Сократ — страница 77 из 86

в том. что он и в тюрьме, в преддверии смерти, продолжал размышлять — и это вполне естественно! — над тем, что волновало его ранее.

* * *

А корабль со священным посольством неспешно двигался с Делоса в Афины, неминуемо приближая роковой день. И однажды в тюрьму прибежал, запыхавшись, верный Критон. Прибежал ранним-ранним утром, затемно, — его и впустил-то сторож только потому, что старик сунул ему денег. Сократ еще спал, и Критон долго сидел у изголовья, не желая тревожить и ожидая, когда друг-наставник сам пробудится.

Философ, открыв глаза и увидев самого давнего и преданного из своих учеников, надо полагать, сразу понял, в чем дело. Да и любой догадался бы: тут особой проницательности не нужно. Поэтому он скорее для проформы задает неизбежные вопросы:

«Сократ:…Зачем же ты пришел так рано?

Критон: Я пришел с печальным известием, Сократ, печальным и тягостным не для тебя, как я вижу, а для меня и для всех твоих близких, — с известием, которое мне кажется непереносимым.

Сократ: С каким это? Уж не пришел ли с Делоса корабль, с приходом которого я должен умереть?

Критон: Прийти-то еще не пришел, но думается мне, что придет сегодня, судя по словам тех, которые прибыли с Суния (Суний — крайний юго-восточный мыс Аттики. — И. С.) и оставили его там. Ну вот из того, что он и передают, очевидно, что он придет сегодня, и завтра, Сократ, тебе необходимо будет окончить жизнь.

Сократ: Да в добрый час, Критон! Если богам угодно так, пусть будет так» (Платон. Критон. 43 с сл.).

Как видим, «босоногий мудрец» привычно невозмутим. Да и не удивительно это, учитывая все, что мы о нем знаем. Критон же, напротив, в полной панике. Скорее уж этому приходится удивляться. Неужели он до сего дня питал какую-то надежду, что свершится чудо и корабль с Делоса не вернется? Вначале его речь полна просто эмоциональными восклицаниями: «На тебя же давно удивляюсь, глядя, как ты сладко спишь… Разумеется, мне и прежде, во время всей твоей жизни, нередко приходилось удивляться твоему нраву, но особенно я удивляюсь ему теперь, при твоем несчастье, как ты его легко и терпеливо переносишь» (Платон. Критон. 43 b).

Потом он переходит к делу: к организации побега. Не так-то уж и трудно это сделать: среди поклонников Сократа немало людей состоятельных, а деньги, как известно, отпирают любые двери. Более того, можно догадываться, что, если бы философ бежал, афинские власти посмотрели бы на это «сквозь пальцы». Более того, даже были бы, скорее всего, удовлетворены таким исходом. Ведь явно же ощущалось, что, когда Сократа приговорили к смерти, совершилась несправедливость, которая могла породить об Афинах дурные толки во всей Элладе. Речь-то шла о человеке, известном далеко за пределами родного полиса, о мыслителе, к которому ехали учиться люди из самых разных мест, о мудреце, которому сам Дельфийский оракул присудил «пальму первенства»! Одним словом, скандал.

Насколько было бы лучше, если бы осужденный тайно покинул территорию государства… Его, конечно, не стали бы объявлять в розыск, как когда-то Диагора, поскольку вариант с «исчезновением» устроил бы всех: и правосудие восторжествовало. и никто не погиб. А главное — державный демос опять чист, как слеза: ибо Сократ, обратившись в бегство, тем самым косвенно признал бы свою виновность.

Сократ, вне сомнения, прекрасно осознавал все это — и именно потому не хотел давать своим палачам никаких шансов. Нет, пусть кровь его останется на их руках! Явно разговор о побеге заходил уже далеко не в первый раз. Но философ вновь и вновь мягко, но решительно отказывается.

Критон недоумевает. Ему в голову приходит такая мысль: «…Уж не боишься ли ты за меня и за прочих близких, что, если ты уйдешь отсюда, доносчики причинят нам неприятности за то, что мы тебя отсюда похитили, и что мы должны будем потерять довольно много денег, а то и наше состояние или даже подвергнуться, сверх того, еще чему-нибудь? Если ты боишься чего-нибудь такого, то оставь это, потому что справедливость требует, чтобы мы ради твоего спасения подверглись подобной опасности, а если понадобится, то и большей» (Платон. Критон. 44 ссл).

Мысль, в принципе, вполне резонная, и самоотверженность Критона, готового спасти друга, даже если придется самому за это пострадать, достойна всяческого уважения. Он указывает и конкретное место, куда мог бы Сократ перебраться: это далекая северная Фессалия, где он точно будет в безопасности. В Фессалии, славной своими богатыми и щедрыми аристократами, уже несколько лет как подвизался другой наш давний знакомец — софист Горгий и ничего, кроме хорошего, там не видел, а в Афинах, вполне возможно, тоже оказался бы в роли подсудимого.

