их вопросов добивается того, что мальчик самостоятельно дает доказательство геометрической теоремы: если взять два квадрата, площадь одного из которых вдвое больше площади другого, то длина стороны большего квадрата будет равна длине диагонали меньшего. Откуда раб взял это знание, ведь его же этому никто не учил? Получается, оно хранилось в его душе еще до рождения.
Сократ делает вывод: добродетель есть знание, и. стало быть, ей можно научиться. Вопрос решен, тема закрыта? Отнюдь нет, начинаются различные оговорки. Врачебному делу можно научиться у врачей, сапожному — у сапожников, но кто научит добродетели? Софисты, которые именно на это претендуют? Нет. они чаще только развращают своих учеников. Видные, прославленные в государстве люди, такие как Фемистокл, Аристид, Перикл? Опять же нет: они хоть сами и отличались добродетелью, но даже своим детям не смогли ее передать.
Добродетель как чистое знание труднодостижима, и добродетельные люди в большинстве своем добродетельны не из-за знания, а из-за «правильного мнения» (Платон. Менон. 97 b), то есть, по сути дела, интуитивно. Те же крупные политики, «движимые и одержимые богом, своим словом совершают много великих дел, хотя и сами не ведают, что говорят» (Платон. Менон. 99 d).
Сократ завершает беседу словами: «…Если нам достается добродетель, то достается она по божественному уделу, а узнаем мы это как следует тогда, когда, прежде чем искать, каким образом достается человеку добродетель, мы попробуем выяснить, что такое добродетель сама по себе. Теперь мне пора идти…» (Платон. Менон. 100 b). Диалог вернулся фактически к той точке, из которой он вышел, а Сократ удаляется… И так всегда: по ходу разговора — настоящего «интеллектуального детектива» — высказано множество интереснейших идей, а вопрос так и не решен, «босоногий мудрец» как будто бы чего-то недоговаривает.
С Лисидом, подростком лет тринадцати, Сократ беседует о том, что такое любовь и дружба. Вначале появляется такое определение: это — стремление сделать человека счастливым, исполнять его желания. Но такая мысль легко опровергается философом (Платон. Лисид. 207 d слл.): отец Лисида, безусловно, любит сына, но позволит ли он ему покататься на своей колеснице, если у того возникнет подобное желание? Конечно нет, — потому что это для мальчика опасно.
Стало быть, исполнять нужно только те желания, которые являются разумными и полезными. Кроме того, любовь и дружба обязательно предполагают взаимность. Но и этого мало: следует говорить даже не о взаимности, а о подобии. Точнее, друзья, будучи изначально неподобными, должны стремиться к взаимному подобию, причем к подобию в добродетели.
Далее, однако, оказывается, что и эта мысль влечет за собой новые существенные трудности. А потом… беседа обрывается: Лисида уводит пришедший за ним воспитатель. Сократ говорит:
«— Вот видите, Лисид и Менексен (друг Лисида. — И. С.), я, старик, вместе с вами оказался в смешном положении. Ведь все, кто уйдет отсюда, скажут, что мы, считая себя друзьями — я и себя отношу к вашим друзьям, — оказались не в состоянии выяснить, что же это такое — друг» (Платон. Лисид. 223 b). Опять проблема не решена, опять что-то недоговорено, и вновь как будто сам поиск оказался важнее, чем результат этого поиска.
Сократ — ему уже предъявлено обвинение — является на одно из предсудебных заседаний у архонта и встречает прорицателя Евтифрона. Тот пришел подать иск на собственного отца, который замучил до смерти батрака. Подобный поступок и в наше-то время выглядит несколько сомнительно (доносить на отца — это нечто в духе Павлика Морозова), а уж в классических Афинах и вовсе смотрелся дико. Тем не менее Евтифрон убежден, что поступает благочестиво.
Соответственно, о благочестии и заходит разговор у Евтифрона с Сократом. Что это такое? По общепринятому мнению, разделяемому, естественно, и прорицателем, благочестие — это то, что угодно богам. Сократ легко это опровергает: богов много, одним угодно одно, а другим другое, так что же благочестиво? Вероятно, благочестивое должно быть как минимум справедливым? Можно ли Сказать, что благочестие — это справедливость? Данный вопрос тоже рассматривается в диалоге, но однозначного решения опять же не находит. Тождества не получается: все благочестивое, несомненно, справедливо, но не все справедливое есть обязательно благочестивое. Спор идет еще некоторое время, а чем кончается? В уже привычном для нас духе.
«Сократ: Значит, либо мы недавно пришли к неправильному решению, либо если тогда мы решили правильно, то сейчас мы не правы.
Евтифрон: Да, похоже.
Сократ: Следовательно, надо нам с самого начала пересмотреть, что такое благочестивое… Скажи же, любезнейший Евтифрон, что ты об этом думаешь, не таясь.
Евтифрон: В другой раз, Сократ. Сейчас же я тороплюсь в одно место, и мне надо уходить.
