оторые с одной стороны прикреплялись к дужке клейкой лентой. Он сощурил глаза, протянул Питерсону миску с орехами.
– Какого черта вы все это нам рассказываете? – удивился Питерсон. – Неизвестно откуда узнали, кто я… а теперь выкладываете нам то, что должно быть вашей глубочайшей тайной. Во имя чего?
– На этот вопрос, к сожалению, я не могу вам ответить. Скажу одно: как бы там ни было, я ваш друг. Можете мне доверять. – Он благожелательно улыбнулся.
В дверях кухни появились кошки, облизывая с усов сливки. Рошлер откинулся в старой качалке, щелкнул пальцами, подзывая их к себе. Снова глотнул немного шнапса.
– Появление на сцене Лиз с самого начала заинтересовало меня. Впервые я встретился с ней за ужином у Бренделя в узком кругу, и она показалась мне чрезвычайно пассивной молодой особой. Гюнтер никогда не был женат, хотя ему уже перевалило за сорок. Ей же было лет двадцать пять. Она попала к нему на ужин почти случайно, как мне тогда дали понять… хотя впоследствии я не раз задумывался над этим.
Надо сказать, Гюнтер сильно увлекся ею, и это было удивительно, уверяю вас, поскольку его сексуальная жизнь всегда вызывала у меня некоторое сомнение. Он вдруг принялся горячо ухаживать за Лиз. Что касается ее, то она казалась целомудренной и была совсем неопытной, но скрывала свою неопытность под маской отрешенности, что Гюнтер, похоже, находил особенно привлекательным. Спустя полгода со дня их знакомства состоялась свадьба, которая была весьма знаменательным светским событием здесь, в Мюнхене. Гюнтер был человеком состоятельным, а Лиз – из хорошей семьи, коренной баварской породы. Грандиозная свадьба. Молодожены поселились в большом доме около Нимфенбурга и еще сняли просторную квартиру. Сразу почувствовав себя женой Гюнтера, Лиз стала проявлять подлинный интерес к искусству. Опера, балет, вернисажи, общество кинодеятелей – она неизменно появлялась всюду, спокойная, тихая, замкнутая.
Вероятно, я не принял бы в ней такого участия, если бы она не казалась мне столь подавленной. Гюнтер даже советовался со мной по поводу жены: он всегда помнил, кем я мечтал быть еще там, в Вене. Лиз выглядела несчастной, порой по нескольку дней не выходила из своей комнаты, была молчаливой и оживлялась, лишь когда они принимали гостей. Как-то Гюнтер спросил меня, не секс ли тому причиной – он доверял мне, понимаете, как только может доверять один человек другому, о котором знает все, – и признался мне в их с женой, как он выразился, половой несовместимости. Он спрашивал, не следует ли ей больше общаться с людьми помоложе. Тогда она перестанет вести затворнический образ жизни, не будет чувствовать себя столь одинокой. Я ответил, что он, конечно, понимает: оставить симпатичную молодую женщину в обществе молодых мужчин – в этом есть определенный риск. Он согласился: да, риск есть, он понимает, но это мало беспокоит его. – Рошлер развел руками. – Что было делать? Я не спорил: некоторое разнообразие в ее жизни могло пойти ей на пользу. После этого он совершил, на мой взгляд, невероятную глупость: стал толкать ее в объятия Зигфрида Гауптмана. Я никогда бы не поддержал его, если бы знал, что он имел в виду Зигфрида. По существу, тем самым Брендель вовлекал жену в свои наиболее секретные дела. Просто непостижимо! Однако, видит бог, он сделал это.
Рошлер встал, прошел по вытертому ковру к окну и отдернул занавески, затем повернулся к нам:
– Давайте выйдем, подышим воздухом…
Он шел ровным, быстрым шагом, держась безлюдной стороны улицы. Было прохладно, но дышалось легко. Голос Рошлера четко звучал в ночи.
– Зигфрид Гауптман очень богат, очень красив, к тому же он лидер небольшой, но могущественной группы баварской элиты, сосредоточенной здесь, в Мюнхене. Все они фашисты. Однако никто не знает, насколько обширны их планы. Известно одно: все они молоды и группируются вокруг Зигфрида Гауптмана. И этого человека Гюнтер избрал жене в друзья. – Он покачал головой. – Возможно, с его стороны это был чисто политический ход… направленный, вероятно, на сближение своих политических интересов с интересами Зигфрида. Как-никак Гюнтер в наши дни представляет настоящих нацистов в Германии… и, очевидно, чувствует, что соперничество между старыми и новыми нацистами слишком затянулось. Или, если взглянуть на это с другой, прагматической точки зрения, он хочет успокоить приспешников Зигфрида, усыпить их бдительность. Не исключено, что Гюнтер готовит своим юным друзьям «ночь длинных ножей». Он на все способен. Впрочем, на этот счет у меня лишь общие представления. Деталей я не знаю.
Мы прошли еще немного. Питерсон сопел на холоде. У меня голова шла кругом, от страха и любопытства мысли путались. Рошлер казался абсолютно невозмутимым.
– Это Лиз просила вас рассказать нам об этом?
– Нет, мистер Купер, конечно нет… Известно ли ей о политической деятельности мужа? Или Зигфрида Гауптмана? Я не знаю, кому здесь что известно, – пробормотал он и внезапно остановился посреди улицы, взял нас обоих за руки, крепко сжал их. – Не знаю, – повторил он, – не знаю, что известно и ей. Честно говоря, я думаю, она законченный эгоцентрик. Вряд ли она замечает что-либо, что не касается ее лично. Я даже не вполне уверен, нормальная ли она. – Он взглянул на меня с ледяной улыбкой и потом всю дорогу до дома молчал.
