Соколиный рубеж — страница 89 из 158

– Они тут обустроили все капитально. Собирали нас по лагерям, выковыривали изо всей массы пленных, как из булки изюм. У кого голубые петлицы, унты, шлемофон, все такое. Я ж зимою был сбит, под Ростовом. Шаг из строя, кто летчик. Вам будут созданы особые условия, кормушка. И вы знаете, вышел, все вышли: вот он я, истребитель, бери. Я в Славуту попал, лагерь там, называли они его Гросс-лазарет. Только там не лечили, а наоборот. Медицинские опыты. Это уж не расскажешь. Мы ж потом выносили своих. От кадыка до паха вспорют – сердце видно, как оно трепыхает еще, а глаза уж совсем лубяные. И корежит всего, и вот знаешь, что сам ты на очереди. Руки-ноги отпиленные, причиндалы мужские в тазу. И питание было, конечно, под стать – дие-ти-ческое. Доходили на этой мякине. Сознаюсь вам, Семен Поликарпович: страх. Да и даже не страх. Не хочу такой смерти! Кабы сразу влепили в лобешник или там самому котелок расколоть – да с великою радостью! Но мы слабые были такие, что и рук на себя не наложишь. А тут вдруг такая возможность… Даже были такие, кто под летчиков красились, дуры, лишь бы в рай этот самый попасть, из судьбы своей выбежать, смерти голодной. Был со мной там танкист. Бьет себя кулаками: летун! Но ариец-то – классный, кто отсев производит, и вопрос ему в лоб: «А скажи-ка мне время твоего виража?» Тот моргалки и выкатил: «Ну, минуты, мабуть, полторы». Немец хвать пистолет и в лобешник ему за обман высшей расы. А кого прям со стропов снимали, с берез – тут уж ясно: в небесах обгорел человек. Мы, конечно, не знали, что ждет нас. Место выбрали в плане погодных условий, конечно, – круглый год считай, ведро, вот такого дождя еще выпроси. Безнадежное летное небо, – говорил коренастый, с острым коршуньим носом, долгожитель барака Ершов – тот самый человек, который в первый день предложил им устраиваться на лежанках убитых. Взгляд его был неломок и строг, в жестких выпуклых зеленоватых глазах жил холодный и ясный, ничем не разжиженный ум, который не видел иного исхода, чем жизнь в этом небе, пока не домучат. – Говорят, Регенсбург. Как у вас с географией? Где мы? От конвойных солдат часто слышим: «Бавария».

Регенсбург – неприступная крепость, псы-рыцари, черепичные крыши, булыжные мельницы и угрюмые серые церкви с ершистыми шпилями, как будто грозящими каждому, кто не примет немецкого Бога. Сопляком он, Зворыгин, мечтал о неведомых далях, перелетах над вечными льдами, по названию только влюбляясь в страну: Гвадаррама, Гренландия, Теночтитлан, Амазонка, Борнео, Калькутта… и вот каким вышло у него путешествие за пределы России.

– Аэродром прикрыт зенитками. Впрочем, главное – это, конечно, бачок. Где взлетел, там и сядешь – к тем же самым чертям на рога. Вообще-то они нас, так скажем, по правилам мучают. Три раза залез этой дряни под хвост – для него бой закончен, убил ты его, он уже не идет за тобой, не стреляет, на посадку его загоняют по радиосвязи. Двойка, мол, тебе, шкет, пересдача. Только так не всегда. Уж иной раз гоняться дают до пустых бензобаков. Сбил его ты, не сбил – не считается. Мы же их каждый раз подбиваем. Понарошку, ага. А они нас – по праздникам только, но зато уже по-настоящему. Бой на малых высотах, вы видели. Попадание в мотор, в маслобак… Парашют не дают. Старший их офицер, капитан Хуберт Альперс, говорит, с парашютом вы так уже драться не будете. Капитальные нелюди. Ведь используют нашего брата не абы… Подбирают по силам своим сосункам. Клички нам, как собакам, всем дали. Я немецкого не понимаю. Я вот, вроде бы, Тролль, почему уж, не знаю. На каждого – личное дело, ну вроде того. В какой ты деревне родился, на то им, конечно, плевать, а вот что ты есть из себя как летун, настрой твой, душа, психология… Видел я эти карточки мельком – все с полосками разного цвета. Ну, наверное, красная – это внимание, склонен к бунту такой или, может, идейный, не знаю… в общем, ухо востро. Ну а желтая – слаб человек, за живот свой дрожит, падаль, в общем, безвредная. Ну а, может быть, первый кандидат в стукачи. Вон, к примеру, Семен Поликарпович, ваш товарищ, стоит и зачем-то пытается изобразить, что не слушает нас и не слышит.

– Ну, это особый товарищ, – ответил Ощепков. – По мнению газеты «Правда» – помните такую? – немцам он насолил больше нас вместе взятых. Подходите, Зворыгин. У майора Ершова, как ни странно, имеется курево. Интересно, откуда? Разве немец снабжает его?

– Немец, немец – кому же еще? – повглядывался с горестным почтением в Зворыгина Ершов. – Может, скоро из вас, новичков, кто-нибудь этим самым табачком разживется. Вас-то не подымают пока – почему? Скоро должен прибыть их пилот, не щенки эти вот, а матерый, – щупать новеньких на пилотаж. То один, то другой приезжает. Арийцы классные – чего уж тут кривить. Такую карусель с тобой заводят, что от верчения голова едва не отлетает.

– Но и наши ребятки бывают дай боже.

