Сокровище альбигойцев — страница 10 из 72

«Кровь Тулузы» стала для писателя своего рода пробой пера в жанре, соединившем историю и предание; в последующие годы он создал ряд философских эссе, затрагивавших вопросы, связанные с его убеждениями. Поэт хотел, чтобы все поняли, что человек, живущий в определенной среде, в зримой реальности, видит только то, что его волнует, и зачастую не замечает, что видимость, нередко обманчивая, часто скрывает иную реальность, а именно реальность метафизическую. Духовное совершенство и знания могут спасти человека от разлада с самим собой. Незадолго до смерти, в декабре 1941 г., Морис Магр вернулся к написанию романов: были созданы «Альбигойское сокровище» и «Жеан Фодоа», а также ряд стихотворений, и среди них великолепная поэма «Соловьиный парк», ставшая своеобразным поэтическим завещанием писателя.

Выход в свет книг Магра о катарах и катаризме подтолкнул «множество энергичных мечтателей отправиться на поиски воображаемых храмов». Они следуют за творцом по пятам, торопятся, мчатся не разбирая дороги, весело рыщут в полумраке развалин. Под сенью священных руин Монсегюра ищущие духовного совершенства вслушиваются в неведомые звуки в надежде услышать голос Эсклармонды. Есть и такие, кто отважно взывает к горстке тибетцев, заблудившихся в лимбах страны Ольм. Эзотерические старьевщики, обладатели причудливых знаний, они сваливают трубадуров и тамплиеров, вестготов, гностиков, катаров, гипербореев и индусов в один мешок с чудесами, а потом — чтоб до кучи — ищут под развалинами Монсегюра рукопись Евангелия от Иоанна, очищенного от католического яда. Среди этого пестрого сборища Магр, пожалуй, самый скромный. Он является председателем ассоциации, где в равной степени почитают Святой Грааль бессмертных и мрачную гору Сожженных в пламени катаров. Однако «Кровь Тулузы» сыграла не последнюю роль в становлении таких серьезных историков, как Анн Бретон и Филипп Вольф, поэтов Рене Нелли и Анри Гуго, а также многих других: весь список занял бы слишком много места.

Несравненная лирическая эпопея, насыщенная многоголосыми звуками, неукротимыми страстями и поэзией, она обращается непосредственно к сердцу, в ней звучит искренний и взволнованный голос автора, вложившего в нее всю душу.

Духовные искания Мориса Магра стоят в одном ряду с исканиями Рене Генона, Ланца дель Васто, Жака Маритэна, Германа Гессе, все вместе они идут сквозь сумрак своего времени, открывая удивительный путь от Запада к Востоку. XX век был веком начинаний и испытаний, и жизнь Магра, как и его книги, «похожа на лабораторию исследователя и испытательный полигон». Тулузский трубадур встретит на своем пути искушения и разочарования, столкнется с чудовищными деяниями нового века. Но он встретит их с открытым забралом и гордо заплатит цену, которую от него потребуют. Волею Провидения жизнь и творчество Мориса Магра являются своеобразной иллюстрацией к простой и вместе с тем глубокой истине: поэзия и мудрость — две составляющих одной и той же таинственной энергии, два инструмента для получения одного и того же знания.

Анри-Мишель Магр


Слава залитой солнцем земле, раскинувшейся от берега моря, где качаются на волнах мавританские галеры, до горных сосновых лесов, до берега безбрежного океана! Слава Тулузе, городу двадцати девяти ворот, основанному Толусом, внуком Иафета, городу из розового камня, твердого, словно вера еретиков!

Слава Гаронне, берущей начало в сокрытой в Пиренеях долине Арана, реке, чьи зачарованные воды позволяют узреть в виноградной лозе опьяневшего гнома, а в тополе задумчивого чародея!

Слава людям Окситании, кто в ранние годы[4] столетия тринадцатого от Рождества Христова постиг истину о трех ликах Господа, о душах, через перевоплощения поднявшихся к истине духа, кто принял эту истину и заплатил за нее своей жизнью.

Мне довелось стать свидетелем множества беспримерных деяний, но я расскажу вам не только о них, но и о своих собственных поступках, как светлых, так и злодейских, о славных делах, которые довелось мне совершить, расскажу об отчаянии и красоте, которыми щедро делилась со мной жизнь.

В мое время женщины были прекрасней, чем сегодня, а радостное ощущение свободы делало их походку легкой и уверенной. Выстланное песком и розовой галькой ложе Гаронны было не в пример шире, а солнце высвечивало поразительно четкие контуры высившихся на холмах охряных Сарацинских башен. В Тулузе несть числа поэтам и грамотеям. Была медицинская школа, где искусству исцелять учили евреи, был коллеж, где обучали арабской философии. Большой южный торговый путь, пролегавший через Сен-Жиль и Фрежюс, откуда отплывали легкокрылые галеры, соединял Тулузу с многоликим Востоком. Караваны и суда везли из Дамаска духи и пряности, из Самарканда ковры, а из таинственного Китая музыкальные инструменты, на которых здесь никто не умел играть.

Нет больше чудесных шелков, нет окситанских певцов, нет арабских философов! И, во исполнение закона равновесия, чем хуже становятся люди, тем больше чахнет деревьев, тусклее светит солнце, и природа медленно утрачивает свое великолепие.

События, о которых я хочу вам рассказать, вызовут у вас слезы, ибо ничто так не заставляет плакать, как обреченная на гибель красота, как угасание разума. Но люди больше нуждаются в слезах, нежели в радости, ибо соль, содержащаяся в слезах, питает мужскую силу.

Если вас удивляет, каким образом я сумел пережить великие бедствия и выжить, знайте, я был избран, чтобы рассказать эту историю. Завидев восхищенный взор, я призван распознать в его владельце того, кто станет слушать меня, сохранит воспоминание и в урочный час передаст его дальше. Те, кто хотят держать людей в неведении, уничтожили рассказы, записанные на пергаменте. Слова же западают в душу, они словно птицы: прилетают издалека, садятся на ветку, а потом летят дальше. И это одно из проявлений справедливости. Зло и ненависть не могут смотреть в лицо друг другу, и слово светом своим истребляет их подобно тому, как острый клинок в руке некроманта рассеивает тучу, вызванную духами зла.

А еще я стану вызывать мертвых. Они не покоятся с миром, как о том молятся в церкви. Нет таких псалмов, таких обрядов, способных воспрепятствовать умершим вернуться туда, где они сотворили зло.

Поэтому здесь Монфор, злодей, закованный в броню ненависти, более прочную, чем стальной доспех. Здесь Фолькет, лицемер, обреченный вечно подносить к глазам ладони, натертые перцем, чтобы плакать фальшивыми слезами. Здесь Раймон, и он по-прежнему подбрасывает монету, чтобы принять решение в зависимости от того, выпадет орел или решка. Вот омерзительный Танкред с ушами, как у осла, и глазами, как у совы, палач, любивший причинять страдания и гордившийся своим изобретением: небывалым прежде орудием пытки. Вот лысый Доминик и Иннокентий с венцом из павлиньих перьев. Я показываю лица, скрытые под капюшонами, и язвы, зияющие под бархатными колетами. Многие из принадлежавших к сильным мира сего превратились в дрожащие от страха тени, которые стоит только поманить, как они покорно бегут к тебе. А вот и бесчисленные жертвы, те, кто терпеливо страдали, кто пожелтели от отчаяния, кто сражались за свои права. Желание узреть наказание связывает их между собой так же сильно, как и вина. Моя память зовет их всех, с их боевыми секирами, с их вожделениями, с их книгами и учением о смерти. И если есть среди них совершенные, получившие прощение и освободившиеся, вырвавшиеся из круга земных перевоплощений, пусть они сделают мой замысел соразмерным, голос мой твердым, а дыхание легким, дабы в магическую матрицу слогов лилось бы только золото истины.

Часть I

I

Первое мое воспоминание — это звон колокола. Как-то ночью я проснулся от настойчивого желания услышать его бронзовый голос. В те времена кровь моя с такой быстротой струилась по жилам моей телесной оболочки, что я не мог сдержать свой порыв и повиновался охватившему меня стремлению. Я высунулся в крестообразный проем, служивший окном моей кельи. Снаружи царила тьма. Я с трудом различил силуэт горы Сидур. Волны Арьежа лениво плескались у подножия монастырской стены. Я приоткрыл дверь, ведущую во внутренний дворик, и прислушался. В монастыре царила тишина. Передо мной, на равном расстоянии друг от друга, словно ночное наваждение, тянулась вереница колонн. Сделав несколько шагов, я неожиданно громко расхохотался, ибо душу мою переполняло беспричинное веселье.

В голове не было никакого плана. Если бы я мог предугадать, что меня ожидает, мне бы не составило труда раздобыть мирское платье и котомку с какой-нибудь едой. Я всегда считал, что во время сна душа размышляет и принимает окончательные решения, которые, проснувшись, ты обязан исполнить. Я ощутил себя невесомым и пустился бегом.

Во внутреннем дворике над крыльцом, словно красный глаз, горело окошко комнаты для почетных гостей. Комнаты с фресками, где разместился папский легат Пьер де Кастельно[5], вчера прибывший в монастырь. Он, видно, уже проснулся, а может, и не засыпал вовсе! Мне казалось, что бессонница — удел дурных людей, тех, кого мучат угрызения совести. Ведь сон моей невинной души был так же глубок, как ночное небо, затянутое тучами! Я вновь вспомнил страх, охвативший меня, когда, повернув ко мне восковое лицо, легат взглянул на меня бесцветным взором, и я почувствовал, как волна презрения внезапно захлестнула все мое тело; воспоминание это удвоило мой пыл. Подхватив левой рукой полы рясы, чтобы не мешали бежать, я припустил через дворик и добежал до колокольни, где висел колокол, отличавшийся особенной мощью звука.


Вот уже почти год, да, точно год, как я жил послушником в цистерцианском монастыре, основанном святым человеком по имени Марциал неподалеку от крохотного городка Меркюс, омываемого водами Арьежа. Напрасно отец мой, знаменитый Рокмор, Рокмор — строитель соборов, как его обычно называли, умолял меня не облачаться в мрачное монашеское одеяние с капюшоном, которое, по его мнению, мне следовало немедленно зашвырнуть куда-нибудь подальше. Когда разговор заходил о моем характере и моем будущем, отец никогда не забывал щегольнуть необычайной проницательностью. Слова свои он всегда подкреплял жестом, приобретенным в бытность его строителем. Жест сей сводился к демонстрации вонзавшегося в небо шпиля башни.

«Ты никогда не сделаешь ничего осмысленного», — говорил он и стучал себя по лбу, давая понять, что ум мой никогда не отличался остротой. А еще он говорил, что душу свою надобно строить так, как строишь собор: шпиль может быть высоким только тогда, когда фундамент, подобно корню, надежно заглублен в землю.

Отец уговаривал меня пойти учеником в цех, или, как говорили у нас, в корпорацию строителей, где он значился мастером. Но совсем недавно церковные братства добились у графа Тулузского ордонанса, запрещавшего мирским корпорациям участвовать в строительстве церквей. Тогда отец решил обучить меня владению оружием и отдал в ученики к флорентийскому мастеру, дававшему уроки под открытым небом, на площади Карм. Мне понравилось управляться с длинным мечом, и я быстро освоил это искусство. Но мое ученичество было недолгим. Я подружился с Самюэлем Манассесом, сыном врача, и он приобщил меня к греческой поэзии и философии. Я усовершенствовал свои познания в греческом и выучил арабский, чтобы читать Платона, потому что тексты этого великого мудреца, которые можно было найти в Тулузе, являлись арабскими переводами, привезенными из Севильи учеными евреями. В то время я познакомился с монахом по имени Петр. Он жил подаянием, но ни в чем себе не отказывал — благодаря изобретенному им способу просить это подаяние. Способ заключался в том, что он оскорблял и высмеивал того, у кого выпрашивал либо еду, либо деньги. На городских перекрестках он читал проповеди против алчных епископов и развращенных сеньоров. Он сразу понравился мне своей тощей фигурой: полнота у мужчины мне всегда внушала отвращение. В увитых цветами круглых беседках, соседствовавших в то время с башней Базакль, мы вели нескончаемые споры; беседки эти, как и многие другие красивые и приятные вещи, уничтожила война. Я зачастую являл перлы красноречия, ибо судьбе угодно было наделить меня восхитительным даром слова. Уже в семь лет я с удовольствием произносил длинные речи и выступал перед толпой ровесников на углу улицы Тор и площади Сен-Сернен. Во время наших разговоров Петр издавал дурацкие выкрики и даже заикался, но я подмечал, что делал он это тогда, когда во взоре его загорались искорки восхищения. Он не отличался глубокими познаниями, но вера его была заразительна. Каждый вечер мы возобновляли спор о метафизических материях, и каждый раз я рассчитывал на легкую победу. Но не тут-то было. Победа доставалась ему. И вот почему.

Он был уверен, что надлежащим образом произнесенная молитва позволяет напрямую общаться с Иисусом Христом. Нужно только запастись терпением и взять в привычку регулярно молиться, и если у тебя есть первое и ты способен на второе, можешь общаться с Иисусом, в сущности, каждый день. Вот и его, Петра, хотя он и был всего лишь смиренным слугой Господа, опекал сам Иисус. Поэтому всякий раз, когда он начинал пить сверх меры в подозрительных тавернах, какой-то крестьянин, сутулый, бородатый и в простой одежде садился напротив него и мягко, но решительно отбирал у него стакан.

«Кто этот крестьянин?» — спросил он как-то раз у своих собутыльников. Те только расхохотались в ответ: они не видели никакого крестьянина. Но Петр знал, и сердце его служило тому порукой, что к нему являлся Иисус собственной персоной. Впрочем, совсем пить он не бросил, но стал пить меньше, ибо, по его словам, порицания заслуживают только излишества.

Он обещал мне, если я стану молиться так, как он мне скажет, и с должным рвением, у меня скоро начнутся видения. Я наивно попросил его назвать точную дату, и он не моргнув глазом ответил: «Примерно через месяц. — И добавил: — При условии, что ты прекратишь молоть чепуху».

Последние слова он произнес исключительно с благочестивой целью смирить мою гордыню: сам он не знал зависти.

В Тулузе много говорили о Марциале и об обете молчания, который тот соблюдал в течение пяти лет. Я незамедлительно отправился в аббатство Марциала, где, по моим сведениям, устав святого Бенедикта соблюдали со всей строгостью.

