нья Сократа, но я их обойду, потому что тебе они известны, и мне нет необходимости напоминать о них. Но вот черта в этом философе, которая представляется не только возвышенной, но и почти божественной. Когда он был осужден по обвинению в нечестии, то сказал, что встретит смерть со спокойнейшим духом, потому что ни когда он выходил из дома, ни когда поднимался на помост, с которого произносил речь в свое оправдание, бог не подал ему никакого знака о предстоящем несчастье, обычно ведь бог это делал» (Цицерон. О дивинации. 1. 122–124).
В трактовке сократовского демония Цицерон, таким образом, примыкает к Платону, а не к Ксенофонту: божественный голос только отклоняет от поступков, но не склоняет к ним. С сократическими произведениями Платона великий римлянин, бесспорно, был прекрасно знаком. Но, что интересно, в процитированном пассаже он опирается не только на них: приведено несколько таких примеров «демония в действии», которые у Платона не обнаруживаются. Значит, источник сведений — какой-то другой. Цицерон упоминает, что о демонии писали сократили в целом; но вряд ли он непосредственно штудировал наследие этих многочисленных мыслителей. По сути, он сам выдает, откуда берет информацию, называя имя Антипатра. Имеется в виду Антипатр Тарсийский — достаточно известный философ II века до н. э., написавший, в числе прочего, труд о божественных знамениях (Цицерон. О дивинации. 1.6).
Этот Антипатр принадлежал к стоической школе, что в данном случае особенно важно. Стоики (их учение возникло примерно через век после смерти Сократа) выдвигали в качестве одной из своих важнейших идей абсолютную неизбежность судьбы. В мире нет вообще ничего случайного, будущее заранее предопределено. А если так, то почему невозможно его предсказывать? Потому-то стоики особенно любили писать книги с перечнями примеров удачных предсказаний: ведь это подтверждало их тезис.
Из других поздних авторов Диогена Лаэртского, чувствуется, демоний не особенно интересовал: в своей биографии Сократа он ограничивается лишь кратчайшим замечанием: «Он говорил, что его демоний предсказывает ему будущее» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. II. 32). А вот Плутарх и Апулей, напротив, посвятили этому явлению по целому сочинению, о чем мы уже упоминали в одной из первых глав. Однако разбирать их трактаты мы здесь не будем. Во-первых, о демонии сказано уже достаточно, — пожалуй, более чем достаточно. Во всяком случае, все основное сказано. Ничего принципиально нового Плутарх и Апулей не прибавляют.
Во-вторых, эти два писателя жили в эпоху Римской империи, в века, когда уже народилось христианство, — одним словом, в совершенно иной духовно-религиозной атмосфере, ни в малейшей мере не напоминавшей ту. которая была в демократическом афинском полисе V века до н. э., в период жизни Сократа. Само понятие божественного к их времени коренным образом изменилось, и от них не приходится ожидать правильного понимания сократовского демония. Люди стали несравненно более легковерны на разного рода чудеса, чем рационалистичные греки классической эпохи.
Приведем хотя бы такой пример из Плутарха. Якобы однажды Сократ шел куда-то по улице с друзьями. Вдруг он по обыкновению остановился, задумался, а потом объявил, что демоний велит ему свернуть на другую улицу. Философ так и сделал, и некоторые из спутников последовали за ним, хотя из-за этого им пришлось добираться до цели кружным путем. Однако несколько юношей, бывших с Сократом, не послушали его и продолжали идти прямой, краткой дорогой. Вроде бы они даже хотели таким способом показать лживость демония. И что же? Вдруг навстречу и м попалось стадо покрытых грязью свиней. Афинские улицы были узки, на них выходили глухие стены домов, не оставляя промежутков. Ни разминуться с животными, ни спрятаться не было никакой возможности. Одних свиньи опрокинули, других вымазали грязью, — те, кто желал посрамить Сократа, сами оказались посрамлены (Плутарх. Моралии. 580 d — f).
Вся эта красочная история совершенно не производит впечатления правдоподобной. Платон или Ксенофонт над ней бы только посмеялись. Странно даже подумать, что божественный голос, звучавший в душе Сократа и руководивший им в серьезнейшие, ответственные минуты. — например, тогда, когда вопрос стоял о жизни и смерти, как на суде над философом, — стал бы размениваться на такие мелочи, как здесь описано: по какой улице пойти, чтобы не натолкнуться на грязных свиней… Перед нами явно поздний анекдот, может быть, и специально придуманный кем-то с юмористической целью.
Вполне понятно, что и в современной исследовательской литературе проблема демония отнюдь нс обделена вниманием. Практически каждый ученый, писавший о Сократе, упоминал и о его демонии. Диапазон точек зрения на сей предмет необъятен, и не имеет ровно никакого смысла пересказывать их — полностью или хотя бы частично{130}. Лучше попытаться поразмыслить над странным (или не странным?) явлением самостоятельно.
