«Vogue» посчитали мои рисунки чересчур театральными. Но как иначе, ведь я – театральный художник.
Накануне Нового 1987 года я оказался в штате Коннектикут в доме Либермана и Яковлевой и увидел прославленную возлюбленную Владимира Маяковского, возможно даже ставшую причиной его самоубийства. Помните стихи: «Представьте, входит красавица в зал. В меха и в жемчуг оправлена…»
Высокая и статная Татьяна Яковлева, в первом браке графиня дю Плесси и во втором – Либерман, мне запомнилась очень строгой, довольно отстраненной женщиной. Я к тому времени был знаком со многими русскими эмигрантками, которые были гораздо более радушными. Яковлева вела себя как Хозяйка Медной горы и на всех смотрела свысока, что, впрочем, было обусловлено также ее ростом. Она носила исключительно брюки – я никогда не видел ее в платье или юбке, не признавала бюстгальтер, надевала дорогие блузы, чаще всего от Ива Сен-Лорана, и повторяла:
– Я раньше любила Кристиана (имея в виду Диора), а потом полюбила Ива.
Татьяна носила очки в большой оправе, любила сидеть на белом диване перед телевизором. Счастливая чета Либерманов ела черную икру, жареного гуся и запивала розовым шампанским.
Вся обстановка роскошного дома Яковлевой и Либермана была белого цвета. Похожий по цвету интерьер я видел в Москве в квартире Славы Зайцева на Арбате. Мебель, занавески, посуда, вазы – белые, кругом много зеленой растительности, зеркальных поверхностей и никелированных конструкций. Интерьер в стиле 1930-х годов, большие мягкие диваны, огромный телевизор, что было редкостью в те годы, с большим количеством прилагающихся к нему перемотанных скотчем пультов, с какими-то техническими пометками на стенах выгоревшие от солнечного света рисунки Пикассо и Ларионова. Это были сцены закулисной жизни дягилевского балета.
– Вам не жалко эти работы? – поинтересовался я. – Они ведь пропадут.
– На мой век хватит, – ответила Яковлева.
Татьяна Яковлева очень благоволила балету. В ее усадьбе в Коннектикуте гостили Михаил Барышников, Александр Годунов, Наталья Макарова. Это было очень высокое светское общество. Близкими подругами Татьяны были леди Ия Абди, тоже в прошлом манекенщица, и знаменитый модельер Валентина Санина, у которой Грета Гарбо увела мужа Георгия Шлея. Долгое время Татьяна в Нью-Йорке держала шляпную мастерскую. Она так и называлась – «Tatiana», мне удалось купить на аукционах в Америке гораздо позднее несколько ее изящных шляп, которые носили звезды Голливуда – Марлен Дитрих, Клодетт Кольбер и Кэтрин Хепберн. Они были часто сделаны из бархата, асимметричны, элегантны и очень нравились американкам своим европейским духом.
Когда Татьяна прибыла пароходом в США, в газетах писали: «Известная шляпница, графиня Татьяна дю Плесси из Франции, прибыла в Нью-Йорк». У Татьяны была дочь, Фронсин дю Плесси, она жила неподалеку, я встречался с ней дважды – в Коннектикуте и Москве, в Музее Маяковского. Она стала автором нашумевшей книги «Они». Татьяна Яковлева приходилась племянницей знаменитому русскому художнику Александру Евгеньевичу Яковлеву (тайной пассии примы-балерины Анны Павловой), внучатой племянницей Константину Сергеевичу Станиславскому и правнучкой писателю Александру Ивановичу Герцену. Ей было чем гордиться!
За порядком в доме следили двое – молодая горничная-американка и лакей – кажется, мексиканец.
Горничная, усвоив несколько русских слов, интересовалась у Татьяны не хочет ли она «кисель» или «квас».
Не могу сказать, что хозяйка дома моментально прониклась ко мне симпатией. Тому виной мой образ, в котором я предстал перед ней впервые. На мне были страшно модные в конце 1980-х годов лыжные брюки в стиле Жана-Поля Готье из очень плотного черного трикотажа со штрипкой и стрелками, узконосые, как будто средневековые, замшевые туфли на шнуровке, ультрамодный жакет фирмы «Calugi E Giannelli» – предшественницы «Dolce amp;Gabbana», серое пальто с огромными подкладными плечами и австрийской вышивкой на карманах, соболья боярская шапка, украшенная каскадом собольих хвостов. В ту пору я носил длинные волосы, которые стягивал сзади черной бархатной лентой на манер прически катоган, названной по имени лорда Кэтогена.
– Гена, твой друг подражает Карлу Лагерфельду, – заметила Татьяна. – А Карла я терпеть не могу, потому что он – копиист, а Ив Сен-Лоран – гений.
Она сменила гнев на милость, заметив мой интерес к стоявшей на полке в нише подшивке дореволюционных иллюстрированных журналов «Столица и усадьба», которые издавал известный русский писатель Владимир Пименович Крымов.
– Вы знаете этот журнал? – удивилась Татьяна Яковлева.
– Не просто знаю, а очень люблю. У меня самого много номеров «Столицы и усадьбы». Мой папа их тоже собирал.
– Не может быть! Вы – второй человек из встреченных мною, кто знает об этом журнале.