Устав этот требует испытать призвание кандидата уже в преддверии обители. На протяжении трех дней монастырские ворота должны трижды закрыться перед испытуемым. И все три дня я молился: днем на ярком солнце, палившем жарче, чем обычно, а ночью — под звездным небом, когда первые силуэты гор на утренней лазури напоминают о коварном наступлении холода.

Но я не жаловался, ибо в сердце моем жила надежда. Однако когда я заметил на лице привратника подобие усмешки, то решил выманить его за ворота и как следует отдубасить палкой. Но на четвертое утро створки ворот медленно распахнулись, и, согласно обычаю, мне навстречу вышел приор. Позабыв о намерении наказать привратника, я упал на колени. Но сандалия, которую я поцеловал, опустившись в пыль, не принадлежала достойному почитания Марциалу. Он скончался некоторое время назад, а я об этом не знал. Я увидел перед собой жирного аббата-северянина, присланного из главного аббатства, и он обратился ко мне на грубом неблагозвучном наречии парижан.

Симпатии и антипатии, возникающие между людьми, передаются от человека к человеку с потоками воздуха, вполне заметными для глаза. Когда я без ложной скромности заявил аббату, что являюсь гражданином Тулузы, за улыбкой его я ясно разглядел насмешку и презрение. А когда, опустив глаза, добавил, что я сын самого Рокмора, знаменитого мастера из корпорации строителей соборов, он сделал вид, что впервые слышит это имя; обняв меня своими пухлыми, жирными на ощупь руками, он с притворным добродушием поднял меня с колен.

Я замуровал себя в стенах немоты, однако для всех молчание мое означало, что я не знаю, о чем надо говорить. Меня определили на самые тяжелые работы. Я не жаловался, когда меня отправляли вычищать выгребные ямы, ухаживать за свиньями на скотном дворе или, вручив оружие, обходить поля и в случае необходимости отражать набеги мародеров. Я страдал от отсутствия тишины, благоприятствующей божественному явлению. Пребывая среди монахов, в большинстве своем болтунов и сутяжников, я попал в мир некрасивого слова. Аббатство пребывало в состоянии тяжбы со всеми судебными инстанциями края, и все занимались исключительно правоведением. Вместо молитв послушники заучивали наизусть законы Юстиниана и в ритме кантилены читали их на память. На листы пергамента переписывали своды обычного права и местного права всех времен и провинций. Обсуждали постановления парламентов, королевские ордонансы, постановления консульских судов. Я убегал в монастырь собственной души, скрывался в одном из его тысячи внутренних двориков, прятался за одним из тысячи алтарей и ожидал явления, обещанного Петром. Но крестьяне, которых я видел, были всего лишь грубыми горцами, приходившими продавать овощи и фрукты; их тела не имели даже намека на прозрачность и состояли из плотной, видимой всем материи. Впрочем, страдал я главным образом от снисходительной улыбки, появлявшейся на губах приора, когда тот смотрел в мою сторону. Постоянно живя среди тех, кто смотрит на вас как на тупицу, сам становишься тупицей, а среди тех, кто считает вас способным приподняться над собой, приподнимаешься.

Так продолжалось до той ночи, когда я зазвонил в колокол.


Накануне с большой пышностью прибыл Пьер де Кастельно. Он ехал из Тулузы, где подавил ересь, и прежде чем отправиться в Фуа, пожелал побеседовать со своим другом, аббатом из Меркюса. Я слышал, как по приказу Кастельно зверски расправлялись с еретиками, но не хотел верить этим рассказам. Однако, едва я узнал, что Кастельно в монастыре, у меня появилось дурное предчувствие. Меня отправили на конюшню — заботиться о лошадях свиты, сопровождавшей Кастельно, поэтому его самого я не видел. Но однажды, когда я шел через внутренний дворик, направляясь в рефекторий, я неожиданно увидел перед собой аббата и какого-то человека с величественной осанкой, но небольшого роста. Поверх красного шелкового подрясника на незнакомце был надет багрового цвета стихарь[6]. Пояс украшала застежка из настоящего рубина. Перчатки и башмаки имели цвет пламени. Из-под широкого конусообразного капюшона на плечо ниспадал конец шаперона, пурпурный цвет которого подчеркивал матовую белизну воскового лица незнакомца и потухший взор его застывших голубых глаз.

Неужели волнение мое означало предчувствие грядущих горестных событий? В груди у меня заколотилось сердце. Пьер де Кастельно остановился, и я увидел, как он с любопытством разглядывает мои ладони и руки, запачканные до самых локтей навозом, который я только что ворочал. Он задал мне какой-то вопрос, но так как изъяснялся он на визгливом языке северян, толком я его не понял. Судя по тону, произнес он нечто незначащее, какие-то пустые слова, дабы проявить брезгливое снисхождение.

Ни он, ни я не знали, что в эту торжественную минуту выковали первое звено небывалой цепи несчастий. Между посланцем папы в красных одеждах и жалким монастырским служкой установилась тайная связь, разрушить которую могла только смерть. Связь эта предвосхищала безмерное горе, сулила разрушение городов Юга, изнасилования юных дев, гибель рыцарей, молчание певцов. Мирно сгущались сумерки, и ни легат, ни я не догадывались, какие события выстраивались вокруг нас.

Я покраснел, открыл рот и, неловко пряча руки за спиной, ощутил, что черты моего лица выражают одну лишь тупость.

Пьер де Кастельно повернулся к аббату и сказал, что я, без сомнения, тот самый монах, специально приставленный к огороду сажать и собирать урожай петрушки. Он намекал на дурацкое суеверие, согласно которому петрушка, если ее сажает слабоумный, вырастает буквально на глазах.

В знак согласия аббат раболепно захихикал, и оба продолжили прогулку.

Я уже сказал, что побежал вдоль стены внутреннего дворика. Без остановки миновал часовню. Оттуда доносился ровный молитвенный гул: несмотря на всепоглощающие юридические штудии, устава никто не отменял, и чтение священных молитв соблюдалось строго. Заступившего на молитву в восемь вечера сменяли только на восходе солнца. Колокол находился в старинной башне; позднее к ней пристроили церковку. Словно бесплотная тень я бесшумно переступил церковный порог и поднялся по винтовой лестнице.

Расправив плечи и вдохнув полной грудью, я радостно принялся звонить. Я звонил просто так, но торопливые звуки множились, перебивая друг друга, и превратились в набат.

Возбуждение, порожденное страхом, распространяется быстрее всего. Сначала со всех сторон захлопали двери. Через слуховое окно, расположенное на высоте моей головы, при свете звезд я различил силуэты с изогнувшимися, словно вопросительный знак, шеями. Из часовни донесся топот: все находившиеся там монахи, те, кто молились, и те, кто просто спали стоя, молитвенно сложив руки, бросились наружу. На пороге они столкнулись с теми, кто бежал им навстречу в надежде обрести убежище в часовне. Вымощенный плитами двор и галереи наполнились беспорядочными возгласами. Я различил голос эконома, вопившего: «Сокровище! Спасите сокровище!» Некий Лоран, слабоумный от природы и подверженный припадкам, с визгом упал на землю. Отца Робера я опознал по неимоверной толщине. Раздобыв где-то огромный крест, он торжественно вздымал его, словно всеобщее спасение зависело только от него.

Внезапно раздался отчетливый, не допускающий возражений голос, голос того, кто знает, что говорит:

— Это солдаты сеньора д’Юсса.

Сеньор д’Юсса, необузданный и обратившийся в ересь[7], издавна вел тяжбы с законниками из Меркюса и совсем недавно угрожал разграбить аббатство. А он имел обыкновение исполнять свои обещания. Следом послышалось бряцание оружия. Несомненно, где-то в уголке монахи вооружались. Но те, кто толпился посреди двора и на траве, были уверены, что солдаты д’Юсса высадили ворота.

Я продолжал звонить. И вот уже далеко на севере моему звону внял тамошний колокол, потом откликнулся еще один, на юге, и постепенно я стал слышать звон со всех сторон горизонта. Колокольный набат звенел, и эхо, громкое и бесконечное, беспрепятственно проникало в долины и горные ущелья. Я быстро сообразил, где находились источники звуков. Я знал, на какой зубчатой башне, на колокольне какой церкви висели звонившие сейчас колокола. Один гудел на башне Сан-Сальви в Альби, другой в передовом барбакане подле восточной стены Каркассонна, еще один колокол находился в церкви Сен-Назер в Безье. Звучали и совсем дальние колокола — в Магелоне, в Бокэре, те, что раскачивались в башнях, построенных из приморского камня, выщербленного укусами сарацинских стрел. И у всех в голосе звенело отчаяние, все сулили народу бедствия, печали, гибель красоты. Разбуженный мною набат раскатился зычным кличем, пробудил все колокола Юга, вдохнул жизнь в бронзу, и ее гулкое звучание эхом откликнулось в моем сердце.

У меня не хватило времени ни удивиться, ни опечалиться. Я почувствовал, как чьи-то руки крепко обхватили меня и чье-то лицо притиснулось к моему лицу. По гнилому запаху, исходившему изо рта монаха, я узнал брата, приставленного к колокольне звонарем. То ли по злобе, то ли по недомыслию он имел отвратительную привычку дышать смрадом прямо в лицо собеседнику.

— Ты зачем звонишь? Кто приказал тебе звонить?

Он был явно возмущен тем, что кто-то посмел узурпировать его обязанность. Собравшись с силами, я оттолкнул его; видимо, в моем взгляде его что-то сильно испугало, ибо он с криком припустил вниз по лестнице.

Я спустился следом, прислушиваясь к колокольным звонам, угасавшим среди безмолвных рек и молчаливых долин. У подножия башни толпилась кучка монахов, вознамерившихся допросить звонившего: они ожидали от него объяснений. Увидев меня, они заговорили все разом, столь велико было их желание узнать, что за опасность грозила монастырю.

— Что? Что случилось? — окружив меня, наперебой загалдели они.

Неожиданно я завопил:

— Господь отвернулся от вас! Господь отвернулся от вас! — И одновременно высвободился от вцепившихся в меня рук.

Хватило всего одной секунды, чтобы их страх сменился яростью и жаждой мщения. И пока я метался из стороны в сторону, увертываясь от разъяренных монахов, сотни голосов кричали, что брат Дальмас сошел с ума и надо схватить его. Известие о моем безумии донеслось до каждой кельи, о нем кричали из окон, а один монах даже известил об этом звезды на бледнеющем ночном небе: спасаясь от опасности, он добрался до самого шпица часовни.

Влетев в живот брата Робера, я схватил крест, который он держал в руках, и швырнул его под ноги преследователям. Бросился в коридор, захлопнул за собой дверь, бегом промчался через пустынный рефекторий и выскочил в огород. Я вдруг вспомнил, что в глубине его была лестница, приставленная к стене.

Я перелез через стену и мягко скатился на душистое, большое и терпеливое тело земли. Вдалеке, среди люцерны и виноградных лоз, переговаривались утренние сверчки. Справа в бледном свете зари проступал гребнистый скат вершины Седур. Я знал, если пойти по берегу Арьежа вверх по течению, точно отыщешь брод, а там рукой подать до лесной чащи, где меня будет невозможно отыскать. Я вскочил и побежал.

Я мчался так быстро, что не заметил крошечную кочку, споткнулся и полетел на землю. Падая, я невольно обхватил руками покрытый травой бугорок, увенчанный маленьким каменным крестом. Господи! Я приник к глинистому холмику, под которым без всякого гроба пожелал упокоиться Марциал, дабы тело его поскорее перешло в коренья, корневища и соки, питающие растения.

За ту секунду, понадобившуюся мне, чтобы разогнуть колени и, оттолкнувшись руками от земли, встать на ноги, я услышал его слова, обращенные ко мне:

— Иди в лес, сын мой, там ты не услышишь звуков человечьего голоса. Учись, и да помогут тебе вой волков, хруст веток, журчанье воды средь камешков. Ибо живое слово родится из молчания человека. Тем, кому, подобно тебе, предназначено увековечить истину с помощью летучих речей, следует в одиночестве готовиться к рождению слова.

Я продолжил бег, и радость моя была столь велика, что у меня словно крылья выросли. Отныне я знал свое предназначение.

II

Я жил в горах, словно дикий зверь. Днем я наблюдал, как скачут с ветки на ветку белки, скользят по камням ящерицы, словно дневные звезды выскакивают из травы сверкающие кузнечики. По вечерам я спускался в долину, где стояли крестьянские дома, и женщины выносили мне миску, до краев наполненную супом с объедками, какие обычно выносят собакам. Я слышал недовольную брань мужчин в домах и видел их гневные взоры: жители Фуа почти все обратились в новую ересь и ненавидели тех, кто носил рясу и тонзуру.

Только один старик с огромным зобом, хозяин овчарни, принадлежавшей сеньорам Лавланета, относился ко мне по-дружески и заботился о том, чтобы у меня каждый день была еда. Но такова уж моя судьба: я всегда нарушал благоприятный порядок вещей какой-нибудь странной выходкой. Однажды вечером я увидел, как мой зобастый старик спит возле двери, а рядом стоит кувшин парного молока: над ним еще вился теплый пар. Часть этого вкусного молока, вероятно, предназначалась мне. Я взял кувшин и медленно вылил его содержимое на зоб хозяина овчарни. Он проснулся и завопил так, словно я пролил не молоко, а его собственную кровь. Из ближних амбаров повыскакивали соседи-сельчане, и я едва успел спастись от их острых вил.

Сам не знаю почему, но меня, словно магнитом, притягивала Тулуза, и я сменил горы на равнину. Стояла середина августа. Я рвал виноград в виноградниках. Ночевал в амбарах. Высмотрев в центре спящей деревни источник с большой каменной лоханью, похожей на римскую гробницу, я до восхода солнца пробирался к ней и купался как в бассейне.

Но счастье по-прежнему ускользало от меня. Тонзура заросла волосами. Подбородок оброс бородой. Я ощутил в себе непонятное животное начало, и оно постепенно искривляло мои члены, делало их бесформенными и мощными. Одежда превратилась в лохмотья. Я стал безобразным; в точности я не знал, сколь велико мое безобразие, но ощущал его, проводя руками по лицу. Я помнил, что когда-то читал Платона, что Петр обещал мне явления, и сожалел, что в голове моей книги по философии смешались с рассуждениями об Иисусе; впрочем, явления меня так и не посетили, а книг я не видел уже давно.