Час спустя мы сидели в одном из кафе Швабинга, глядя друг на друга поверх чашек с крепким кофе. На улице падал снег, кружась в мягком свете парафиновых ламп. У меня вновь заболели глаза. Питерсон меланхолично всматривался в непроглядную ночь, рассеянно подносил к носу бензедриновый ингалятор. Я покачал головой:
– Две группы нацистов… конца этому не видно. Спорят, чья очередь бить. Я просто оглушен, даже не могу вспомнить, о чем он говорил.
– Удивительно не то, что он говорил, а почему он вообще рассказал нам все это, – заметил Питерсон. – Он знал, что вы придете не один, и был уверен, что мы проглотим всю эту сентиментальную дребедень: бедная Анна, дорогой малышка Генрих, печальная заблудшая Лиз, богатый пригожий Зигфрид и дорогой старый друг Гюнтер, единственный здравомыслящий человек из всей этой компании. В одном я уверен – это сумасшедший дом, Купер, воистину сумасшедший дом, потому-то так трудно что-либо понять. Настоящий психодром: Стейнз – чокнутый, Даусон – робот, Лиз – депрессивная маньячка. Повсюду шастают тени нацистов… в конце концов мы натыкаемся на опереточного убийцу вроде Майло Кипнюза, и я вынужден пришибить его в туалете. Вокруг все время кто-то умирает. Но вы живы. Как они ни стараются, никак не могут прижать вас к ногтю. Нелепая ситуация, если только они сами знают, чего хотят.
– Для меня ситуация вполне реальная, – проворчал я. – Я все думаю, что в конце концов они меня прикончат. Я чертовски устал от всего этого… Лишь бы они не добрались до меня, пока я не встречусь с ней завтра. Больше в данный момент мне ничего не надо, а что будет потом, мне все равно…
– Я пытался понять этих деятелей, проникнуть в их планы, уловить, что происходит. Они же, черт их дери, сами ничего не знают. Им плевать, кого укокошили, но работают они, однако, плохо. Это многое объясняет. Они халтурщики, дилетанты. Бог ты мой! – Его сияющее лицо с зажатой в зубах сигарой напоминало рождественский венок. – Рошлер!
– Что Рошлер? Вы не верите ему?
– Верю, не верю – какая разница? Каждый ведет свою игру – и Стейнз, и Брендель. А мы с вами пытаемся подстроиться под них, считая, что идет одна игра. Но тут мы ошибаемся. Их много, и все они разные. Когда я наколол Кипнюза, тогда мы начали свою игру. Когда вы позвонили Лиз, мы уже вели игру…
– В чем же она заключается?
– Ваша – выяснить, сестра она вам или нет… Моя – все остальное…
К утру Мюнхен стал совсем белым. Когда я вышел на улицу, снег, сухой и нежный, ласкал мое лицо, навевая воспоминания о прежних радостях жизни. Конькобежцы с развевающимися шарфами плавно скользили по льду маленького озерка. В Английском парке стояла такая тишина, что казалось, будто все звуки прибило к земле хлопьями снега. Я пришел к месту встречи заблаговременно и теперь наблюдал за фигурками, скользившими со сложенными за спиной руками, мысленно стараясь следовать совету Питерсона играть роль наивного американца, который разыскивает пропавшую сестру. Притворялся, будто не знаю, что Сирил, Пола, Долдорф, Кемпбелл и Кипнюз убиты. Но у меня все получалось так, как получается у зрячего человека, когда он пытается выдать себя за слепого.
Безмятежность парка благотворно действовала на мои взвинченные нервы, успокаивала. Если бы только я мог, ни о чем не думая, брести в этой кружащей белизне через маленький арочный мостик и дальше, в никуда, в пустоту… Тогда я, не колеблясь, с тихим вздохом удалился бы без всякого сожаления. Позже, вспоминая о прошлом, я понял, что в те минуты находился на грани безумия: тихо, холодно, я один, никто не пытается меня убить, мир лежит передо мной белый-белый, точно абстрактная картина – необъятный холст, на который я могу ступить и вроде бы со стороны наблюдать, как медленно растворяюсь, раздваиваюсь, присутствуя в двух местах одновременно. Я чувствовал себя так же, как герой какого-то фильма, который я в детстве смотрел в маленьком кинотеатре в Куперс-Фолсе. Он сидел за стойкой бара на пароходе, плывущем по бесконечному морю, и пил. Ему было горько, он страшно устал и не ведал, что был уже мертв, как и все на этом пароходе. Герои фильма – мужчина и женщина – догадались об этом и стали допытываться у стюарда, куда они плывут. «Вы плывете на небеса, – ответил он, – и, наверное, в ад, так что в конечном счете безразлично, куда именно».
Вот об этом и думал я в ту минуту, когда увидел Ли, остановившуюся на горбатом мостике, различил сквозь пелену снега ее расплывчатый силуэт. Она наблюдала за мной, потом спустилась по мостику, обогнула плавный изгиб озерка и неторопливо направилась ко мне, а я не мог сделать ни шагу навстречу ей.
Снежинки запутались у нее в волосах; руки она глубоко засунула в карманы кожаного пальто. На ней были темно-коричневые вельветовые брюки. Разделявшее нас расстояние быстро сокращалось, и вот она остановилась передо мной со спокойной улыбкой на лице, с открытым взглядом серых глаз, и вот опять… точь-в-точь как моя мать на портрете, написанном отцом: она смотрела на меня и одновременно мимо меня, и ничто не могло захватить ее внимания целиком.