Сокровище альбигойцев — страница 11 из 72

I

Я оставил Тибо в Бокэре, а сам окольными путями отправился в Тулузу. Добирался я долго, а потому, приехав, нашел родителей в большой тревоге. Сеньор Эльзеар д’Обеи, графский вигье, несколько раз приходил справляться, не вернулся ли я. Из его слов отец заключил, что я давно уже должен был прибыть на место, тем более что граф Раймон засвидетельствовал в одном из писем, что я покинул Сен-Жиль на 10-й день января. А удар Пьеру де Кастельно я нанес 15 января. Я без труда догадался, что граф не раздумывая приписал смерть легата своим верным слугам, а чтобы отвести от меня подозрения, сообщил ложную дату моего отъезда. Я не разбирался в политике и не представлял себе, насколько он был заинтересован, чтобы ни на кого из его людей не пало обвинение в убийстве легата, но был просто до слез растроган проявлением его отеческого благорасположения.

Когда я встретился в Нарбоннском замке с вигье, тот даже не спросил меня, не поручил ли граф что-нибудь передать ему на словах; он также не удивился, почему я столь долго добирался до Тулузы. Он смотрел на меня с откровенным любопытством, но не выказывал ни того дурного настроения, ни той надменности, которых страшились все, кто с ним сталкивался. Ходил слух, что он примкнул к еретикам, однако характер его от этого не стал мягче.

Вигье сказал, что я достойный слуга графа, и я уже собирался распрощаться с ним, как он вдруг задал мне странный вопрос:

— Почему ты видишь во мраке?

Сбитый с толку, я ответил, что не обладаю даром животных, подобных кошке, и темной ночью не сумею ничего разглядеть.

Он прикусил губу и отпустил меня, повторяя, что я храбрый слуга и этого вполне достаточно.

Я полагал, что смерть Пьера де Кастельно обрадует всех жителей Тулузы, и удивился, услышав, как многие горожане выражают свои страхи по поводу этой смерти, считая ее началом многих серьезных бедствий. Хотя все строили догадки по поводу личности убийцы, никто не подумал на меня. Каждый человек обладает даром слова, я же обладал им как никто иной, а потому мне приходилось делать над собой огромные усилия, чтобы не рассказать всей правды. Мне это удалось, и я не доверился никому, даже отцу. Тогда я еще не знал, что истина более всепроникающа, чем вода, и выходит на поверхность и без помощи языка.

В то время мне казалось, что совершенный мною поступок внезапно высвободил скрытые во мне силы. Я стал есть и пить за двоих. Мой голос, и прежде достаточно звучный, зазвучал еще громче.

Я начал втайне мечтать о битвах, где мог бы найти применение своей силе. Ощутил страстное, никогда прежде не испытанное желание обладать женщинами. А так как события имеют особенность повторяться, причем до мельчайших подробностей, я отправился в бани на улицу Сен-Лоран и вновь увидел там Сезелию. Она встретила меня с прежним смехом и пригласила проследовать за ней, что я и сделал.

И каким-то загадочным образом в душе моей ожил забытый облик. В тот вечер, прежде чем заснуть, я с необычайной четкостью вновь увидел лицо Эсклармонды де Фуа: таким оно было в тот день, когда она предстала перед моим взором на прибрежном песке в тихой заводи Эра. Словно богиня Минерва, вознесшаяся над призрачным градом зловещих фантомов, образ Эсклармонды явился из глубин моих смутных мечтаний и окутал их сумеречным светом.

В конце концов я стал видеть в Эсклармонде не человеческое существо, а некую нематериальную, внеземную сущность. А когда узнал, что отец ее, граф Рожер Бернар де Фуа, выдал ее замуж за виконта де Гимоэза, ощутил неприятное чувство и печаль, происхождение которой я объяснить не мог. В тот день, когда я встретил Эсклармонду де Фуа, виконтессу де Гимоэз, печаль эта преумножилась.


Стемнело, и я уже направил свои шаги в сторону отцовского дома, расположенного в конце улицы Тор, как внезапно ко мне подскочил низенький старичок с морщинистым лицом, похожим на яблоко, долго валявшееся под деревом. Он взглянул на меня, морщины его пришли в движение, и лицо его приняло выражение веселое и приветливое.

— Почему ты видишь во мраке?

В ту минуту я не вспомнил, что точно такой же вопрос мне задал графский вигье. Я решил, что это просто блажь. Ночь была очень светлой. Задрав голову, я совершенно естественным тоном произнес:

— Я вижу, потому что меня освещает свет свыше. — Я хотел сказать «свет звезд», но сам не знаю, почему произнес «свет свыше».

Услышав мой ответ, низенький старичок возликовал. Он бесцеремонно схватил меня за руку.

— Я знал, знал! Но почему ты никогда не приходишь к нам? Сегодня вечером я тебя отведу. Многие хотят с тобой познакомиться.