Сократ: Что ж это ты делаешь, друг мой! Уходишь, лишая меня великой надежды узнать от тебя о благочестивом и нечестивом…» (Платон. Евтифрон. 15 с слл.).
Впору и читателю раздосадоваться вместе с Сократом: да что ж это такое, ни одно рассуждение не заканчивается выводом! Все время вмешиваются злополучные случайности, какие-то дела… Впрочем, подозреваем, что не дела отвлекли Евтифрона. а терпение его истощилось. Кому это понравится: после долгого разговора вновь вернуться к начальной точке.
В диалоге «Лахет», о котором речь уже шла выше, разбирается понятие мужества. Рассматривается и отвергается самое расхожее определение: «Если кто добровольно остается в строю, чтобы отразить врагов, и не бежит, знай, это и есть мужественный человек» (Платон. Лахет. 190 е). Предлагаются еще несколько возможных определений: «Мужество — это некая стойкость души» (Платон. Лахет 192 b), или это — наука «о том, чего следует и чего не следует опасаться как на войне, так и во всех прочих делах» (Платон. Лахет. 194 с — 195 а). Но и они тоже опровергаются. А кончается, как обычно:
«Сократ: Значит, мой Никий, мы не выявили, что же такое мужество;
Никий: Кажется, нет» (Платон. Лахет. 199 е).
Встретившись с известным рапсодом Ионом (рапсоды — декламаторы эпических поэм), Сократ в беседе с ним поднимает вопрос о сущности художественного творчества. По словам философа, «рапсод должен стать для слушателей истолкователем замысла поэта» (Платон. Ион. 530 с). Но для этого ведь нужно очень много знать! Но тут выясняется, что Ион ничего не знает, кроме произведений Гомера. Не вникал никогда даже в творчество других поэтов. Но при этом он действительно талантливый исполнитель.
Сократ делает вывод: Ион является таковым не в силу какого-то знания или выучки, а только в силу божественного вдохновения. Ион удивлен подобному ходу мысли и пытается его оспаривать: «Хорошо говоришь ты, Сократ, а все же я удивился бы, если бы тебе удалось убедить меня, что я восхваляю Гомера в состоянии одержимости и неистовства» (Платон. Ион. 536 d).
Но Сократ побеждает, как всегда. Он показывает, что если Ион претендует быть не вдохновенным, а многознающим, то он просто обманщик. И ставит вопрос так: «Итак, вот тебе на выбор: кем ты хочешь у нас прослыть — неправедным человеком или божественным?
Ион: Большая разница, Сократ, ведь куда прекраснее прослыть божественным.
Сократ: Вот это. более прекрасное, и останется у нас за тобою, Ион: ты божественный, а не искусный хвалитель Гомера» (Платон. Ион. 542 ab).
Этот диалог — один из немногих, который все же заканчивается более или менее четко сформулированным выводом. Однако характерно, что и в этом выводе появляется нечто божественное, то есть непостижимое для человеческого разумения. Подобный ход мысли мы уже встречали чуть выше, говоря о «Меноне». Сократ вновь и вновь подчеркивает ограниченность чисто рационального знания, данного людям.
СОКРАТОВСКАЯ ИРОНИЯ
Рассказывая о Сократе, нам уже неоднократно приходилось упоминать об иронии. И не удивительно: это — одна из главных, определяющих черт всего жизненного и особенно речевого стиля героя нашей книги. Сократ насквозь ироничен.
Однако что именно следует понимать под сократовской иронией? Вопрос нуждается в специальном рассмотрении, — прежде всего потому, что античное, древнегреческое понятие иронии довольно существенно отличалось от современного{117}.
Что же не имеют в виду, когда говорят об иронии? Даем определение по одному из самых авторитетных словарей: «Ирония — тонкая насмешка, выраженная в скрытой форме»{118}.
А у античных греков? В их языке существовало существительное eironeia — именно от него, собственно, происходят слова, обозначающие иронию в новых европейских языках. Поэтому иногда древнегреческое eironeia так и переводят — «ирония». Однако из-за этого возникают некоторые несообразности.
Вот, например, фраза из труда философа Феофраста, ученика Аристотеля: «Ирония в широком смысле — это притворство, связанное с самоумалением в действиях и речах» (Феофраст. Характеры. 1.1). Читаешь такое в русском переводе и явственно ощущаешь: что-то здесь не так. Не имеет у нас слово «ирония» такого смысла. Или, во всяком случае, если и имеет — то редко, а в основном употребляется в другом значении. Так что в подобных случаях либо необходимо разъяснять, что речь идет о специфически античной иронии, либо же переводить слово eironeia как-то иначе.
Часто так и делают: преимущественно передают eironeia через «притворство»{119}. Но получается ли лучше? Попробуем проверить. Приведем для этого несколько классических суждений об eironeia, принадлежащих Аристотелю. Этот великий систематизатор, как известно, любил все «раскладывать по полочкам», всему давать определения (между прочим, это черта, перенятая им как раз у Сократа). И в своих этических трактатах он неоднократно возвращается к вопросу, что такое