Прежде всего, представляется, что чрезмерное, преувеличенное значение придается в современных научных спорах различию между платоновским и ксенофонтовским пониманием демония. То есть: запрещал ли только «божественный голос» Сократу делать что-либо или также и побуждал его к поступкам?
Нам этот вопрос представляется если не надуманным, то, во всяком случае, не имеющим принципиального значения. Стоит ли проводить столь уж жесткую грань между запрещением и приказом? Ведь, в сущности, запрещение есть тоже приказ — приказ не делать того или иного.
Хотелось бы поговорить о другом. Хотелось бы употребить простенькое, кажется, словечко «совесть». Простенькое, подчеркнем, для нас — именно потому, что нам оно хорошо знакомо и предельно понятно. И потому кажется, что так было всегда. Ничего подобного!
Специалисты по исторической этологии — науке, изучающей моральные ценности различных эпох и народов, — делят все человеческие культуры на «культуры вины» и «культуры стыда». В первом случае регулятором поведения людей служит некое внутреннее чувство нравственно должного — как раз то, что в христианской цивилизации называют совестью. Во втором же случае человек действует всецело с оглядкой на то, как его оценят другие. Главное — не «ударить в грязь лицом», чтобы не пришлось испытывать стыд.
Античная греческая культура довольно долго оставалась типичной «культурой стыда»{131}. Интересно, что само понятие «совесть», судя по всему, эллинам архаической и классической эпох было еще вполне чуждо, даже и слова такого в языке не существовало{132}.
Для «нормального» грека суждение общины, суждение окружающих — превыше всего. Именно таковы герои Гомера. Им абсолютно чужды те нравственные ценности, которые столь близки нам и которые сопряжены именно с внутренней самооценкой: доброта, милосердие, сострадание… Все это — порождение более поздних эпох, тесно связанное с возникновением христианства. Зато среди витязей, изображенных в эпосе, очень высоко котируются воинская доблесть, величественность, щедрость — словом, то, что характеризует человека с «внешней стороны». А ведь именно эти гомеровские герои служили образцом для греков последующих эпох, особенно для аристократов.
Согласно мифам, в греческом войске под Троей вторым по силе и мужеству после Ахилла был могучий герой Аякс. Когда Ахилл погиб, был объявлен конкурс на то. кому достанутся его великолепные доспехи. Аякс не без основания претендовал на них. Но хитроумный Одиссей, убедив своим красноречием главу «жюри» — верховного главнокомандующего Агамемнона, — сумел «обойти» Аякса и получить этот приз. Разгневанный Аякс пылал жаждой мщения. Он решил ночью убить и Одиссея, и Агамемнона, и других вождей греков. Но богиня Афина наслала на него безумие, и вместо врагов он перебил стадо овец. Угром, придя в себя и увидев, что он натворил, Аякс покончил самоубийством, бросился на меч. Его терзали отнюдь не угрызения совести за то. что он хотел убить людей, причем своих же соратников. Совсем наоборот: он сгорал от страшного стыда именно от того, что не сделал этого, от того, что совершил промашку и опозорился. Аякс буквально опустошен, жизнь стала ему не мила. Он горестно восклицает:
Увы!
Ночь, что дня милей, мрак, что солнца свет
Для меня затмил!
Я к вам, я к вам всей душой стремлюсь!
Да, к вам. Не в силах я
Видеть богов, видеть людей:
Ни радости, ни пользы нет
В моем для ближних взоре.
Дева сильная, Зевса дочь меня
В смерть позором гонит,
О, куда бежать? Где приют найти,
Если родовая рухнула слава?..
Что ж дальше будет? Явно ненавистен
Я стал богам; всё войско мне враждебно,
Враждебна Троя и земля кругом…
С каким лицом пред очи я предстану
Родителя, без славы, без наград,
Которых он венец стяжал великий?
Невыносима эта мысль…
Нет, нет, не то. Исход найти я должен,
Пусть твердо знает старый мой отец.
Что не трусливого родил он сына.
Не стыдно ли желать продленья жизни.
Когда просвета в горе не видать?..
Прекрасно жить, иль умереть прекрасно —
Вот благородства путь. Я всё сказал.
Этот довольно длинный, трагический монолог (хотя все-таки с сокращениями — на самом деле он еще пространнее) мы привели единственно с той целью, чтобы показать: ничего нет более чуждого всей системе ценностей Сократа, чем то мировоззрение. которое проявляется в словах Аякса. Причем не забудем, что это — Аякс Софокла, поэта, который был современником Сократа, всего-то на полпоколения старше.
Не хотелось бы в связи с Сократом и его демонием утверждать категорично и прямолинейно, что мы впервые в античной и европейской истории сталкиваемся с понятием совести. До этого еще очень далеко; само слово «совесть», повторим, еще не вы ковалось. Однако же можно, кажется, говорить с определенным основанием о неким предвосхищении (может быть, чрезмерно раннем) этой категории. И носитель этой «протосовести» (позволим себе неологизм) — именно Сократ.