, и прикроете их. Любой ценой, вы слышите, любой, вы доведете их до переправы. Генерал фон Рихтгофен считает, что именно вы способны обеспечить успех всей операции. Вы понимаете, какая на вас возложена ответственность?» – ледяно, отчужденно начал резать меня оберст Храбак, назначенный командовать эскадрой вместо раненого Реша, многоопытный, знающий, но твердолобый вожак: в глазах его играли факельные отблески коллективных нацистских радений. «Да, именно „возложена“, – кивнул я. – Боюсь, что этот ваш „Железный молот“ сломает мой чуткий, но хрупкий хребет». – «Хватит, Борх! Эта ваша ирония – признак усталости и моральной нестойкости. Так вы скоро совсем… разуверитесь. Да будет вам известно, господин насмешник, что рейхсмаршал последним приказом предписал нам воздушный таран как последнюю меру в бою – это ваш святой долг перед Рейхом теперь, а не ваше „хочу – не хочу“».

Мне стало смешно: до недавнего времени презиравшие русских за отсутствие «самосознания» и «зачатков мышления приматов», мы теперь вознамерились уподобиться им в совершенном отказе от личного, собственной правды, молодого горячего тела, не желающего исчезать. Абсолютная сила хотела, чтобы я и мои рекордсмены не просто убивали иванов своею безмерною техникой, а вложились в удар всем своим существом, разгоняя свой дикий, естественный гончий азарт до бездумного самопожертвования. Она хотела, чтобы все мы стали русскими, забывая о том, что такую решимость разожгли, разогнали в них мы; что не жалеть себя, как русские, можно только когда тебя гонит неумолчный подземный стон мертвых. Только сделавшись ими, мы могли победить, но убитые дети были тем, что мы съели, а не тем, что у нас людоедские зубы отгрызли.

Тщета подражания русскому духу была дополнена решением скопировать их тактику: восемь лучших ребят моей группы должны были висеть над строем этажерок, как привязанные. «Мессершмитт» – по породе свободный охотник: виражить вокруг бомбера для него все равно что собаке гоняться за собственным куцым хвостом. Я просил дать нам выйти вперед – на расчистку пространства, и тогда бы Зворыгин забыл обо всем, кроме красного носа моей Минки-Пинки. Я, конечно, хотел расклевать его мозг в пустоте заполярного круга – ни на мгновение не отвлекаясь ни на какой сопутствующий мусор. Но у нас просто не было стольких свободных «бессмертных», а о том, чтобы двинуть «омелы» к реке без прикрытия, не могло быть и речи.

Массированный, многоэшелонный налет штурмовиков в условиях тяжелой низкой облачности должен был рассорить силы русских. Но у них был Зворыгин – с его зачищенной естественным отбором врожденной приемной струной вдоль хребта, и она начинала вибрировать тотчас, как только за нее дергал я.

В десяти километрах от берега я увидел шестерку кабрирующих «аэрокобр», устремившихся наперерез каравану. Я велел своей стае вцепиться в этих травленых русских, как репьи в поросячьи хвосты, и оттягивать их в хороводе от наших «омел». А потом я увидел его.

Точно стриж под сарайною крышей, рассекала пространство голодная русская мысль, то и дело сшибаясь с моей, столь же быстрой и бдительной мыслью, отсекавшей ее от беспомощных чудищ, неуклонно плывущих к реке. Беспрерывно танцуя в моей сильной линзе, он из одной и той же точки выводил и проигрывал дюжину мнимых атакующих партий, нащупывая самые причудливые, тонкие и перевитые друг с дружкой, как лианы, комбинации, и все они с немедля пресекались моим воображаемым ответом. Я был для него лишь мучительной, убийственно-неустранимой помехой, словно муха, которая, непрерывно зудя и садясь на расправленный в воздухе атлас, не давала ему разобраться в анатомии наших диковинных монстров. Развалить строй построенных нами летающих бомб – вот что им непрерывно владело. Музыкальная буря захлестывала тихоходных уродов, но ничуть не сбивала их с курса, и время безуспешного этого гона к Зворыгину было безжалостно, приближая немецкое «все» к переправе, как речная вода приближает плоты к океану. А потом он нырнул под ослепшего Ханику и разделал один самолет, выдрав бомбу из лапок отягченного сорокопута