И вот однажды утром неподалеку от Памье с высоты холма я узрел деревню, где мне довелось побывать в детстве. Я приходил туда вместе с отцом, его приглашали для ремонта церкви. Я спустился по склону и направился к деревне. День был воскресный, и люди расходились после мессы. Издалека я заметил крестьян, пристально смотревших в мою сторону. Они разговаривали между собой, и я услышал, как один из них сказал:

— Наверное, это тот самый сумасшедший монах, что сбежал из аббатства Мерюос.

Завидев меня, они бросились мне навстречу, и на их лицах появилось выражение дикой радости, присущей людям, когда они хотят загнать опасного зверя.

Бродячая жизнь развила во мне способность бегать необычайно быстро. Через несколько минут нас уже разделяли канавы, вересковые пустоши и ланды. Я шел долго, ибо знал, с каким упорством люди преследуют своих ближних. Выйдя к реке, я решил, что это Эр. Дыхание мое было тяжелым, от тела исходил пар. Шлепнувшись на живот, я подполз к воде напиться. К своему великому удивлению, я заметил, что впервые не попытался зачерпнуть воду ладонью, а сразу стал лакать большими глотками, словно животное о четырех ногах.

Утолив жажду и отдохнув, я ощутил состояние блаженства, омрачаемое лишь неким смутным и непонятным желанием. Хотелось петь, совершать поступки, требующие всех моих сил, и вдобавок, подобно пробудившейся ото сна личинке, в потаенных глубинах моей плоти зашевелилось желание плотского соития.

Вдоль реки, меж тополей и густых зарослей орешника пролегла тропинка. Я пошел по ней. Отдыхавшие в траве лягушки выскакивали у меня из-под ног. Несмотря на всегдашнюю любовь к этим водяным тварям, я стал давить их забавы ради, и чавкающий звук, издаваемый лягушачьими телами, раздавленными моими ногами, доставлял мне странное удовольствие.

Внезапно я замер. Тропинка моя уперлась в заросли дрока и лавра, низкие ветки орешника преградили мне путь. Чуть поодаль виднелся залитый светом берег; здесь русло Эра, расширяясь, образовало тихую заводь, блестевшую на солнце, словно зеркало, заключенное в золотую песчаную раму. И там, возле воды, под защитой деревьев, склонивших к ней свои ветви, лежала женщина.

Она недавно искупалась, а после наспех завернулась в расшитое серебром тонкое льняное покрывало, мягко прилегавшее к ее телу. Капельки воды поблескивали на обнаженной руке, а из-под покрывала томно выглядывало обнаженное плечо. Заплетенные в три косы волосы мешали разглядеть черты ее лица. Я видел только овальный подбородок, опиравшийся на такую маленькую руку, что я чуть не расхохотался: ручка словно у ребенка! Другой рукой она придерживала покрывало, впитавшее воду с ее хрупкого и совершенного тела. Золотой песок раскалился и приобрел красноватый оттенок, а в тех местах, где падала ее тень, он стал фиолетовым. Застывшие тополя и молчаливо бегущая вода казались волшебными стражами, оберегавшими таинственную красавицу из сказки, окруженную чарующим светозарным ореолом.

И хотя я не мог видеть ее лица, по трем косам я немедленно догадался, кто она такая. Справа, невидная за деревьями, высилась одинокая башня замка Бельпеш. В этот замок с восьмиугольной башней часто приезжала инфанта де Фуа, прекрасная Эсклармонда, известная своим загадочным стремлением к одиночеству. Эсклармонда! Для каждого доброго христианина ее имя было синонимом проклятья. В одиночестве она бродила по лесам, надеясь отыскать следы только ей ведомых языческих богов; говорили, что эти павшие боги, язык которых был ей знаком, ради нее спускались со своих гор. Она не боялась мужчин, потому что обитавший в ее теле демон позволял ей отдаваться им. Ее отец, граф Рожер, одержимый страстью к богатству, часто наезжал в замок неподалеку от Памье, чтобы выколотить деньги из монахов аббатства Сент-Антонен. Безумец! В такие дни он поручал заботу об Эсклармонде своему интенданту Роэксу, а тот позволял девушке подолгу жить в маленьком замке Бельпеш. Уроженец Тулузы, старик Роэкс еще в детстве обратился в альбигойскую ересь. Явившийся с Востока человек по имени Никита, получивший прозвание проклятого папы, самолично прибыл в Бельпеш совершить одному ему ведомый магический обряд, отвратительный ритуал, навсегда приковавший девушку к новой церкви.

Об этом часто рассуждали словоохотливые монахи в Меркюсе, и прежде всего брат Робер. Тогда я еще не знал, что речи любого расплывшегося толстяка почти всегда продиктованы дурными мыслями. Брат Робер, этот подлый клеветник, слыл всезнайкой; не в силах предъявить доказательства правдивости своих слов, он утверждал, что получал знания посредством божественного откровения. Когда он рассказывал об Эсклармонде, он осенял себя крестом и прикидывался, будто за эти речи его могут сглазить. Я прекрасно помнил все его рассказы о том, что он, по его утверждению, видел собственными глазами.

Однажды поздним вечером, шагая по широкой дубовой аллее прямо к аббатству Сент-Антонен, куда аббат Меркюса велел ему отнести драгоценную дароносицу, брат Робер с изумлением услышал странные звуки. Посреди дороги, ведущей к воротам аббатства, играла на арфе обнаженная девушка; голову ее украшала митра, три длинные золотые косы ниспадали почти до земли. Рядом с девушкой стоял бородатый старик в тюрбане и то ли в персидской, то ли в египетской одежде — брат Робер в точности не знал. За девушкой и стариком мелкими шажками, словно участвуя в какой-то неведомой церемонии, вереницей вышагивали волки, обитавшие в окрестных лесах. В их горящих словно уголья глазах вспыхивали и угасали отблески пламени. Еще там ползали змеи, неуклюже подпрыгивая, переваливались жабы, а вверху летали птицы, головы которых, несмотря на наличие клюва и перьев, отчетливо напоминали человеческие. Брат Робер утверждал, что спасением своим он был обязан только гостии, случайно приклеившейся ко дну дароносицы.

Я сомневался в правдивости подобных рассказов. И часто смеялся над ними вместе с остальными здравомыслящими монахами, каковых, честно говоря, в Меркюсе было немало. Но имя Эсклармонды сохраняло свое загадочное обаяние. Стоило мне его произнести, как перед глазами немедленно возникали картины греховные и чародейские. И вот сейчас эта прекрасноликая колдунья, окруженная легендарным ореолом проклятия, лежала передо мной на ложе из песка, утопая в полуденной неге и озаренная отблесками солнца и воды!

Мне следовало бежать, повинуясь естественному чувству стыда. Грех смотреть в лицо тем, кто душой предался злу. От страха у меня, кажется, застучали зубы. Но тут кровь прилила к вискам и закипела, разгоряченная неведомой силой. Я почти ничего не знал о женщинах. До своего послушничества я иногда бродил по улочкам Тулузы, идущим от собора Сен-Сернен к городским стенам. Вечерами там всегда звучали песни и музыка: играли на небольших барабанах, именуемых дарбуками. Их привезли к нам арабы, и хотя на них играли для веселья, звуки они издавали необычайно заунывные. В Тулузе были улица Иудеек и улица Мавританок. Одной мавританке я понравился. На первом этаже, в комнате с низким потолком, где вместо мебели лежала грязная циновка, а на сундуке для одежды примостился глиняный кувшин для омовений, я внимал словам любви. Из-за стены доносились звучные шлепки и крики дерущихся женщин, а пьяные солдаты, стоя на улице, молотили кулаками в дверь, требуя немедленно их впустить. С тех пор мне казалось, что в тот жуткий вечер я совершил мрачное путешествие на гибельном судне и едва не утонул среди каменных волн, вздыбленных бурей нечестия.

Но сейчас мне почему-то вспомнились переборы струн и грустные песни, исполнявшиеся пьяными голосами; я вдыхал жар, исходивший от женской плоти, а где-то неподалеку звучала мелодия, наигрываемая на дарбуке, печальная, словно предчувствие неведомого дурного поступка, который ты готов совершить.

Осторожно раздвинув ветки дикого лавра, я шагнул вперед и почувствовал, как лицо мое обретает скотское выражение.

Девушка меня не видела. Она лежала неподвижно, и эта неподвижность остановила меня. Но вот она тряхнула головой, волнообразное движение ее молочно-белой шеи передалось плечу и, словно пробежавший по телу луч, затерялось в складках льна.

Тогда я бросился вперед. Ослепленный страстью зверь проделал дыру в зарослях, песок под ним захрустел, и он набросился на распростертую на песке добычу. Добыча была легкой и не сопротивлялась. Обхватив ее за талию, я рванулся вперед, увлекаемый инстинктом, толкающим дикого зверя на поиски укромного уголка.

Послышался слабый стон, и изящные руки попытались оттолкнуть меня. Но это движение тела, притиснутого к моему телу, лишь сделало крепче пьянивший меня дурман. Я скакал, ломая ветки и продираясь сквозь листву. На секунду я замедлил бег и отцепил от куста ее роскошные волосы. Когда тропа свернула от реки в сторону, я увидел впереди высокую глухую стену леса, дарующего тень и благодать уединения.

Слуги ли с опозданием бросились на помощь своей хозяйке? Или жители деревни, пустившиеся за мной в погоню, выследили меня? Мне казалось, что за спиной у меня звучат крики, а рядом в воздухе просвистела стрела. Но я уже чуял приближение прохлады, царящей среди высоких деревьев, запах волчьего логова и хищных птиц.

Внезапно опустив голову, я впервые увидел лицо похищенной мною женщины. Приоткрытые губы позволяли рассмотреть сверкающие белизной зубы, черты лица были совсем юные, почти детские, но, как ни странно, они не были искажены ужасом: мое потное, заросшее волосами лицо, исходивший от меня запах мужчины не испугали девушку, закутанную лишь в тонкое льняное покрывало. Я изумился, но продолжил бег. Только еще ниже склонился над ней. И тогда в правильном овале ее лица, в соотношении приподнятых бровей с линией волос и складками рта я подметил какую-то странную геометрию, некую неизменную пропорцию, не подверженную воздействию ни страха, ни желания. Чувствуя, что метафизическая задача, поставленная изгибами ее плоти, недоступна моему разумению, я стал искать решение в ее взоре. Взор был синий и бездонный, словно увиденная во сне широкая дорога, по обеим сторонам которой выстроились колонны, испещренные иероглифами, и эта дорога вела в неведомую даль, где в призрачной дымке высился храм. В ее взоре, леденящем, словно меч Страшного суда, не было ненависти, но не было и прощения.

Новое ощущение с неистовой силой захлестнуло меня. Я был мужчиной, уносившим не женщину, но скинию духа. Украл святая святых неизвестной мне религии. Я не мог оценить весь ужас совершенного мной святотатства, его последствия для царства ангелов и те кары, что выпадут мне на долю. Свет духа избрал себе творение, дабы воплотиться в нем, он выбрал наиболее совершенное творение, а зверь, отдавая дань первозданному закону осквернения, покусился на него. Этим символическим зверем был я, что позволил грубым силам одержать надо мной верх: отринув все духовное, оборотился порчей, цветущей проказой, гнойником, готовым взорваться и отравить своим ядом все вокруг.

Вытянув руки, я поднял пленительную фигурку избранницы и поставил ее на землю, удивляясь, как это я не был уничтожен при одном только прикосновении к ней. Неподвижная словно статуя, она пронзала меня холодной сталью взора. Скрестив руки, она придерживала на груди покрывало; свет свободно проходил сквозь ее тело. Под покрывалом струился незамутненный свет. Она стояла перед темной лесной громадой, облаченная в сияние, присущее, по нашим представлениям, исключительно божествам; земля не пачкала ее ног, воздух казался мутным по сравнению с исходящим от нее светом, а деревья выглядели пришельцами из чужого, грубого мира.

Со всех сторон приближались человеческие голоса. Мне захотелось упасть на колени и заплакать. Но тяга к жизни была сильнее. Несколькими прыжками я достиг края леса и скрылся среди деревьев.

III

В лучах заходящего солнца стальные шлемы часовых на башнях барбаканов вспыхивали, словно светильники. Передо мной в беспорядке громоздились башенки и кровли домов; окруженный стенами из розового кирпича город походил на рыцаря в пурпурном колете.

Когда я подошел к воротам Монтолью, четверо мужчин уже сдвигали с места тяжелые, обитые металлическими гвоздями створки, намереваясь закрыть их. Если стражникам про меня уже рассказали, меня могли схватить как нарушителя спокойствия, а если нет, то эта участь все равно мне угрожала, ибо я походил на одного из тех бродяг-прокаженных, которым вход в город воспрещен. Поэтому я поспешил затесаться в толпу крестьян и нищих, резво семенивших по подъемному мосту. Отвыкнув от оживленного многолюдья столичного города, я с удивлением обнаружил, что ноги сами понесли меня на улицу Пурпуантри — полюбоваться ее великолепием.

Во времена своих графов Тулуза могла сравниться разве только с Византией или античной Александрией. Рыцари, возвращавшиеся из крестовых походов, привозили с собой восточные моды, пристрастие к роскошным разноцветным тканям. Через порты Эг-Морт и Нарбонн из Триполи везли выделанные кожи, с острова Джерба — ткани, из стран Магриба — слоновую кость и перья страусов. В лавках, где торговали клетками с разноцветными попугаями, на жердочках из экзотических пород дерева переливчато блестели щеглы, нильские ибисы дремали на тонкой ноге, поджав другую под себя. Торговцы открывали кованые сундуки, выставляя напоказ драгоценный лазурит из Кетама, а стены вместо ковров украшали кораллами самых разных цветов и оттенков. А если случалось пройти мимо лавки, где продавали заключенные в причудливые сосуды благовония, то одежда потом не один месяц хранила ароматы мускуса, алоэ, амбры и розы. В Тулузе можно было встретить похожих на веселых демонов негров, прибывших из Варварийских земель, и мавров в зеленых шелковых тюрбанах, приехавших из Севильи или Гранады, и византийских купцов с хитрыми глазками. Благородные тулузки, передвигавшиеся в носилках с кисейными занавесками, казались багдадскими принцессами.

Я вошел в город под вечер, когда повсюду хлопали ставни и зажигали огонь в светильниках. Прежде чем затвориться в доме до утра, соседи желали друг другу доброй ночи. Великолепие несравненной улицы Пурпуантри угасало, словно драгоценное содержимое ларца, откинутую крышку которого медленно закрывает чья-то невидимая рука. Двигаясь по улице, я различил несколько знакомых силуэтов, узнал лица нескольких девушек, с которыми когда-то обменялся улыбками, и, избегая любопытных взоров, опустил голову.