– Это там, – посмотрел старожил в дождевое свинцовое небо. – Ну а здесь очень быстро тупеешь. Когда так, в хвост и гриву тебя каждый день и ответить не можешь. Это, в общем, как старость… Словом, делят они новичков по владению машиной, и вот только потом под своих сосунков выпускают. Самых лучших из нас – под отличников. Остальных, послабее, под троечников. А иной раз и наоборот – чтоб почуяли их слабачки, с кем придется им дело иметь там, на фронте. Не щадят в этом смысле своих сосунков, а заранее лечат от вредных иллюзий: вот, мол, как оно будет с тобой – только раз промахнулся, и все, ты убит, в пух и перья, а не понарошку. В общем, высшая школа убийства: вот и кровушки нашей отведать дают, и как трудно добыть ее, тоже дают понимание… Ну а рядом обычный концлагерь, земной. Там уж нашей пехоты бессчетно – их для черной работы, грузить да грабарить. А еще для того, чтобы нам вырвать жало последнее. Удержать нас от умысла на воздушный таран – ну, про это слыхали уже. Наши их ведь таранили дважды – так за это такое они над людьми… Обтесали они нас, короче, без сучка и задоринки сделали, – хрустели и стирались шестерни, со все большим усилием подавая наружу слова. – Капитальные нелюди. Взять начальника школы – ну, оберста Реша. Со щенками своими, как наседка с цыплятами, носится. Спец отличный, пилотское дело до руды понимает и по-нашему складно чесать наблатыкался. Он с тобой уважительным тоном, на вы, – так посмотришь: нормальный мужик, человек человеком. То за печень иной раз подержится, то в жилетке какой-то домашней сидит – может, это жена ему с нежной любовью связала, дочка там, я не знаю, мамаша… А потом вдруг как вспомнишь, что именно он это все и придумал. Да и если не он, все равно: исполняет же ведь, исполняет. Не корежит его от такого в нутрях, не печет… Да, про курево-то и забыл. – Морщась, словно нащупал занозу, достал из-за пазухи что-то позорное, но физически необходимое – голубую коробку на пять сигарет. – Вот, бросают курсантики нам – окурки об нас вытирают, а мы подбираем. С чего это все началось: пилот-то их классный вот этот – кого по полету отметит из наших, тому сигаретки дает. Сам к тебе подойдет и похвалит. Ты хорошо летал, Иван, – и пачку эту под ноги. С высоты своего превосходства, с горы. Удивил, мол, меня, позабавил. Костылина вон одарил в свое время. Костылин недюжинный был истребитель, но бесплодность потуг доконала его. А вот меня не угостил, сигаретками-то. Мало, мало кого удостоил из нашего брата. Уж одними его поощрениями сыты бы не были. Так они, сосунки, тоже начали в подражание ему: «Гут, Иван, карашо, на курить» – он же бог их, кумир… так мы, братцы, и зажили побогаче чуток.

– Ну, Зворыгин, что скажете? – Будто впрямь заглянул ему в душу Ощепков, уловив хищный проблеск в Григорьевых запыленных глазах, и уже понял все.

– То скажу, что не худо бы тем табачком у немецкого аса разжиться, – посмотрел на Ощепкова засмеявшимся взглядом и уставился перед собой в обтянувшую череп, присыхавшую и усыхавшую серую тьму, дожидаясь минуты, когда с него сдернут сыромятный колпак слепоты.

– Ты это брось, Зворыгин, брось, – проныл Ершов. – Не слышал?! Еще раз тебе?! Ты, может, еще и не сможешь ударить его, а за одну твою попытку – двадцать наших! Ты их не спросил! Ты будешь жив, а их на холод нагишом, покамест не задубенеют!

– Сказал же: покурим, быть может.

– Чего задумал – бить его, таранить, говори!

– Уж коли сильный он, так я и не смогу, а если он пониже будет по шкале, так я и бить его не буду, очень надо. Сам тогда, как бугай, в стенку вмажется…

Каждый день начинался с железного хруста барачных засовов и явления фельдфебеля Круля – одного и того же движения ничтожной и всесильной руки с красноармейским глухим шлемофоном, который, быть может, не поздней, чем сегодня, припечется к твоей голове, вместе с нею сгорев и обуглившись.

А Зворыгин и все новички оставались приваренными к жестким нарам, осовело бродили при свете обрешеченного фонаря по бараку, скрегоча и стуча по бетонному полу деревянными гольцами, забивая самим себе в мозг: «Тут теперь твое место, тут, тут», выползали под небо и пока еще жадно вбирали воздушные звуки: будоражащий рокот и треск прогреваемых звездообразных моторов в нутре загарпуненных немцами «Яков» и «ЛаГГов», острый звон набиравших высоты «худых»… Поедали глазами, преследовали, обгоняли своим представлением братские эволюции в небе: виражи, кувырки, иммельманы, спирали, чистота и внезапность которых не могли принести избавления, не могли убить всю круговую, заведенную, словно часы, повседневную смерть, потому что в таком безнадежном надрыве всех жильных нервюр, потому что в таком, все густевшем кровавом наплыве, постепенно лишающем зрения и нюха, даже самая чистая самолетная музыка не могла не сорваться на гиблую трель не сегодня, так завтра.

Григорию порой казалось, что первоначальное, естественнопростое чувство братства подменено во многих старожилах, необратимо выродилось в страх за собственное будущее: никто не хотел, чтоб собрата убили, поскольку чем меньше в живых их останется, тем больше вылетов придется на долю каждого из уцелевших. Простая арифметика, без чувства.