В ходе своего длинного монолога Критон, чувствуется, овладевает собой, и его доводы звучат все более и более весомо: «А к тому же, Сократ, ты затеял, мне кажется, несправедливое дело — предавать самого себя, когда можешь спастись… Мало того, мне кажется, что ты предаешь и своих собственных сыновей, оставляя их на произвол судьбы, между тем как мог бы и прокормить и воспитать их, и твоя это вина, если они будут жить как придется; придется же им испытать, разумеется, то самое, что выпадает обыкновенно сиротам на их сиротскую долю. В самом деле, или не нужно и заводить детей, или уж нести все заботы о них — кормить и воспитывать, а ты, мне кажется, выбираешь самое легкое; следует же тебе выбирать то, что выбирает человек добросовестный и мужественный, особенно если говоришь, что всю жизнь заботишься о добродетели» (Платон. Критон. 45 cd).

Одним словом, основной пафос доводов Критона, перерастающих уже почти в упреки, — следующий: если не хочешь думать о себе самом, подумай о своих родных и близких, ты на свете не один. Разумеется, Сократ дает на это ответ, который тоже по-своему звучит убедительно (перед цитированием оговорим, что философ здесь иронически обращается к себе самому во втором лице):

«Но допустим, ты ушел бы подальше от этих мест и прибыл в Фессалию, к друзьям Критона; это точно, что беспорядок там и распущенность величайшие, и, вероятно, они с удовольствием стали бы слушать твой рассказ о том, как это было смешно, когда ты бежал из тюрьмы переряженный, надевши козлиную шкуру или еще что-нибудь, что надевают обыкновенно при побеге, и изменив свою наружность. А что ты, старый человек, которому, по всей вероятности, недолго осталось жить, решился так малодушно цепляться за жизнь, этого тебе никто не заметит?.. И вот будешь ты жить, заискивая у всякого рода людей, и ничего тебе не останется делать, кроме как наслаждаться едой, все равно как если бы ты отправился в Фессалию на ужин. А беседы о справедливости и прочих добродетелях, они куда денутся? Но, разумеется, ты желаешь жить ради детей, для того, чтобы вскормить и воспитать их? Как же это, однако? Вскормишь и воспитаешь, уведя их в Фессалию, и вдобавок ко всему прочему сделаешь их чужеземцами? Или ты этого не думаешь делать, а думаешь, что они получат лучшее воспитание и образование, если будут воспитываться при твоей жизни, хотя бы и вдали от тебя? Или ты думаешь, что твои близкие будут о них заботиться, если ты переселишься в Фессалию, а если переселишься в Аид, то не будут? Надо полагать, что будут, если они только на что-нибудь годятся, твои так называемые близкие» (Платон. Критон. 53 d — 54 b).

Снова и снова приходится учитывать большое различие как в жизненных реалиях, так и в особенностях сознания людей между нашим временем и эпохой, от которой нас отделяет две с половиной тысячи лет. И поэтому в очередной раз не обойтись без некоторых пояснений. Главное из них будет скорее напоминанием: в условиях полисной эллинской цивилизации только гражданин был во всех отношениях полноправен, гражданами же не могли быть переселенцы из других городов. А ведь Критон сейчас предлагает Сократу оказаться именно в таком положении. Тот парирует: существовать-то он в Фессалии, конечно, сможет, но это будет именно существование и не более того, поскольку продолжение прежнего образа жизни — с беседами, поисками истины и т. п. — на чужбине уже вряд ли возможно.

То же самое и с детьми. Если бы философ перебрался в Фессалию, у него было бы две возможности: перевезти сыновей туда к себе или оставить их в Афинах. Первый вариант заведомо плох, потому что за пределами родного полиса мальчики станут бесправными чужаками. А если они останутся на родине, то какая, в сущности, разница: мертв ли их отец или жив, но находится далеко, причем не имея права приехать к ним? В любом случае он не сможет их лично воспитывать и заботиться о них, придется так или иначе переложить эту заботу на афинских родственников, и тут уж все зависит от этих людей.

Резонно. Точно так же, как и мысль Сократа, что, по меньшей мере, смехотворно было бы семидесятилетнему старцу (который к тому же, вспомним, раньше почти никогда не покидал родного полиса — разве что отправляясь на войну) в преклонном возрасте куда-то вдруг постыдно бежать…

Здесь, впрочем, уместно сделать небольшое отступление, дабы коснуться вопроса: а действительно ли человек сократовского возраста считался в тогдашней Греции старцем? Иными словами, речь пойдет о продолжительности жизни в античной Элладе.

Бытует распространенное мнение, что в древних обществах в целом средняя продолжительность жизни была очень невысокой, 25–30 лет или что-нибудь в этом роде. Само это положение, пожалуй, и верно, но из него делаются совершенно превратные выводы, что люди в античности действительно жили 25–30 лет, что сорокалетний считался глубоким стариком и т. п. А это полностью противоречит данным источников. Уже в архаическую эпоху, в первой половине VI века до н. э… Солон считал, что лучший возраст для умственного развития человека лежит между 42 и 56 годами, а смерть наиболее «уместна» в 70 лет (Солон, фр. 19 Diehl). Впоследствии он изменил и это мнение, признав, что смерть должна приходить к человеку лишь в 80 лет