Свернув на улицу Августинцев, я добрался до предместья. Двигаясь по уходящей вверх улице Иудеек, я почувствовал, что сзади кто-то идет. Один из нищих, с кем вместе я прошел через ворота Монтолью, упорно следовал за мной. Чтобы оторваться от него, я сделал огромный крюк по улице Труа-Пилье. Но настал час, когда в центральных кварталах улицы с обеих концов перегораживали цепями. Чтобы добраться до отцовского дома, приходилось ждать утра.

Я направился к собору Сен-Сернен. Под сенью священных стен вымощенная камнем площадь, где я намеревался провести ночь, должна была показаться мне пуховой периной. Стояла теплая сентябрьская ночь. Крестообразное здание собора с двумя боковыми нефами напоминало огромную каменную птицу, скованную вечным сном. Пять восьмигранных этажей колокольни, казалось, вот-вот взлетят в расцвеченное звездами небо, и в этом стремлении подчиненных друг другу архитектурных конструкций был задор, внятный моему человеческому сердцу. Рядом с церковью, словно ее брат, раскинул ветви старинный дуб, оберегавший сон тысяч птиц.

Блуждая среди могил и кипарисов, заполнявших сад, собора Сен-Сернен, я услышал шаги, обернулся и увидел необычайно уродливого старика — такой же оборванный и грязный, как и я сам, он направлялся ко мне. Я узнал в нем нищего, упорно преследовавшего меня от самых ворот Монтолью.

Люди часто проникались ко мне совершенно необъяснимой симпатией. Поэтому я не слишком удивился, что старик внезапно воспылал ко мне дружескими чувствами.

— Я сразу тебя узнал, — сказал он мне. — Ты принадлежишь к уверовавшим в церковь Параклета, на чью долю выпало самое тяжкое бремя. И потому ты явился в точно назначенное время. Знай это. Грядут иные времена. Царству Антихриста скоро придет конец.

Антихристом еретики называли нашего святого Папу Иннокентия III. Я попытался объяснить ему, что еще совсем недавно был послушником в монастыре цистерцианцев. Но он не стал меня слушать. Продолжая свою бессвязную речь, он то и дело бросал на меня взгляд, исполненный жалости.

— Бедное дитя! Пока ты молод и силен, но придет время, и спина твоя согнется, а сердце будет разбито, ибо по твоей вине прольется кровь.

Я решил, что из-за невзгод бродячей жизни у этого человека помутился разум. И сказал ему, что хочу выбрать удобное место для сна.

— Да, спи, пока можешь, — ответил он. — Легче скрыться в горах от разъяренного волка, чем совершить то, что суждено. На нас обоих возложена великая задача: но ты только начинаешь свой путь, а я его уже завершаю.

Я направился к старому дому Пейре Маурана, надеясь на его широком крыльце найти защиту от утренней росы. Я растянулся на ступеньках. Старик сел возле меня. Неожиданно он указал пальцем на крест, венчавший колокольню собора Сен-Сернен; острый верх колокольни четко вырисовывался на фоне бледнеющих скоплений созвездий.

— Видишь вон тот крест? — проговорил он. — Прежде чем умереть, я сорву его с вершины, куда сам водрузил его пятьдесят лет назад. В то время я слыл самым храбрым подмастерьем-каменщиком, и в день освящения колокольни мне было дано опасное задание: водрузить на купол крест, пока в соборе граф, советники капитула и епископ Тулузский будут слушать торжественную мессу. Мне предстояло побороть страх перед бескрайним простором и воронкообразной пустотой, возникающей внутри нас, в самой душе, и порождающей опасное головокружение. Там, где кончался пятый этаж, через пустоту перебросили несколько шатких досок. Я поднялся, вздымая над головой правую руку с зажатым в ней крестом. Откинув люк, проделанный в кровле купола, я выбрался наружу и, упираясь руками и ногами, воткнул крест в предназначенный для него железный паз. Преисполнившись гордости, я огляделся. И когда я один стоял под куполом совершенного в своей бесконечности неба, мне открылась истина мира. Бесследно исчез собор под моими ногами. Народ, кишевший на улицах, голоса, распевавшие литургические хоралы, — все перестало быть реальностью. Надо мной высился истинный собор, собор, сложенный из чудесного прозрачного камня, с мерцающими алтарями и распятиями. Ибо нам дано видеть лишь внешнюю оболочку, материальные двойники идеальной реальности. Я слышал пение, лившееся с облаков, видел, как под светозарными сводами небесного собора среди воздушных колонн служили чудесную мессу, где гостией было само солнце. Мне очень захотелось попасть в этот дивный мир, но я обязан был жить и вынести еще немало бед. С того дня я обрел способность распознавать невидимые признаки деяний, которые предстоит совершить каждому человеку.

Мне ужасно хотелось прогнать этого безумца. Но слова его были столь проникновенны, что заставили меня призадуматься. Он говорил о бедах нынешних и несчастиях грядущих. Единственной причиной этих несчастий он считал присутствие в мире золота. Как только золото проникло в храмы, Господь ушел из них. Любое позолоченное распятие, любая картина, написанная красками, в состав которых входит хотя бы крупица золота, становятся символами зла — подобно животворному вину, в которое добавили каплю смертоносного яда. А собор Сен-Сернен буквально ломился от золота. Оно громоздилось в его часовнях, блестело на алтарях, украшало раки святых. Собор стал недостоин нести крест. И тот, кто некогда водрузил этот крест, теперь должен его сорвать.

Несмотря на щедро расточаемые богохульства, речи этого еретика постепенно заинтересовали меня. Но стоило мне прислушаться к его словам, как я тотчас заснул крепким сном.

Похоже, спал я очень долго. Проснулся от звука трубы и немедленно вспомнил о смерти и трубном гласе Судного дня. Однако звук, донесшийся до меня, был не настолько громким, чтобы исходить из ангельской трубы. Я обнаружил, что старика рядом нет, а обе створки двери дома Пейре Мауранда распахнуты настежь. Вокруг меня были разбросаны мебель и всевозможные предметы обихода. Их свалили сюда, пока я спал. Чего здесь только не было: и дубовые лари, и римские табуретки, и столики с вытравленным на металле узором, и медные светильники, и серебряные кубки, и сосуды из горного хрусталя, что добывают в Пиренеях! Груды всевозможных тканей, дорогой парчи, поясов и оружия сверкали на солнце. Мраморная статуя какой-то богини, завалившись набок, загадочно улыбалась мне.

На пороге дома стоял высокий худой человек. Это он дул в трубу. Когда он прекратил трубить, я встал, и он направился ко мне. У него были длинные седые волосы и такое кроткое выражение лица, что сначала я даже не узнал его. Это был бывший советник капитула[8] Пейре Мауранд.

Я был еще ребенком, когда его осудили за ересь; для жителей Тулузы приговор, вынесенный ему, стал великим потрясением. Папский легат сохранил еретику жизнь при условии, что он совершит паломничество в Иерусалим. Несмотря на свои восемьдесят лет, Пейре Мауранд пешком отправился в Эг-Морт и там сел на корабль. Никто не верил в его возвращение. Я вспомнил его суровое, осунувшееся лицо, когда он в окружении солдат шел по улице Тор. Теперь передо мной стоял совсем другой человек; избавившись от всех страстей, он уподобился дереву, чей ствол еще полон соков, но листва уже утрачена безвозвратно.

— Возьми что тебе нравится, — сказал он мне. — Здесь все твое так же, как и мое.

Видимо, разглядев плачевное состояние моей одежды, он поднял с земли плащ с воротником и меховой оторочкой и накинул мне на плечи.

Тут я заметил, что за спиной у бывшего консула с удрученным видом топчется, перешептываясь, кучка слуг. Все они смотрели на плащ. Один даже порывался броситься перед хозяином на колени и отговорить его. Но Пейре Мауранд остановил его.

Из окон высовывались люди. На улочках за собором Сен-Сернен замелькали тени. Там обитали разбойники, люди с жутковато бледными и грозными лицами; на улицу они выходили только ночью и без промедления отправлялись в городские притоны. Кто-то предположил, что здесь, наверное, случился пожар. Молодая женщина с отвисшими грудями и вороватой улыбкой, видя на мне роскошный плащ, решила, что я знатный сеньор, и, жеманно кривляясь, принялась ходить вокруг меня кругами.

Пейре Мауранд наугад схватил какие-то вещицы из разбросанных по земле и попытался всучить их первым попавшимся субъектам.

— Берите мебель, забирайте ткани, — предлагал он. — Я больше не хочу ничем владеть, я все отдаю вам.

В первую минуту все остолбенели. В наползавшей предрассветной дымке я разглядел на лицах столпившихся вокруг оборванцев выражение недоверия и страха. Бедняки уверены: за щедростью непременно скрывается ловушка.

Пейре Мауранд без устали повторял:

— Берите, берите!

А так как и голос его, и движения его худых рук были явно необычны, зеваки решили, что он сошел с ума, а значит, этим надо немедленно воспользоваться.

И толпа ринулась вперед. Я видел людей, с жадностью хватавших предметы, казавшиеся настолько хрупкими, что стоит им упасть на землю, как они разлетятся на куски. Мебель, словно колеса от телеги, с грохотом перекатывали по брусчатке. Кровать под балдахином едва не придавила какого-то коротышку, пытавшегося утянуть ее. Высокий человек убегал, набросив на голову ковер и зажав в каждой руке по подсвечнику. Вид у всех был такой, словно они занимались воровством, хотя вещи были отданы совершенно добровольно.

Изумленный, я стоял, позабыв про свой роскошный плащ. Решив, что я не беру ничего из-за застенчивости, Пейре Мауранд сам водрузил на мою лохматую голову шелковую шапку, потом поднял ожерелье из драгоценных камней и набросил его мне на шею.

В эту минуту — видимо, разбуженный уличным шумом — из дома выскочил полуодетый человек и, размахивая руками, с криками заметался во все стороны:

— Господи! Господи, боже мой!

Я сообразил, что это управляющий. Он взывал к слугам, упрекал их за то, что не предупредили его, не отправились за вигье, чтобы тот прислал солдат разогнать весь этот сброд.

— У вас нет наследников, — строго выговаривал он Пейре Мауранду, — но вам самому еще жить да жить. Позвольте мне спасти хотя бы то, что осталось, и сохранить до тех времен, когда к вам вернется разум.

Но Пейре Мауранд отрицательно покачал головой.

Я смотрел, как искрами вспыхивают камни в ожерелье у меня на шее. Казалось, эти искры обжигают меня, и я ощутил страх, смешанный с наслаждением. Впервые я обладал по-настоящему ценной вещью. И словно предмет этот внезапно заразил меня жаждой больших богатств, я бросился на землю, готовый вступить в схватку с бродягами и девками за ту рухлядь, которая еще лежала на мостовой.

Я схватил пояс из кордовской кожи с бриллиантовой застежкой и потянул его к себе. Другой конец пояса, изрыгая проклятия, схватила какая-то старуха. И когда я уподобился псу, бьющемуся за лакомую кость, я услышал, как Пейре Мауранд ответил управляющему:

— Ты сам видишь: богатство пагубно для всех, даже для этих несчастных. — И он с состраданием простер руку в мою сторону. — Но каждый должен пройти через него как через испытание. Среди золотых нечистот человек обретает истинную чистоту.

Вчера вечером другой альбигойский еретик уже говорил мне похожие слова.

— А вот это, это тоже им отдать?

Словно неоспоримый аргумент, управляющий поднес к глазам хозяина некий предмет, который до поры держал под мышкой. Это было полотно, на котором искусный мастер, подражая манере древних мастеров Греции, запечатлел лицо женщины.

Пейре Мауранд с жадностью схватил картину и наклонил ее к свету, чтобы лучше разглядеть изображение. На секунду бесноватое выражение его лица уступило место безутешной печали, рожденной навечно утерянной красотой. Он поднял портрет женщины ввысь, туда, откуда пурпурная заря уже высвечивала собор Сен-Сернен, дабы затем омыть его лучами вечного света. Наконец, отвернувшись, он отбросил от себя картину.

— Любая материальная привязанность отдаляет нас от духа, — изменившимся голосом кротко произнес он, словно обращался к самому себе.

Издалека донесся лязг убираемых цепей, которыми на ночь перегораживали улицы. Зазвонили колокола. Среди кипарисов показалась вереница монахов, вышедших из монастыря Сен-Сернен. Старинные каменные надгробия обретали цвет позолоченной слоновой кости.

Я отпустил пояс, который все еще сжимала моя рука. Встал и стряхнул с плеч отороченный мехом плащ. Сорвал с шеи ожерелье из капелек огня и швырнул его на землю. Неожиданно мне показалось, что я вижу перед собой Эсклармонду — какой я увидел ее на опушке арьежского леса. Тогда, стоя перед ней, я испытал такое же необъяснимое ощущение некоего высшего присутствия, какое испытывал теперь подле Пейре Мауранда. Но горько сознавать, что есть нечто, превышающее ваше разумение, а потому я решил больше об этом не думать и быстро зашагал к дому своего отца.

IV

Отец и мать были очень рады вновь видеть меня. Но вскоре я сообразил, что радость их соединялась с тревогой: они опасались, что за время своих скитаний я приобрел порочные наклонности. Разумными речами я быстро разубедил их в этом. Я узнал, что в мое отсутствие сестра моя Ауда, которой исполнилось пять лет, вернулась из Бланьяка, где жила в крестьянской семье. Девочка была хрупкого здоровья и нуждалась в свежем воздухе. Я почти не обращал на нее внимания. В то время дети удивляли меня исключительно своими малыми размерами.

Первым делом меня должным образом одели, а затем отец отвел меня на улицу Сен-Лоран в новые арабские бани, недавно построенные архитектором Бернаром Парайре по образцу таких же бань в Гранаде. Проводив меня до порога, он отправился в квартал Сен-Сиприен, где жили угольщики, дважды в месяц доставлявшие в Тулузу уголь из Арьежа. Когда до отца дошел слух о моих похождениях, он, опасаясь, как бы меня не убили люди графа де Фуа, поручил угольщикам отыскать меня и доставить домой. Теперь он хотел сообщить им о моем возвращении.

Покидал он меня с явной неохотой. Даже вернулся и напомнил, что будет ждать у дверей бань. Преследований со стороны церковных властей он вряд ли опасался, ибо сразу заверил меня, что консулы и граф Тулузский сумеют защитить меня от епископа. Мне же показалось, что он боялся опасности иного рода.

