Сокровища тьмы. История месопотамской религии — страница 29 из 42

Еще более красноречивым выглядит сравнение со следующими выдержками из Книги Исход (20:18—19):

Весь народ видел громы и пламя, и звук трубный, и гору дымящуюся; и увидев то, весь народ отступил и стал вдали. И сказали Моисею: говори ты с нами, и мы будем слушать; но чтобы не говорил с нами Бог, дабы нам не умереть.

Или:

И сказал я: горе мне! погиб я!

ибо я человек с нечистыми устами,

и живу среди народа также с нечистыми устами, —

и глаза мои видели Царя, Господа Саваофа

(Книга Пророка Исайи 6:5).

Ощущение и святости Бога, и окружающего его благоговейного трепета исчезает в узком индивидуальном мирке покаянных псалмов.

Наш выбор примеров ограничился в основном отрывками из Библии, однако следует указать и хотя бы один пример из месопотамских текстов, который свидетельствует, что и они содержат глубоко прочувствованные и живо выраженные свидетельства благоговейного преклонения перед божественным величием. Вот гимн, обращенный к Энлилю как устроителю вселенной и подателю всяческих благ:

Энлиль, искусным устройством замыслов хитроумных,

их действие тайное — нитей клубок,

который нельзя распутать;

нить сплетена с нитью, не уследить их глазом —

ты превосходишь всех, занят божественным промыслом.

Ты — советчик свой собственный, помощник и управитель,

кто (еще) способен постигнуть твои деянья?

Ты владыка-Ан и повелитель-Энлиль (вместе),

судья и решающий судьбы (как) земли, так и неба,

никто не отвергнет великих твоих повелений,

они почитаемы, как Ан[326].

Все эти примеры, как нам кажется, вскрывают парадоксальную сущность личной религии, а именно — неявное наведение мостов между космическим миром и личным миром индивидуума. Вопрос в том, каким образом могло возникнуть столь противоречивое отношение: ко всему самому возвышенному, внушающему наибольший трепет, и ужасающему здесь обращаются с непосредственной и небрежной фамильярностью: «Поспеши на помощь мне, Господи, Спаситель мой!», и «Явись ко мне, о Ре-Харахти, и уберегай от бед!», и «Я взываю к тебе, (я), страдающий, изнуренный, измученный твой служитель. Узри меня, о моя госпожа, прими молитвы!»

ИСТОРИЧЕСКИЕ СВИДЕТЕЛЬСТВА

Для ответа на этот вопрос необходимо прежде всего обратиться к историческим свидетельствам рассматриваемых нами религиозных воззрений, дабы выяснить, где и когда они зародились, при каких обстоятельствах и на каком фоне.

Самые ранние проявления личной религии возникают в Месопотамии к началу II тысячелетия до н. э. и продолжают оставаться единственными в своем роде на протяжении пяти столетий. За пределами Месопотамии мы впервые сталкиваемся с ними в хеттской молитве Кантузилиса[327] (приблизительно 1350 г. до н. э.). В Египте новые религиозные взгляды появляются столетием позже, около 1230 г. до н. э.[328], после века Амарны, когда характерный для него дух межнационального культурного обмена способствовал широкому распространению по всему Ближнему Востоку месопотамских идей и письменных текстов. Поскольку в Египте примеры нового отношения к религии появляются довольно неожиданно, будучи новым элементом распространенной формы религиозности, вне связи с утвердившейся религией, то представляется вероятным, что здесь имеет место внешнее влияние — прежде всего месопотамское; когда же в I тысячелетии формируется древнеиудейское религиозное мышление, месопотамское идейное влияние распространяется настолько широко, что личная религия уже может считаться составной частью общего культурного окружения.

Итак, первоисточники следует искать в Месопотамии: отправившись по широкому потоку «Личная религия» вверх по течению времени, мы видим, как по мере приближения к истоку русло все более и более сужается. Истоки лежат в одной характерной для месопотамской религии концепции так называемого личного бога. Если в позднейшие времена личная религия может быть устремлена едва ли не к любой фигуре божественного пантеона, то в самых ранних образцах она ограничена обращениями индивидуума только к своему личному богу или богине (единственным, по-видимому, исключением является обращение к богине врачевания)[329].