Татьяна предложила остановиться на несколько дней в их с Алексом доме. Мне выделили белую спальню на втором этаже, лестница в нее начиналась прямо в центральной гостиной, в этой спальне стояли белое вольтеровское кресло в стиле королевы Анны, письменный стол, удобная узкая кровать и окно с видом на заснеженный сад имения Либерманов.
Каждое утро прислуга подавала Татьяне к завтраку спелую черешню из Чили, что мне, беженцу из СССР, виделось полной экзотикой. На улице снег, а на столе спелая черешня, малина и черная икра!
Эта встреча с Татьяной Яковлевой была у меня единственной. Как впоследствии рассказывал мне в Париже компаньон Ива Сен-Лорана Пьер Берже, перед своим уходом в 1991 году в Нью-Йорке Татьяна завещала себя кремировать.
Алекс Либерман, легендарный глава «Condé Nast Publications», был поджарым, сухоньким, невысоким – ниже Татьяны на целую голову. В отличие от своей супруги, он мне очень благоволил. Насколько она была холодна и неприступна, настолько он мил и радушен. В один из дней Алекс пригласил меня в свою мастерскую со словами:
– Я покажу тебе настоящее искусство.
Он усадил меня в машину, и мы отправились в самый центр города Уоррен, где они жили. На главной площади высилась огромная инсталляция из разноформатных труб.
– Это моя недавняя работа, – похвалился Либерман.
Из вежливости я, конечно, изобразил восхищение, но искреннего восторга не испытал, поскольку не воспитывался в традициях абстрактной скульптуры. Наша нация вообще далека от понимания подобных форм, нам обязательно необходим предмет. У нас развито ассоциативное мышление, а вот абстрактное – увы, нет.
В мастерской Либермана ваялись другие скульптуры из труб и листов стали, пахло сваркой, в разные стороны летели искры. Стены были завешаны огромными фотографиями уже созданных фигур, которые украшали площади многих американских городов. Вообще в Америке довольно легко продавать абстрактное искусство. Один из примеров – знаменитый художник Марк Ротко. Этот уроженец латышского города Даугавпилс, в прошлом Двинска, рисовал только горизонт. Темное внизу, наверху посветлее и по центру линия горизонта. Казалось бы, ничего особенного. Но работы Ротко выставлены в лучших музеях мира и стоят миллионы долларов. Я аплодирую стоя предприимчивости галеристов и дилеров, но сам не нахожу возможности сполна любоваться этими произведениями и получать какую-то эмоцию при виде труб, полос и квадратов. Понимаю, что это только моя беда, и готов признать, что не являюсь фанатом современного искусства. Я его не понимаю, и мне уже поздно учиться его понимать. Именно поэтому никогда не читаю лекции на тему современного искусства, не вожу людей в музеи современного искусства. Для этого есть другие специалисты, способные рассказать, что хотел сказать художник этими полосами, брызгами и пятнами. Допускаю, что это великолепно, но не является составной частью моей культуры.
С Алексом, как и с Татьяной Яковлевой, мы говорили по-русски. Он родился в Киеве в семье предпринимателя Семена Исаевича Либермана и актрисы Генриетты Мироновны Паскар, которая по поручению Анатолия Луначарского организовала первый в России государственный детский театр. У меня в коллекции в Литве хранится фотопортрет Паскар с автографом. Когда я рассказал Алексу, что моя мама была актрисой Центрального детского театра в Москве, он проникся ко мне еще более теплыми чувствами.
В США в 1985 году я встречался с художником Михаилом Шемякиным, с которым опосредованно был знаком через его прекрасную маму – бывшую актрису ленинградского Театра комедии имени Акимова Юлию Николаевну Шемякину, урожденную Предтеченскую. Юлия Николаевна жила в Париже на Рю Де-Шампионне в доме 221 и руководила кукольным театром. Мы дружили, встречались и перезванивались. Она мне дала телефон сына со словами:
– Будете в Нью-Йорке – позвоните Мише.
И я позвонил. Михаил продиктовал мне адрес своей мастерской на Вустер-стрит в Сохо. Я поехал к 42-летнему знаменитому художнику со своим другом Сашей Хомой. Мастерская поразила меня организованностью пространства. Вдоль стен этой огромной мастерской в темных тонах XIX века стояли комодики со множеством плоских ящичков, каждый из них был посвящен определенной теме в истории искусства, хранил в себе скрупулезно собранные Шемякиным иллюстрации. Каждый ящик был подписан: «Дыры в искусстве», «Трещины в искусстве», «Черепа в искусстве», «Шали в искусстве», «Круг в искусстве» и так далее. Потрясающий каталог в доинтернетную и даже докомпьютерную эпоху. На почетном месте стояла гитара его друга Владимира Высоцкого с черным бантом, словно памятник барду. В мастерской жили три кошки и собака Урка. Мы много говорили тогда о России, его маме, дочери, искусстве, успехе, Париже и Владимире Высоцком.
– Сейчас мы едем в ресторан! – объявил Шемякин и усадил нас с моим другом Сашей Хомовым в такси.
В машине Михаил, как мне тогда показалось, вел себя довольно-таки развязно. В то время он был одет во все черное, много курил и много пил.
– Вы знаете, кого везете? – приставал он по-английски к водителю. – Я – знаменитый художник Михаил Шемякин! Вы знаете, профессором какого университете я являюсь?!