Бани были полны народу. Тем, кто прибывал в носилках, приходилось оставлять их поодаль и пешком идти к дверям, возле которых образовалась давка, и я с трудом протиснулся внутрь. При входе я разминулся с женщинами невообразимой красоты. Они неслышно проскользнули мимо, и я заметил, что на них не было иной одежды, кроме облегавших тело платьев, богато украшенных мехом. Это могли быть и знатные дамы, и девицы без роду и племени: наши сеньоры имели обыкновение содержать таких девиц в самых красивых домах города.

В банях имелось два бассейна, один для мужчин, другой для женщин, бассейны соединялись галереей с резными аркадами и небольшой каменной лестницей. Я с удивлением обнаружил, что люди здесь вели себя совершенно свободно: шутили, обменивались далеко не благочестивыми мыслями. Каким образом всего за несколько месяцев нравы стали такими вольными? Неужели я действительно находился в том самом городе, где еще несколько часов назад Пейре Мауранд распределял свое имущество между нищими во имя мистической любви к бедности?

Когда я вновь оделся, во мне проснулось любопытство, и я, поднявшись по ступенькам, пристроился в уголке, опершись рукой о колонну. Минуты через две я почувствовал, как сзади ко мне кто-то подошел. Я обернулся и увидел девушку с удивительно веселым личиком. Я узнал бесстыдницу, стоявшую на галерее как раз в тот момент, когда я выходил из воды; она расхохоталась, и смех ее застывшими капельками прозрачной влаги просыпался вниз. Тогда я подумал, что она, наверное, смеется над моей неловкостью, хотя тело мое заботами Господа обладало не самыми неприглядными формами. В ту минуту красавица куталась в легкое прозрачное покрывало, а ее мокрые волосы были убраны под сетку. Сейчас голову ее украшал пышный малиновый тюрбан, выгодно оттенявший фиалковый цвет ее глаз, а поверх шитой серебром туники надето красновато-лиловое платье, из-под которого выглядывали шальвары. Эта особенность ее костюма навела меня на мысль, что она или сарацинка, или одна из пленниц, привезенных крестоносцами из Иерусалима.

— Следуй за мной, — смеясь, велела она мне, — но на улице делай вид, что не знаком со мною.

Не будь так смущен, я бы непременно подшутил над ее чужестранным выговором. Я не был уверен, что к приглашению ее следует отнестись серьезно. Чувствуя себя неловко, я ответил, что на улице Сен-Лоран меня ждет отец.

Мой ответ еще больше развеселил ее. Схватив меня за рукав, она, кивая и подмигивая, дала понять, что я должен следовать за ней. Пока мы шли вдоль женского бассейна, я созерцал картины полнейшего бесстыдства и от смущения заливался краской. Обернувшись, моя юная незнакомка, желая помешать мне смотреть в сторону бассейна, своей маленькой ручкой со смехом прикрыла мне глаза. Она довела меня до двери, выходившей на неизвестную мне улочку. Там ее поджидали почтенная матрона с жизнерадостным лицом и темнокожая особа с огромным свертком в руках, откуда торчали простыни и прочие банные принадлежности. Завидев друг друга, троица расхохоталась и двинулась вперед, а я поплелся за ними.

Не сделав и нескольких шагов, я увидел большое скопление народу, с трудом умещавшееся на маленькой площади. В центре толпы, стоя на низенькой скамеечке, вещал монах. С гневным выражением лица он показывал пальцем в сторону бань; до моих ушей долетело несколько фраз.

— Они погрязли в мерзопакостных плотских удовольствиях… Уподобились скотам, постоянно жаждущим совокупления… Утратили стыд… Забыли о чистоте духовной…

В монахе, клеймившем посетителей бань, я узнал Петра. Помня, сколь мало забот уделял он собственному телу и сколько раз я по-дружески упрекал его за это, я не слишком удивился. Я хотел подать ему знак, чтобы он обратил на меня внимание, но малиновый тюрбан уже свернул на другую улицу.

Мы дошли до квартала Базакль, где вдоль улиц тянулись высокие заборы, скрывавшие старинные сады. Неожиданно женщины исчезли. А я увидел открытую дверь. За ней был виден сад, куда я и вошел неуверенным шагом. Подстриженные кусты самшита обрамляли небольшой водоем с мозаичным дном. Над лужайкой с гиацинтами и кустами жасмина возвышались тисы — словно возвышенные мысли над женским кокетством. Аллеи устилал песок вперемежку с золотым порошком.

В усыпанных цветами пышных розовых кустах пели невидимые птицы.

В глубине сада стоял дом в мавританском стиле, над его кружевными аркадами и в проемах между тонкими полуколоннами извивалась замысловатая вязь изречений из Корана.

Пораженный совершенно новой для меня картиной, я стоял недвижно, пока не услышал звонкий смех незнакомки. Ее певучий голос, которому чужеземный выговор придавал особую прелесть, вывел меня из состояния оцепенения. Красавица сердилась: в вино с иссопом и медом забыли положить мускатного ореха, а шербет, украшенный пеной из взбитого с сахаром белка, принесли недостаточно быстро. Неожиданно вынырнув из зарослей роз, она спросила меня, почему я, как болван, стою посреди сада разинув рот.

От такой смеси утонченности и непосредственности я смутился. «Как же эти восточные женщины отличаются от наших тулузских девушек!» — подумал я. А эта и вовсе была ни на кого не похожа; я никогда не встречал таких красавиц.

Она сообщила мне, что свое смешное имя Сезелия получила от христианских варваров, доставивших ее в Марсель. Венецианцы похитили ее с острова, название которого я не разобрал, и привезли в Прованс на продажу. В Марселе ее окрестили, и там же она в первый раз прослушала мессу. По блеску в ее глазах я понял, что ее обращение было исключительно видимостью. Однако жизненный опыт научил ее, что религия является тем единственным предметом, о котором нельзя высказываться искренне. Ее купил преклонных лет генуэзец, исполнявший все ее прихоти; он же привез ее в Тулузу. Когда она говорила о нем, хрустальный смех ее разбивался вдребезги и в голосе начинала звучать ненависть. Она с грустью вспоминала о своей родине, где все любили искусства; она считала христиан кем-то вроде дикарей, которыми движет только страсть к роскоши.

Она то и дело предлагала мне что-нибудь отведать или выпить, и я даже растерялся. Исполнив мелодию на дарбуке, она заплакала. Потом рассмеялась еще звонче, чем раньше, скинула с себя большую часть одежд и принялась танцевать.

Близился вечер. Я лежал на мягких шкурах. Долетавшие из сада запахи гиацинтов и роз смешивались с ароматом неизвестной мне смолы, которую она время от времени подбрасывала в курильницу с тлеющими угольями. Непонятное опьянение охватило меня. Хотя утром я, по обычаю клириков, старательно сбрил бороду, Сезелия сказала мне, что я колюч, как крестьянин; она приблизила свою щечку к моей щеке, потерлась об нее и тут же отстранилась, утверждая, что оцарапалась. Наслаждаясь красотой предвечернего часа, я в глубине души считал себя жертвой чародейства.

Устроившись рядом со мной, Сезелия болтала не переставая; неожиданно произнесенное ею имя заставило меня насторожиться. Имя принадлежало генуэзцу, построившему для нее этот дом и обустроившему его в арабском стиле; генуэзец очень хотел, чтобы ей в нем понравилось и она бы не пыталась его покинуть. Генуэзца звали Фолькет. И нового епископа Тулузы, чье скандальное избрание Папа утвердил совсем недавно, тоже звали Фолькет.

В Провансе и Лангедоке этот Фолькет прославился своей неуемной страстью к женщинам, а также дурными стихами, которые сочинял для них. Он был уродлив и неотесан, и в любви его постоянно преследовали неудачи. После многих лет распутной жизни он решил сделать церковную карьеру, так как известно: быстрее всех разбогатеет тот, кто сделается церковником. Его обуяла жгучая и всеобъемлющая ненависть к окситанцам, ибо окситанские женщины отказывали ему. Он принадлежал к редким людям, способным творить зло совершенно бескорыстно.

— Ну да, епископ, именно этим званием он беспрестанно похваляется, — ответила Сезелия, пожимая плечами.

Услышав имя Фолькета, я, видимо, так помрачнел, что не успел я подумать об опасности, которая могла мне угрожать, как Сезелия поспешила успокоить меня:

— Среди дня он не придет. Он служит мессу в соборе Сен-Сернен. Сегодня должны срубить какое-то большое дерево.

Она еще не договорила, а я уже был на ногах. Схватив ее за хрупкие плечики, я принялся трясти ее:

— Ты уверена? Дерево перед Сен-Серненом?

Она ответила, что уверена: наверное, сейчас его как раз и рубят. А тулузцы, видно, и в самом деле лишены здравого смысла, раз придают такое большое значение жизни и смерти какого-то дерева.

Надо сказать, эта невеселая история тянулась уже целый год. Тысячелетний дуб, позволявший многочисленным птицам вить в его ветвях гнезда, высился перед главным входом собора Сен-Сернен. Он загораживал проход в собор, а его густая крона не пропускала в собор солнце. Он был старше собора, старше самого города. У него на глазах готы сменили римлян, а сарацины готов. Певчие жаловались, что весной во время вечерни их песнопения не слышны из-за шума, производимого ласточками и воробьями. Говорили, что исполнить в ветвях дуба свою песню прилетал даже соловей — но только в ночь праздника святого Иоанна. В его корнях, уходящих в земную глубь, и в крыльях живущих на его ветвях птиц жила душа Тулузы.

И вот приор монастыря Сен-Сернен, желчный и злобный старикашка с больной печенью, решил срубить дуб. Он имел на это право, так как дерево росло на земле, принадлежавшей монастырю. Консулы воспротивились. Граф Раймон заявил, что умывает руки. Дело отложили до суда нового епископа, выборы которого должны были вот-вот состояться. Тем времен любовь народа к дубу возрастала.

Я живо чувствовал эту любовь. Держа Сезелию за ворот расшитой серебром туники, я заставил ее рассказать все, что она знала. Фолькет приказал срубить дуб до наступления темноты. Накануне он сообщил ей, что жители Тулузы еще более дурные христиане, чем она, сарацинка. Уничтожая объект их языческого поклонения, он намеревался унизить их.

Не выдержав моей хватки, туника Сезелии разорвалась, и передо мной, словно трепещущий цветок, выпавший из прекрасной вазы, предстала ее обнаженная грудь. Увидев, что я направился к двери, она властным тоном приказала мне остаться. Я не намерен был слушаться ее, но на прощание помахал рукой.

Молниеносно выхватив из ближайшего сундучка крошечный кинжал, она бросилась за мной в сад и попыталась меня ударить. Туника ее разорвалась окончательно, и она отбросила ее. Стоя меж двух тисов, словно меж двух мрачных стражей, она напоминала золотую статую с сиреневыми глазами. Она осыпала меня бранью на незнакомом мне языке, а потом попыталась ударить кинжалом, и мне пришлось сжать ей запястье. Она упала на песок — побежденная Эринния со смуглой, словно покрытой бронзой, кожей, вся в пене растрепавшихся волос. Обернувшись, я увидел, как она бросила мне вслед горсть песка и розовых лепестков. Очутившись на улице, я помчался по направлению к Сен-Сернену. Тело мое преисполнилось необычайной легкости. Настроение было приподнятое.

Из окон выглядывали любопытные. Люди бежали, на ходу спрашивая друг у друга, что случилось. Какой-то толстяк громко призывал жену затянуть ему пояс. Заступ, брошенный из окна, чуть не угодил мне в голову. На улице Сен-Ром я смешался с толпой, двигавшейся в ту же сторону, что и я; в толпе я узнал самые последние новости.

Консулы только что встречались с графом Раймоном. Граф молча смотрел на них, а потом, подбросив в воздух монетку, сказал, что, если выпадет решка, он запретит епископу рубить дуб. А когда выпал орел, лицо его просветлело, и он сказал, что ничего не может сделать. Арнаут Бернар хотел послать на защиту дуба отряды городского ополчения, но другие консулы побоялись поддержать его.

Улицы на подступах к собору Сен-Сернен преграждали солдаты. Затерянный в толпе, я стал призывать горожан продвигаться вперед несмотря ни на что и немедленно ощутил, насколько непривычно прозвучал мой голос и как далеко разнеслись его звуки. Люди вокруг смотрели на меня с удивлением и восхищением. А когда я убедил их в том, что кучка солдат не сможет противостоять народу Тулузы, мои слова тотчас облетели площадь, а вскоре их знал уже весь город.

Людская волна подхватила меня и вынесла в первый ряд, прямо напротив сержанта; тотчас рука моя почувствовала неприятный холод, исходивший от его кирасы; такой холод обычно охватывает при прикосновении змеи.

Подобно тому как многократно усилилось звучание моего голоса, многократно возросла и моя сила. Я с легкостью отбросил стоящего передо мной закованного в броню человека, и со всех сторон послышался радостный клич; затем, следуя моему примеру, толпа устремилась на площадь.

Она достигла цели в ту самую минуту, когда на ствол древнего дерева обрушились первые удары топора. А так как, желая заставить горожан молчать, епископ повелел служить торжественную мессу, песнопения и звуки органа зазвучали одновременно со стуком топоров.

Для рубки дерева наняли палача и его подручных. Я увидел, как их отвратительные лица перекосило от страха и как стоявшие в два ряда монахи из монастыря Сен-Сернен разбежались в разные стороны, словно листья, гонимые ветром.

Хаос царил неописуемый. Сбившись в кучки, солдаты укрывались щитами от летевших в них камней. Всадники с трудом сдерживали коней и наносили удары наугад, оставляя за собой шлейф стонов.

Несколько храбрых молодых людей, узнав меня, взяли меня в кольцо. Я слышал их крики: «Дальмас! Это Дальмас!» Мы обвили дуб человеческой цепью, и каждый поклялся умереть, но не сдаться.

Неожиданно на улицу между приютом Св. Раймона и монастырем железной стеной выдвинулся отряд всадников. Древками копий всадники молотили всех, кто оказывался рядом, — словно молотили зерно. Другая железная стена надвигалась со стороны улицы Тор: еще немного, и она выдвинется на площадь. Бледнее выбеленного известкой фасада собственного дома, консул Арнаут Гилаберт раскинул руки и, уподобившись тучному Христу, умолял нас прекратить оборону дуба и разойтись. Справа, за серебром кирас, мелькали красные кафтаны палачей.