Жанры месопотамской письменности, в которых впервые возникает концепция личной религии, — это «покаянные псалмы» и «письма к богам»[330]. В качестве раннего образца первого из них можно процитировать памятник под названием «Человек и его бог»[331], где человек жалуется своему личному богу на то, что бог забыл о нем — и вот ни в чем он не встречает удачи, дела никак не ладятся:

Я человек молодой, способный к знанию, но то, что я знаю,

не идет мне во благо.

То, что я говорю истинно, обращается в ложь.

Обидчик вводит меня в обман:

я вместо него держу в руке серп

(т. е. простодушно делаю за него грязную работу);

моя рука в неведении порочит меня перед тобой,

а ты насылаешь на меня самые жгучие из горестей[332].

Его бог — наделяющий способностью ясно и быстро мыслить — подводит его, когда друзья его обманывают или возводят на него лживые обвинения:

Словам друга я не могу доверяться,

сотоварищ лживыми объявляет

мои правдивые речи;

обидчик возводит поклеп на меня,

но ты, бог, мой заступник, не устыдишь их,

ты лишаешь меня рассудка![333]

Бог-заступник, очевидно, потерял интерес к своему подопечному: «Как долго еще ты не спросишь обо мне, не будешь искать, где я?»[334]. Произошло это, безусловно, по вине смертного, но кто в состоянии вести совершенно безупречный образ жизни? «Знающие люди говорят справедливо и верно. Ребенок без провинностей? Матери не рожали таких!»[335] Пусть бог по крайней мере скажет, в чем состоят его прегрешения, чтобы можно было покаяться!

Бог мой заступник... когда ты раскрыл мне глаза

в воротах собрания (т. е. публично)

те, что тобой забыты,

и те, что тобой (уже) названы:

я назову,

я, человек молодой прилюдно провозглашу свои провинности

перед тобой[336].

Жанр «писем к богам» можно проиллюстрировать двумя фрагментами одного из наиболее пространных и замысловатых посланий[337]. Письмо обращено к Энки, личному богу отправителя — писца по имени Суэн-шамух. Он жалуется, что его дело в суде рассмотрено недостаточно внимательно и что его постигла несправедливость. Пишущий сокрушается о том, что вынужден страдать за поступки, которых не совершал, что он «брошен, словно караванная повозка, дышло которой сломано, ...оставлен посреди дороги»[338]:

Я простерт на ложе страданий и горя,

скорбь пронзает меня (насквозь);

мое стройное тело клонится к земле,

я падаю ниц к (людским) ногам[339]

Беды преследуют его отовсюду:

Я, знающий грамоту, превращен

из человека сведущего в ком глины; рука моя отвыкла от писания,

уста, владевшие речью, к ней почти неспособны;

я еще не старик, и (однако) стал тугоухим,

зренье мое ослабло![340]

Зло торжествует, однако он еще не утратил надежды:

Сегодня позволь мне принести тебе все мои прегрешения,

вырви меня из рук врагов,

и когда увидишь, где я пал,

смилуйся надо мной.

Когда обратишь темные мои стези

в залитую дневным светом (дорогу),

позволь мне войти в твои ворота,

освобождающие от греха и проступков,

дай мне воспеть тебе хвалу;

позволь мне признаться, (ревом) быка,

тебе во всех моих прегрешениях

и позволь мне сказать о твоем величии[341].

Подобные настроения содержатся не только в шумерских памятниках, но и в аккадских текстах. В следующем фрагменте покаянного псалма, который, если судить по характеру написания, относится к ранним годам периода Исина и Ларсы, звучит совершенно недвусмысленная нота:

Я не могу с помощью руки, простертой (ко мне) наследником,

высоко держать голову!

До каких пор я досыта есть не буду?

Собственной хорошей одежды я не имею,

не могу умащать свои члены маслом,

нищета проросла сорняками мне в сердце![342]

Можно было бы процитировать и другие, более обширные произведения, однако достаточно привести отрывок из длинного воззвания к Иштар, в котором предстательствующий за грешника жрец молит богиню:

Иштар — кто, как не ты, откроешь ему дорогу?

Услышь его моления!

Он обратился к тебе, он тебя ищет.

Твой раб согрешивший — сжалься над ним!

Он простерся ниц и громко молит тебя.

За совершенные проступки он возносит покаянный гимн.

Сполна он перечисляет благодеяния Иштар,