Я понял, что дерево обречено. Тогда громовым голосом, только что дарованным мне Богом, я крикнул:

— Давайте сожжем его!

У меня не было никакого плана, но уже через несколько секунд мне вручили пучок горящей соломы, и я услышал, как люди на разные голоса повторяли:

— Правильно, сожжем дерево!

В стволе дуба были многочисленные дупла, заполненные природным мусором, высохшим и легко воспламеняющимся. Едва мой факел упал в одно из таких дупел, как из него с треском вырвался длинный язык пламени, перекинувшийся на верхние засохшие ветки. На площади заплясали громадные огненные блики, заискрились сияющие доспехи, а на лицах людей в окнах отразился неизбывный ужас.

Огонь, заплясавший в стеклах витражей, озарил внутреннее убранство церкви светом бедствия. Как раз в момент вознесения гостии. Стремясь то ли предотвратить опасность, то ли удовлетворить свое прежнее трубадурское пристрастие к зрелищам, Фолькет прервал службу. Надменный, в пышном епископском облачении, он пересек неф и, стоя под порталом собора, протянул гостию народу.

С оглушительным хлопаньем крыльев сотни птиц, свивших гнезда среди густых ветвей дуба, разом поднялись в воздух, образовав облако, окрасившееся пурпуром огненных языков. А пока дерево занималось, пока птицы взлетали ввысь, пока злой епископ возносил тело Христово, я заметил, что все взоры устремлены в ином направлении — в бездонное пространство неба.

Я тоже стал смотреть туда. Забравшись на вершину колокольни, какой-то тип обеими руками обнимал остроконечный купол; ноги его не находили опоры, купола не было видно совсем, а потому казалось, что человек этот стоит в пустоте с крестом на голове. У всех присутствующих разом вырвался испуганный вскрик. Человек поднял руку, сорвал крест и кинул его в пустоту. В течение крохотного момента времени каждый мог видеть, как человек этот рванулся еще выше, желая, видимо, улететь в небо, — и стал падать вниз, задевая за перекрытия каждого этажа колокольни; наконец он плашмя рухнул на могильный камень возле бокового придела.

Последовал ужасающий вопль. И я, бросившись бежать вместе со всеми, пробежал мимо упавшего. Череп его раскололся, но лицо можно было узнать. В бездне зрачков угасали отблески исступления. Мне показалось, я увидел в них отражение призрачного собора со свечами без огней и органом без звука, о великолепии которого он рассказывал мне накануне и куда сегодня, сейчас он отправился.

Я затерялся в толпе. Долго шел наугад, пытаясь вернуть себе спокойствие. Меня мучила совесть, ведь я погряз в грехе и забыл, что меня ждет отец. А при воспоминании об обуглившемся дубе, о лишившемся креста соборе Сен-Сернен по щекам моим заструились слезы.

V

Этот поступок поселился в недрах моей души задолго до того, как был совершен. Ибо ни один поступок не совершается просто так: он подобен растению, у него есть семя и корни, и он медленно прорастает к свету своего совершения.

Не знаю точно, когда первый набросок моего поступка возник на том внушительном полотне, где Господь рисует картины безумия и ужаса. Наверное, когда мне пришлось скрываться от церковного правосудия. Некоторое время я выходил на улицу только с наступлением темноты, отец сопровождал меня, а когда улицы перегораживали цепями, отводил домой.

Это могло произойти в тот раз, когда я вновь встретился с папским легатом Пьером де Кастельно, уже виденным мною мельком в аббатстве Меркюс. В городе становилось все больше приверженцев альбигойской ереси, и легат велел без разбора сажать в тюрьму всех, на кого ему доносили трусы и осведомители. Исполнителями его воли стали тамплиеры и рыцари ордена святого Иоанна Иерусалимского, обосновавшиеся на улице Дальбад в двух стоящих друг против друга крепостных замках. Эти рыцари не подлежали юрисдикции ни графа Раймона, ни капитула, а подчинялись только Папе и его легату.

В тот день Пьер де Кастельно выехал из Нарбоннского замка и поскакал по берегу Гаронны. Видимо, он приезжал к графу требовать одобрения новых арестов. Его сопровождал всего один слуга, ехавший следом и, как и господин, не имевший с собой ни копья, ни меча. Ненавидимый всеми жителями Тулузы, легат нарочно ездил по городу без оружия, зная, что находится под защитой решений Латеранского собора. Я видел его голубые глаза навыкате, желтое как пергамент лицо и два красных пятна на скулах, проступавших, когда он был разгневан, то есть практически постоянно. Когда он, проезжая мимо, словно огромным крылом, коснулся меня своим плащом, во мне всколыхнулось нечто темное, внутри которого находился зародыш будущего поступка.

Прошло несколько месяцев, но меня никто не беспокоил. Я снова стал встречаться с друзьями и обнаружил в них большие перемены. В душах проклюнулись ростки ненависти. Каждый страдал от несправедливости, и эти страдания возымели самые разные последствия. Монах Петр вновь вернулся к неумеренному пьянству и вдобавок заделался настоящим фанатиком.

«Ты видел Иисуса?» — сурово спросил он меня, словно желал узнать о чем-то таком, что с вами случается каждый день. А когда я ему ответил, что нет, он обругал меня и сказал, что от меня уже издалека разит ересью.

Мой друг Самюэль Манассес пребывал в постоянном возбуждении, и волнение его возрастало. Он жил в предчувствии несчастий, которые, как ему казалось, ожидали его семью и его самого. Худой и бледный, он шел по улицам предместья, а дети кричали ему вслед: «Вот идет привидение!» Он помогал отцу лечить больных и читал Платона. Мечтал отправиться на Восток, чтобы встретиться с еврейским философом Маймонидом; он был убежден, что научится у философа жизненной мудрости, узнает секрет, таящийся под зримой оболочкой вещей.


Однажды, выйдя спозаранку из дома и дойдя до крепостной стены, я заметил под аркой ворот Вильнев небольшой отряд тамплиеров. И мне показалось, что в середине отряда я разглядел худую фигуру легата в монашеском облачении, которое он надевал для участия в обрядах. Впереди ехал трубач и через равные промежутки времени издавал призывные звуки. Всадники торопились, и я помчался вслед за ними.

К великому удивлению, я увидел, как они обогнули виселицу и направились к кладбищу, где были похоронены святоши и жертвы чумы. Смешавшись с людьми, которых, как и меня, привело туда любопытство, я увидел разрытую могилу и рядом — жизнерадостную физиономию Танкреда, палача из владений епископа. Ногой он удерживал охапки цветов, а его подручные вытаскивали из могилы гроб. В этой могиле в прошлом году похоронили Мари-суконщицу; в Тулузе ее считали ясновидящей.

При жизни Мари слыла святой. Целый день она штопала одежду в крохотной лавчонке своего отца на улице Сен-Ром, бормоча молитвы. Иногда она, отложив шитье, зазывала в дом призраков с улицы, которых видела только она одна. Или предсказывала, что должно случиться, — и никогда не ошибалась. Как-то раз моя мать — а она очень любила Мари — привела меня к ней. Помню, как Мари холодными как лед руками дотронулась до моего лба и тут же их отдернула, содрогнувшись от страха. Под влиянием Пейре Мауранда она обратилась в альбигойскую ересь. Ее последнее пророчество передавали из уст в уста. Она утверждала, что злой дух явится в Тулузу в облике трех мерзостных страшилищ: мужа в митре, мужа в красном и мужа в латах. Первым назвали епископа Фолькета. Вторым — Пьера де Кастельно. Теперь боялись появления третьего. В двадцать пять лет Мари-суконщица умерла; перед смертью она попросила похоронить себя на кладбище, где покоились умершие от чумы. Огромная толпа, провожавшая ее в последний путь, распевала гимны.

А сейчас палач разбивал ее гроб ударами заступа. Так приказал Папа Иннокентий[9]. Души еретиков были осуждены на вечные муки, а значит, тела их не имели права покоиться в земле. Судебное постановление вынесли накануне. Прах Мари-суконщицы предстояло развеять по ветру. Но в гробу, где уже год покоится усопшая, найдут совсем не прах. Прошел слух, что, когда откроют крышку, из гроба повеет сладким ароматом и все увидят просветленное лицо Мари, такое же, каким оно было перед смертью, только с закрытыми глазами.

Я пробился в первый ряд. Гроб поставили вертикально и откинули крышку. Я увидел почерневшую мумию; отсутствие глаз и на удивление длинные, торчащие вперед зубы, придавали ей вид, поистине отвратительный. Полусгнившие одежды скрывали тело, но я был уверен, что его более не существовало. Пьер де Кастельно развернул пергамент и, повернувшись лицом к голове покойной, зачитал приговор церковного суда.

Какой-то старик в лохмотьях дернул меня за руку. Я узнал Пейре Мауранда. Он вывел меня за ограду кладбища. Он, похоже, и не печалился, и не возмущался. Только гораздо позднее понял я смысл сказанных им тогда слов:

— Живое тело наделено силой притяжения, оно притягивает душу. Счастливы те, чье тело стремительно растворилось, позволив душе взлететь в высшие приделы, где бренная оболочка больше не отделяет людей друг от друга! Наверное, Мари еще удерживали земные привязанности или воспоминания, возможно, она привыкла к своему утюгу. Но только что заступ палача освободил ее навсегда.


Накануне Страстной пятницы я сопровождал своего друга Самюэля Манассеса на собрание еврейских нотаблей, куда он отправился вместо отца, вызванного к больному в квартал Сен-Сиприен. Я ждал его, прогуливаясь возле двери раввина, в доме которого происходило собрание. Когда друг мой вышел, я увидел, что он еще бледнее, чем обычно. Я спросил у него, что случилось.

Согласно старинному обычаю, в Страстную пятницу кто-нибудь из проживавших в городе иудеев обязан был во время мессы подойти к дверям церкви Сент-Этьен и трижды постучать в дверь. Священник открывал ему и спрашивал его имя. Тот отвечал: «Я такой-то, и это мой народ распял Иисуса». Тогда священник давал ему пощечину, а люди, собравшиеся на площади, с гиканьем и свистом провожали его до дома.

Благодаря просвещенному правлению графов Тулузских этот обычай практически вышел из употребления. Священник слегка касался щеки еврея, а толпа не устраивала никаких буйств. Накануне члены еврейской общины, собравшиеся у раввина, тянули жребий, чтобы узнать имя того, кто постучит в дверь церкви Сент-Этьен.

— Им оказался мой отец, — дрожащим голосом произнес Манассес.

Я ответил ему, что не вижу особых причин для волнения.

— У моего отца нет недостатков, обычно присущих людям, и мне часто кажется, что Господь пожелал сделать из него образец совершенства. Но его иногда обуревает гордыня. О! Очень редко, и он немедленно в этом раскаивается. Мне кажется, он воспримет исполнение завтрашней миссии как унижение, и мне горько, ибо наказание, которое ему суждено претерпеть, незаслуженно.

Когда мы пришли в дом Исаака Манассеса, хозяин уже ждал нас. Еще раньше было договорено, что Самюэль прочтет мне несколько отрывков из недавно раздобытой им рукописи Маймонида. Доставая сундук и вынимая хранившуюся там рукопись, старый лекарь спросил, кого из его единоверцев, собравшихся в доме раввина, избрали для исполнения завтрашней миссии. И я услышал, как Самюэль назвал имя Левия, менялы с улицы Нобль. Потом он как ни в чем не бывало прочел мне несколько страниц возвышенной философии, из которой я не понял ровным счетом ничего, но все равно выразил свой восторг — чтобы доставить ему удовольствие.

На следующее утро, в час мессы, я отправился на площадь Сент-Этьен. Там собралась необычно многолюдная толпа. Я спросил, что происходит, и несколько горожан ответили мне, что пришли посмотреть на новое исполнение старого обряда. Пьер де Кастельно решил, что в Страстную пятницу священник не должен марать руку прикосновением к еврею. Пощечина — это наказание, исполнять которое должно палачу.

Я вскочил на каменный бортик бассейна, окружавшего расположенный посреди площади источник, чтобы поверх голов разглядеть происходящее перед дверью церкви. Дверь медленно приоткрылась, и в проеме показался сиреневый плащ и черная шляпа, какие обычно носили еврейские нотабли. Но плащ казался слишком длинным, а шляпа наползала на глаза. А фигура жертвы выглядела исключительно тщедушной. Внезапно над тщедушной фигуркой нависло широкое ухмыляющееся лицо палача. Я увидел, как, подобно боевой палице, взметнулся кулак в железной перчатке и опустился на еврея; тот рухнул на землю.

Когда он поднялся, я узнал Самюэля Манассеса. По его бледному как воск лицу бежали два струйки крови. Он зашатался, и в эти несколько секунд за его спиной мне удалось разглядеть склоненные головы христиан, выстроившихся в каменной галерее под капителями центрального нефа. Свечи оплывали, словно корчащиеся в муках души, а Христос на алтаре казался еще более призрачным, чем фантомы грядущих снов.

Дверь за Самюэлем закрылась, толпа отхлынула, оставив после себя пустое место. Никто не припоминал, чтобы жители Тулузы, собравшись вместе, когда-либо выказывали ненависть к евреям. Но сейчас при виде бледного и окровавленного молодого человека толпа разразилась проклятиями и ощетинилась взметнувшимися кулаками. Впрочем, несчастному не суждено было пересечь жуткую пустоту, отделявшую его от разъяренной людской стены. Он озирался по сторонам, словно ища поддержки, выхода из мира насилия, куда его неожиданно забросили, и вдруг упал, вытянувшись во весь свой рост. Он был мертв.


С этой минуты меня начало преследовать навязчивое видение. В первый раз я увидел его во время похорон Самюэля Манассеса. Евреев разрешали хоронить только после захода солнца, а кладбище их располагалось в самом дальнем углу квартала Сен-Сиприен. В сумерках процессия двинулась по берегу Гаронны. Четыре молодых человека несли гроб, где по настоянию Исаака Манассеса на груди его сына лежала заумная рукопись Маймонида. Единственный христианин, я шел позади всех.

И тут мимо меня на коне бесшумно промелькнул Пьер де Кастельно, такой же, каким я видел его несколько дней назад, когда он проезжал здесь же, с глазами навыкате и пятнами на скулах. Я ощутил прикосновение его плаща и в предзакатных сумерках увидел, как он встал во главе похоронной процессии и с надменным видом поехал впереди.

Не думая о том, каким образом конь легата неслышно двигался по каменистому берегу и почему никто не удивился неподражаемому бесстыдству папского прислужника, я бросился вперед и обогнал процессию, чтобы схватить под уздцы коня молчаливого всадника и заставить его освободить дорогу покойнику. Но я не нашел его. А так как ворота возле моста были открыты, я решил, что он скрылся через них. Затем я заметил его немного поодаль и вернулся обратно; я ясно видел: он уже не шествовал впереди, а следовал за процессией.

Но закутанных в фиолетовые плащи и надвинувших поглубже шляпы евреев, казалось, нисколько не возмущало присутствие всадника. Они удрученно следили за мной глазами, задаваясь вопросом, отчего этот христианин, давний друг покойного, размахивает руками и бессмысленно бегает взад и вперед.

VI

Отец хотел пристроить меня как можно лучше, и это ему удалось. Однажды утром он велел мне надеть самую красивую одежду, а потом объявил, что нас ждут в Нарбоннском замке. Он намеревался представить меня графу Тулузскому, который из уважения к услугам, оказанным ему моим отцом, обещал поспособствовать моему устройству.

Я волновался, хотя знал, что граф Раймон отличается поразительным простодушием. Не высокое положение великого графа Тулузского заставляло трепетать мою душу. Я волновался потому, что мне предстояло встретиться с человеком, чья доброта славилась во всем христианском мире. Я по наивности своей верил, что добродетели накладывают свой отпечаток на внешний облик, оставляют свои знаки, а потому, увидев графа, я бы не удивился, если бы заметил вокруг его головы сияющий ореол.

Когда нас ввели в зал, граф, словно школяр, сидел за длинным мраморным столом, где на столешнице мозаикой был выложен его герб: золотой крест на черном ключе. Он пил белое вино, только что доставленное из Гиени. Не обратив внимания на мое приветствие и презрев обычные церемонии, он заявил нам, что вино, на его вкус, чуточку сладковато и ему хочется, чтобы мы отведали его и высказали свое мнение. И он велел принести нам стаканы.

Когда мы с отцом заявили, что вино и в самом деле приторное, он вполне удовлетворился нашим ответом. Потирая руки, он дружелюбно уставился на меня своими маленькими волчьими глазками, затем хлопнул меня по плечу и со смехом проговорил:

— Так это ты забил в набат в аббатстве Меркюс в тот день, когда туда приехал… — Имени легата он не произнес. — Ты храбрый парень, такой мне и нужен. Я беру тебя на службу. К своим обязанностям приступишь уже сегодня. Люблю скорые решения.

Неспособность к принятию решений граничила у него с болезнью. Поэтому в мелочах он и в самом деле старался решать все мгновенно, убеждая таким образом себя в том, что он человек действия.

— Видишь, это Тибо, — добавил граф, — он расскажет тебе, что надо делать.

И указал на оруженосца, разливающего вино; неуклюжий на первый взгляд увалень глазки имел плутоватые: таких типов у нас в краю много.

— Теперь ты всегда будешь пить кислое вино из Комменжа.

Отныне, встретив меня, граф вспоминал свою шутку про вино, окликал меня, подмигивал и повторял:

— Каково, а? Несчастные жители Гиени! Пить переслащенное вино!

В Нарбоннской крепости у графа был собственный вигье, свои рыцари и свои воины. Но сам он жил на улице Нобль, в недавно построенном доме, окруженном большим садом. У дома была своя легенда и своя тайна. Немало прекрасных горожанок после тушения огней приходили в этот дом к графу. Говорили, что король Арагона, желая снискать его дружбу, прислал ему в подарок арабских пленниц необычайной красоты, и теперь граф имел такой же гарем, как у короля Арагонского. Вечерами из его дома доносилось пение, а под деревьями мелькали огоньки. Будучи пять раз женат, граф Раймон продолжал любить всех своих жен: тех, которых отверг, и ту, которая умерла. Когда кто-то произносил имя Жанны Английской, он плакал: эта королева так сильно его ревновала, что из-за этого наверняка не попала в рай. Он состоял в переписке с графиней Беатрис, по его приказу удалившейся в один из монастырей в Безье. Каждая связь, даже мимолетная, будь то со знатной дамой или с бедной девушкой, причиняла ему хлопоты и печали. И только среди диковинных животных, собранных в саду на улице Нобль, он обретал утешение.

В этот сад меня и отвел Тибо.

Он сказал мне, что, хотя я и новичок, сеньор полностью доверяет мне. Он знает, что я находился на площади возле Сен-Сернена, когда рубили дуб, и предложил поджечь дерево. Тибо был неразговорчив, зато умел слушать, и своими речами я быстро внушил ему великое восхищение. Он усовершенствовал мое мастерство в обращении с оружием, научил управляться с доспехами, правильно вязать и спускать соколов.

Я видел графа Раймона каждый день, и с каждым днем он выглядел все более озабоченным. Когда он проходил мимо вольеров, слушая неумолчный трепет крыльев, его маленькие глаза больше не светились радостью. Павлины семенили ему навстречу, желто-голубой ара садился ему на плечо, ручной аист, которого он называл двадцать пятым консулом, бежал за ним, щелкая клювом.

— Знаешь ли ты, — обратился он как-то раз ко мне, — что альбигойские еретики запрещают убивать любых животных, даже мух? И я защищаю их и люблю именно за то, что они проповедуют уважение ко всем живым существам.

Ему на руку села горлица. Он осторожно поднял руку, чтобы на птицу упало солнце.

— Посмотри, как искусно Господь изукрасил оттенками ее оперенье, как мастерски перешел от белого к стальному серому, а затем к синеве, какой не бывает даже на небе. Воистину, проливать кровь — великий грех.

Я знал: с прошлого года граф Тулузский перестал ходить на охоту.

Граф продолжал, обращаясь уже к невидимому собеседнику:

— Еретики правы во многом. Но тогда в чем же непогрешимость Папы? Впрочем, у них есть одна вещь, которую я не могу понять… — Он взглянул на меня, и лицо его озарилось улыбкой. — Я не могу понять, как можно найти совершенство в целомудрии.

Тогда я не знал, что вновь увижу его улыбку очень не скоро.

Вечером того дня по Тулузе прошел слух, что граф Тулузский отлучен от Церкви. Церемония состоялась в церкви Сент-Этьен, в присутствии нескольких священников. Говорили, когда легат швырнул на пол свечу и стал топтать ее ногами, подол его платья загорелся. Желающих, согласно обычаю, пронести открытый гроб перед домом отлученного, не нашлось, и легат с епископом, опасаясь вызвать недовольство жителей города, отказались от этого обряда.

В то же самое время стало известно, что легат покинул Тулузу и отправился в Рим. Странно, но его отъезд, нисколько не поколебал моих ощущений, и мне по-прежнему казалось, что он тайно присутствует подле меня. По мере того как расстояние между ним и мной увеличивалось, моя одержимость этим человеком становилась более выраженной и более частой. Она даже преумножилась по причине подобной же одержимости, тень которой я увидел в глазах графа Раймона.

В то время отлучение не было таким страшным наказанием, как сегодня, а в Тулузе тем более. Для большинства Церковь была синонимом разврата и симонии. Всюду циркулировали слухи, что со времен первых христиан таинства утратили свою святость, духовенство погрязло в заблуждениях, живая плоть Церкви, словно под действием яда, неустанно подтачивающим организм, превратилась в гниющую. Богатство и наслаждение вытеснили обет бедности. Теперь Сатана обитал в храмах, плескался в воде для крещения, прорастал в хлебе для евхаристии. Священники служили во имя его. Издалека Рим напоминал Вавилон, где под проклятым крестом восседал Антихрист с каменным сердцем.

В первый день граф не пожелал никого видеть — провел его со своими птицами, и мы с Тибо слышали, как он то и дело обращался к любимому аисту, как к единственному, кому мог доверять и кто мог дать ему полезный совет. На второй день он велел призвать к нему коннетабля, вигье и советника капитула Арнаута Бернара, известного своими мудростью и отвагой. Они заперлись и долго о чем-то разговаривали. Затем граф приказал Тибо приготовить его оружие и самого быстрого коня. Мы знали, что все воины, находившие в Нарбоннском замке, уже были на ногах, готовые выступить в поход.

Правой рукой держа на весу кожаный пояс, граф мерил шагами переднюю собственного дома. Неожиданно он спросил меня:

— Если бы я, отказавшись исполнить распоряжение Папы, сунул бы голову легата в его сундук и, опечатав его своими гербовыми печатями, отправил в Рим, разве Юг не поддержал бы меня? Арнаут Бернар советует мне именно так и поступить, и он прав. Но почему он настаивает на этом? Кто знает! Кто знает! Хотя прошло много лет, он, быть может, еще не забыл историю со своей женой.

Говорили, что жена Арнаута Бернара — теперь уже совсем старуха — в молодости любила графа и призналась ему в любви.

На следующий день на рассвете мы поскакали по дороге на Каркассонн. Граф решил схватить легата и держать его в заложниках до тех пор, пока тот не снимет с него отлучение. Он взял с собой всего пять десятков всадников, но на случай, если бы легату удалось укрыться в Монпелье или каком-нибудь укрепленном аббатстве, граф приказал держать наготове небольшое войско под командованием коннетабля.

Когда впереди показались башни Каркассонна, граф неожиданно велел остановиться. Лицо его просветлело. В сторону Тулузы во весь опор помчался гонец. Войско не потребовалось. Коннетабль вместе с солдатами мог возвращаться домой.

— Есть только один способ действовать, — повторял граф, — мириться, обещать, хитрить.

Тем не менее легата следовало настичь раньше, чем он пересечет границу владений графа. Мы переночевали в Каркассонне и рано утром тронулись в путь. В Безье мы узнали, что легат провел в городе целый день, совещаясь с местным епископом. Возможно, он задумал провести обряд отлучения во всех соборах Юга. В Монпелье нам сообщили, что легат два часа назад выехал из города, а перед этим имел долгую беседу с епископом.

Мой конь, более резвый, чем его собратья, унес меня вперед. У меня было такое чувство, будто сейчас я осуществлю свою мечту, настигну то самое наваждение, которым давно уже одержим мой мозг.

Наконец, прибыв в Сен-Жиль, порт на берегу Роны[10], мы узнали, что легат недавно проследовал в аббатство и собирается там заночевать.

Сен-Жиль был личным фьефом графа Тулузского, с крепостным замком и гарнизоном. Но в аббатстве, открыто выступавшем против графа, давно уже решили, что они подчиняются только Папе.

— Используя подобные заявления как предлог, я мог бы по камешкам разнести эту чертову обитель, — сказал нам граф, указывая на высившиеся подле холма стены, мощные, словно стены крепости.

Но на следующее утро, с восходом солнца, граф один, с непокрытой головой, пешком отправился к воротам аббатства и смиренно попросил дозволения повидать легата. Тот велел передать, что нога отлученного не смеет ступить на территорию аббатства, и приказал графу ждать в крепости: легат сам придет к нему.

— Я встречу его в шлеме и с мечом в руке, — сказал нам граф. — Мы еще посмотрим, кто кого!

И он приказал надеть на него доспехи и положил перед собой меч. Но часы шли, а легат и не думал являться в замок. Кроме наспех съеденного завтрака, граф с самого утра ничего не ел. Не успел отойти от долгого путешествия в седле. Он позвал нас, Тибо и меня, чтобы мы сняли с него кирасу и принесли ему вина.

— Захватите стаканы и для себя, — добавил он.

Едва мы успели принести заказанное им вино из Арля, как раздался звон, захлопали двери и совершенно бесшумно, так что никто не услышал даже шарканья сандалий, перед графом возник легат.

Папский легат имел право входить куда бы то ни было без предупреждения. Однако из вежливости обычно он этим правом не пользовался. На нем была монашеская ряса, которую он надевал крайне редко, используя полученное легатами право носить светское платье: своим великолепием посланцы Папы нередко затмевали роскошь самых знатных сеньоров. Мы привыкли видеть Пьера де Кастельно в пунцовой шляпе и малиновом стихаре. Сейчас он показался нам маленьким и ничтожным. Он стоял молча, вперив взор в лежащий на столе обнаженный меч, бутылку и три стакана, предательски свидетельствовавшие о панибратском обращении графа со своими прислужниками. В застывшей позе легата и его пристальном взоре сквозило полнейшее презрение.

Граф повелительным жестом приказал нам выйти.

Ни Тибо, ни я так никогда и не узнали, о чем говорили эти двое мужчин. Если верить тому, что позднее рассказал граф своим близким, он держался с легатом надменно, и из-за этого никаких договоренностей достигнуто не было. Более вероятно, что легат грозил графу, граф умолял легата, но все безрезультатно.

Прошло довольно много времени, когда мы наконец увидели, как одинокая фигура монаха спустилась по ступеням замка и направилась в сторону аббатства. Я смотрел ей вслед. Легат шел прямо, словно стесняясь своего маленького роста, и по тому, как он то и дело оборачивался, я понял: опасается, как бы стрела из арбалета не угодила ему прямо промеж лопаток.

Из комнаты, где находился граф, не доносилось ни звука. Когда совсем стемнело, мы с Тибо решились зажечь свечи и войти к нему. Бутылка опрокинулась, и вино растеклось по каменному полу. Склонившись над столом, граф лбом прижимался к клинку: возможно, прикосновение холодной стали доставляло ему облегчение. Когда он поднял голову, мы увидели, что он плачет. Но он тотчас задул свечу — в надежде, что мы не успели заметить его слез. Затем тихим голосом попросил нас не беспокоить его до завтрашнего утра. Закрывая за собой дверь, мы услышали, как он прошептал:

— Я пропал! Погиб навеки!

Мы с Тибо вышли из замка и направились к сооруженной над водой балюстраде, откуда открывался вид на порт. От ветра рангоуты и мачты качавшихся на воде галер тихонько поскрипывали. Там, за рекой, по ту сторону крепостной стены тянулись сумрачные лагуны Эрмитана, и я видел, как отблески вечернего света отражались от соляных пригорков, образуя марево и миражи. Паломники, легко узнаваемые по нашитым на груди крестам, шли в город и, проходя мимо нас, окидывали нас недобрыми взорами. Мне казалось, все это я уже видел и события, которым предстояло случиться, уже были кем-то расписаны в мельчайших подробностях.

Внезапно я повернулся к Тибо:

— Я только сейчас понял, окончательно понял, когда увидел, как легат смотрит на вино и стаканы, что предсказание Мари-суконщицы сбылось. Мы только что видели живое воплощение духа зла.

Вместо ответа Тибо опустил голову. А я продолжал:

— Я часто задаю себе вопрос: почему люди безропотно терпят несправедливо причиненное им зло?

— Потому что боятся, — ответил он. — Все люди трусы. Все дрожат за свою драгоценную жизнь.

Не в силах сдержаться, я расхохотался и тут же услышал, как эхо, преумножив раскаты моего хохота, придало им какие-то странные неумолчные модуляции.

— Что с тобой? — спросил Тибо.

— Просто я не боюсь за свою жизнь.

В эту минуту поступок, который я намеревался совершить, выскочил из меня и встал между мной и моим товарищем, словно оживший призрак. Тибо увидел его с такой же четкостью, с какой видят человека, стоящего у вас на пути. И когда я быстро зашагал в сторону замка, он потрусил за мной, на ходу спрашивая, что я собираюсь делать. Я не отвечал, но и он не отставал.

Я действовал словно во сне — отправился в отведенный для слуг зал, который в этот час был пуст, и быстро собрал необходимое оружие. Тибо последовал моему примеру, хотя я и уговаривал его отправиться в трапезную, ибо час трапезы настал, а опоздавшим еды не давали. Не обращая внимания на уговоры, он последовал за мной в конюшню. Потом вскочил на коня и поскакал следом.

Я направился к аббатству, смутно предполагая, что постучу в ворота, если потребуется, уложу на месте привратника и силой проникну внутрь. Когда я был за сотню метров от ворот, Тибо схватил меня за руку и вынудил остановиться. Под ясным звездным небом мы увидели широко распахнутые ворота.

Блистая доспехами в свете факелов, из ворот медленно выезжали всадники. Не слышно было ни разговоров, ни бряцанья оружия: тишина вершилась по приказу.

— Это он, — прошептал Тибо, указывая на человека, ехавшего последним.

Помимо нескольких слуг эскорт легата состоял из двух десятков солдат, все они были уроженцами Рима и принадлежали к личной гвардии Папы. Направлялись они не в нашу сторону. Свернув налево, они поехали по узкой тропе, бегущей вдоль Роны, и мы последовали за ними. Нам не пришлось долго гадать, куда они держат путь. В нескольких сотнях метров от аббатства была пристань для парома, которым пользовались жители Бокэра, и грязный трактир. Всадники остановились и спешились. Опасаясь, как бы граф не предпринял против него ночную вылазку, легат решил переправиться через Рону не в Сен-Жиле, а выше по течению.

— Ночь дарует советы, — в упор глядя на меня, произнес Тибо.

Только спустя час после того, как свет в окнах трактира погас, мы отважились зайти в него. Переговоры были долгими. Мы не хотели признаваться, что являемся слугами графа. Но Тибо был родом из Бокэра, и трактирщик узнал его.

— Сегодня после полудня приор аббатства Сен-Жиль снял всю гостиницу целиком, — объяснил нам трактирщик. — Сейчас все забито итальянцами, некоторым даже пришлось ночевать в конюшне вместе с лошадьми. Мои слуги отправились спать в хлев к свиньям.

Однако трактирщик не мог выгнать паломников, вот уже неделю ждавших случая сесть на корабль, отплывающий в Иерусалим. Паломников разместили в амбаре, и нам было предложено переночевать вместе с ними.

Стояла удушающая жара, запах немытого человеческого тела отравлял воздух. Тибо очень интересовал вопрос, куда могли спрятать продажных девок, которыми славятся гостиницы Прованса.

— Наверное, притаились где-нибудь в сарае по соседству, — с сожалением в голосе несколько раз произнес он.

Мы не стали снимать ни шоссы, ни кольчуги. Долго лежали молча, но сон не приходил. В конце концов решили зажечь свечу, врученную нам хозяином. Но жара размягчила сало, и свеча горела очень слабо. Обозрев без всякой радости собственные бледные лица, мы задули ее. Время от времени кто-нибудь из спящих паломников вскрикивал или, вскочив, принимался яростно чесаться, проклиная одолевших его насекомых. Мне почудилось, что за стеной кто-то чуть слышно ходит взад-вперед. Луна, покинувшая свое убежище только глубокой ночью, позолотила своим бледным светом солому и превратила лица спящих в зеленоватые лики трупов.

Я вслушивался в ритм беззвучных шагов, и мне в голову лезли всякие ненужные мысли. Что творилось в душе того человека, который никак не мог заснуть? Наверное, это был кто-нибудь из монахов, с юных лет посвятивших себя духовным бдениям. В аббатстве Фонфруад он был самым прилежным и самым набожным. Он прочел и осмыслил все рукописи, мог поговорить о Платоне, и быть может, даже о Маймониде. Благодаря своей великой учености он стал избранником Папы. Папа избрал его за ученость, но не за любовь. Он стал жить в Риме, и там злой дух под видом гордыни завладел им. Некогда кроткий, он стал столь неистов, что иногда даже терял разум. Он полюбил роскошь и стал рядиться в дорогие одежды. Вынося приговоры, не скрывал своей радости. И следом за епископом Фолькетом громко твердил, что половину жителей Тулузы следовало бы сжечь как еретиков.

В сущности, что такое человеческая жизнь? Разве она стоит стольких размышлений? И он, легат, и знатные сеньоры, и епископы, и даже Папа без лишних угрызений совести обрекали людей на смерть под предлогом свершения правосудия. Во время первого крестового похода крестоносцы, сражавшиеся как-никак под предводительством истинного святого, Годфруа Бульонского, захватили Иерусалим, а потом три дня рассуждали, пытаясь понять, надо ли им убивать семьдесят тысяч жителей этого города или нет. И после трехдневных споров решили их убить. Только Раймон де Сен-Жиль, граф Тулузский, воспротивился этому решению и с помощью уроженцев Тулузы, моих братьев, спас, кого смог. Ну и что? А то, что человеческая жизнь не имеет цены, и превыше ее иные, невидимые цели.

У меня в памяти отчетливо запечатлелась каждая секунда той ночи. В сердце моем не было ненависти. Я был орудием Господа, винтиком гигантского механизма. И злу, и добру Господь даровал равную власть, наделил силой создавать и разрушать. Он питал равную любовь и к справедливости, и к несправедливости и, казалось, не видел между ними разницы. Несправедливость неизбежно была сильнее, потому что не ограничивала себя никакими внутренними законами. А представляете, что случилось бы, если бы справедливость лишилась мужества? Если бы вместо того, чтобы восстанавливать равновесие и совершать поступки, она бы стала думать о своей жизни? Да, Господь желал зла, защищал злых, наделял их властью и богатством и — что совершенно непостижимо — в благоволении своем водружал на их чело божественный венец ума. Но в избранный Им час Он расстраивал их планы, побуждая какого-нибудь безвестного человека совершить неожиданный поступок. Он побуждал его духовно и поддерживал материально. Сначала Он формировал зародыш. Питаясь либо соками земли, либо мысленными образами, зародыш этот развивался медленно. Подтверждение тому я нашел в субстанции своих воспоминаний. Поступок прорастал во мне словно растение. Я был хранителем божественного семени, которому предстояло пресуществиться в физическом мире. Моя собственная жизнь была ничтожно малой платой за него. Я сгорал от нетерпения принести себя в жертву, словно мне на грудь положили горящую головню.

В конце концов я заснул. Проснулся внезапно, и мне показалось, что прошла целая вечность. Рассвет еще не наступил. Тибо был уже на ногах, и в слуховое оконце что-то высматривал на улице. Послышалось конское ржание.

— Они уезжают? — тихо прошептал я, и он утвердительно кивнул.

Одним прыжком я вскочил на ноги. В узкой щелочке оконца мы оба заметили толстенную паучиху, пытавшуюся протиснуться наружу. Тибо протянул руку, намереваясь раздавить ее. Я живо схватил его за рукав. Он посмотрел на меня с удивлением.

— Разве ты передумал? — спросил он.

Я отрицательно замотал головой и молча снял с себя кольчугу. Он по-прежнему глядел на меня, ничего не понимая. Я объяснил ему, что не намереваюсь бежать, а те, кто набросится на меня, без кольчуги убьют меня быстрее. Тогда он подобрал мой шлем, водрузил его мне на голову и настоял, чтобы я опустил на лицо забрало.

— Никто не знает, что может случиться. Если ты спасешься, лучше, если в тебе не признают слугу графа.

Выйдя из амбара, я увидел сидящего напротив двери рыжеволосого человека. Рассеянно перебирая бороду, он смотрел на меня во все глаза. В шлеме с опущенным забралом и в полотняной рубахе, выбившейся из-под пояса, я действительно выглядел одним из тех карикатурных уродцев, которые являются в кошмарах.

Когда мы добрались до конюшни, слуга как раз открывал дверь. Тибо сказал, что нам очень повезло: наши кони на месте. Пожав плечами, я ответил, что добрался бы до неба — или до ада — пешком ничуть не хуже, чем на лошади. И он старательно снял флажки с гербами с притороченных к нашим седлам копий.

Дорога, ведущая к лодкам, шла вниз по склону. По обеим сторонам ее росли тростник и тамариск. Река была непривычно спокойна. Вдалеке лаяли собаки. Чудо нарождающегося дня было столь прекрасно, что хотелось плакать.

Большинство всадников спешились, а один из них стал по-итальянски подзывать босоногого лодочника, медленно выволакивавшего на берег свою лодку. Поодаль, на расстоянии нескольких шагов, маячил одинокий всадник. Я узнал в нем Пьера де Кастельно. Он сидел в седле, прямой как жердь, вытянув шею и наклонив голову. Внезапно он показался мне таким тщедушным, что если бы сердцу моему было доступно сострадание, то сейчас оно непременно одержало бы верх.

Зажав копье под мышкой, я направил коня прямо на легата. Человеческая жизнь еще более хрупкая, чем нам кажется. Оружие плавно вошло в мягкие ткани тела и пронзило его насквозь. Я не раз слышал: для того чтобы убить наверняка, надо повернуть оружие в теле жертвы, а затем резко выдернуть — и был исполнен решимости сделать именно так. Но лицо человека, которому я только что нанес удар, внезапно превратилось в маску испуганного ребенка, и я услышал, как он, закачавшись в седле, проговорил: «Матушка!» Выпустив из рук копье, я смотрел, как на губах его расплывается алое пятно крови.

У меня было ощущение, что я стоял бесконечно долго, и мир вокруг меня цепенел под действием губительных чар смерти.

Когда легат свалился с коня, со всех сторон раздались беспорядочные крики. Я видел выражение ужаса на лицах итальянцев, но сам чувствовал себя не здесь и не сейчас. Я обнаружил, что форма лиц делала итальянцев непохожими на моих земляков, и пожалел, что у меня не было времени изучить отличия, разделяющие народы. Мысль моя, словно разладившийся механизм, скользила наугад, ставила странные вопросы: «Отчего только один среди всей этой толпы носит бороду? Никогда столько лошадей не смогут разместиться в таких узких лодках!»

События всегда происходят иначе, чем мы их себе представляем. Люди из эскорта легата, похоже, решили, что на них напал отряд, многократно превосходивший их по численности. Охваченные паникой, они вскакивали на коней, намереваясь бежать. Несколько человек окружили легата. Я заметил, как рядом появился Тибо и как мы внезапно остались одни на песке, а восходящее солнце вытягивало до бесконечности наши тени, уподобляя их теням гигантов. Я обещал себе, что, нанеся удар, не стану оказывать сопротивление. Но когда морок, сковавший мои движения, прошел, я вытащил меч и, вспомнив, что грудь моя не защищена, попросил Тибо одолжить мне круглый щит, притороченный к седлу. В этом щите, отполированном до блеска, словно зеркало, монетой из красного золота отражался диск солнца.

Тибо протянул мне щит. Никто не нападал на нас. Тогда он указал мне дорогу, ведущую в Бокэр: она пролегала среди чахлых зарослей тамариска; затем подал мне знак следовать за ним. Мы неспешно выехали на дорогу, изумленные, что не пришлось вступить в бой. Проехав несколько шагов, пустили коней в галоп и то и дело оборачивались, но никто нас не преследовал.

— Нам здорово повезло, — сказал Тибо. — Я посчитал: их было около двадцати пяти. Спрячемся в Бокэре у моих родных.

Вид у него был очень довольный.

Но когда он вложил меч в ножны, я рванулся вперед и преградил ему путь. Размахивая руками, я убеждал его повернуть обратно и вступить в бой с противником. Меня охватила жажда убивать.

— Мы трусливо сбежали. Давай вернемся и перебьем всех этих итальяшек.

Тибо с трудом успокоил меня и убедил ехать дальше.

Когда мы подъезжали к Бокэру, я резко остановился и соскочил на землю. Утренний воздух остудил мою кровь. Силы покинули меня. Я умолял своего товарища оставить меня здесь и дать поспать в прохладной тени огромного тополя, росшего на обочине.

Тибо пришлось высмотреть маленькую башенку, высившуюся над крепостной стеной, и поклясться, что это дом его дяди, а значит, мы почти приехали. В конце концов я последовал за ним.


Меня никогда не мучили угрызения совести. Иногда по ночам я слышал приглушенный голос, восклицавший: «Матушка!», и видел испуганное лицо с бледными окровавленными губами. Но я немедленно вспоминал своего товарища Маркайру, повешенного за ересь за городской стеной. Вспоминал огромную хищную птицу, выклевавшую ему глаза. В тот вечер, когда я побрел к виселице посмотреть, что осталось от моего друга, я бросал в эту птицу камни, но напрасно. Я вспоминал юную Розамонду Коломье, дочь оружейника, которая, как и я, получила от Господа талант облекать любые мысли в красивые слова. Вспоминал, что ей было двадцать лет, она была благонравна и отличалась удивительной красотой. Но до легата долетел слух, что она проповедовала ересь и славила целомудрие. Я вспоминал о подземной тюрьме Нарбоннского замка, где без различия пола содержали злейших преступников, сумасшедших и прокаженных, сбежавших из лепрозориев и обманом проникших в город. Они обитали во мраке, в препакостном сожительстве, ведя постоянную борьбу с крысами. В Тулузе были и другие, менее отвратительные тюрьмы, но я помнил, что легат лично проследил, чтобы Розамонду Коломье бросили именно в эту копошащуюся гниль. В тот раз он сказал, что чем прекраснее облик преступника, тем больший ущерб Господу наносит его преступление, а потому наказание должно быть назидательным. Я убивал людей, защищавших в бою свою жизнь, убивал невинных животных, печально глядевших на меня в минуту смерти, совесть терзала меня за многие дурные поступки, совершенные мною на протяжении моей долгой жизни. Но в том убийстве я не раскаивался никогда.

Часть II