Я безропотно последовал за ним, потому что всегда следовал принципу: если судьба подает тебе знак, подчиняйся. В то время город кишел сводниками, и я подумал, что имею дело с одним из них. Нравы были вольные, ходили слухи о ночных сборищах, во время которых отпрыски знатнейших фамилий города устраивали настоящие оргии. Говорили, что вдова сеньора де Леза, прекрасная Гильеметта, а также другие знатные дамы являлись на эти сборища в масках и под предлогом исполнения языческих обрядов удовлетворяли свои порочные наклонности. Считали, что в подобных собраниях часто принимал участие поэт Пейре Раймон. Суровый консул Арнаут Бернар пообещал награду в десять мелгорских су тому, кто сообщит его полиции местонахождение мест разврата.

По дороге речи моего нового товарища заронили во мне сомнения.

— Если тебя ударили по одной щеке, надо ли подставлять другую, как сказал Христос? Совсем недавно, дитя мое, ты блестящим образом доказал, что не все альбигойцы намерены умереть, не пытаясь защитить себя. Многие наши братья считают, что ты совершил великий грех. Должен тебе сказать, лично я не разделяю этого мнения.

Он заглядывал мне в лицо, голос его звучал доверительно. Мы добрались до квартала Дальбад. Старичок продолжал:

— Видение сути вещей приходит к нам постепенно. Разумеется, все зависит от количества жизней, которые ты уже прожил. Знаешь ли ты, что святой Павел прожил тридцать две жизни, прежде чем вернуться в лоно Отца?

Я ответил, что ничего такого не знаю, и спросил, откуда ему это известно.

— Цифра совершенно верная, — убедительно произнес он, ничего не объяснив. — Ты молод! У тебя впереди долгий путь! Сколько еще жизней тебе суждено прожить!

И я не знал, чего в голосе его было больше: жалости или восхищения. Его слова никак не вязались с картинами наслаждения, нарисованными моим воображением.

— Это здесь, — сказал мой спутник, указывая на дом, издавна принадлежавший семье Роэкс.

Я вспомнил, что некогда имел дело с Фредериком де Роэксом, братом консула.

Когда мы подошли к дому, в его распахнутые двери входили люди, среди них промелькнули две или три женщины. По их потрепанным лицам и платьям в продольную полоску, ношение которых было предписано проституткам, я сообразил, что это девицы легкого поведения из предместья. Я даже узнал одну из них: за ужасающую худобу ее прозвали Сухой костью. Эта жалкая девица, вечно недовольная, с тяжелым характером, всегда давала повод поругаться с ней.

«Если судить по этой девице, — ухмыльнувшись, подумал я, — нетрудно представить, какого рода общество я здесь найду». Когда я прошел через двор, меня втолкнули в большой зал с голыми стенами, освещенный светом факелов. Присутствующие, принадлежавшие ко всем слоям общества, тихо переговаривались между собой. Серьезность и благочестие, отличавшие поведение участников собрания, дали мне понять, что собрание носит совершенно иной характер, нежели тот, который я себе представлял; и я застыл в изумлении.

Пока я стоял, не зная, куда деть руки, боковая дверь отворилась и вошла Эсклармонда де Фуа; я оцепенел.

Она была в черном платье, застегнутом спереди на пуговицы, на плечи наброшена фиолетовая вуаль. Не было ни золотых, ни иных сверкающих украшений, только на голове, поддерживая прическу, поблескивал тонкий серебряный обруч с сияющим как звезда сапфиром. Чудесный сине-зеленый камень, светившийся в центре ее чистого лба, завораживал. Но больше всего меня поразила печаль, окутавшая облик молодой женщины. Эсклармонда смотрела прямо перед собой, поверх голов собравшихся, словно ей было дано видеть невидимый мир.

Сопровождавший меня старик оставил меня и, рассекая толпу, подошел к Эсклармонде и стал ей что-то нашептывать доверительным тоном. Вытянув в мою сторону палец, он с важным видом сказал ей что-то, но его сообщение не вызвало у нее интереса — похоже, она пропустила его слова мимо ушей.

На моей физиономии отразилось такое удивление, что стоявший рядом со мной молодой человек с умным и открытым лицом дружелюбно посмотрел на меня и сказал:

— Вижу, вы из новообращенных. Женщина, стоящая там, является для всех уверовавших символом чистого духа, воплотившегося в материальную оболочку. Вы, наверное, слышали рассказы об Элен де Симон?

Так как я молчал, он легонько похлопал меня по плечу. Тогда я жестом дал понять, что не знаком с этой Элен. Взор мой был неотрывно устремлен на Эсклармонду: теперь она заняла место на стуле, поставленном посреди собрания.

— Нам, — продолжал молодой человек, — живущим в материальном мире, приходится облекать наши верования в плоть. Когда будете мысленно представлять схождение на землю Святого Духа, вспомните о красоте Эсклармонды де Фуа.

— О! Чтобы помнить о ней, мне Святой Дух не нужен, — довольно резко ответил я этому дураку.

Святому Духу, о котором я раньше никогда не помышлял, в этот вечер была отведена главная роль. Я убедился, все собравшиеся думали только о Святом Духе и уповали, что Он снизойдет на них. Ораторы по очереди брали слово и возвещали его пришествие. Святой Дух, прибывший с Востока, подул на мир, дабы оплодотворить его. Он избрал Тулузу своей земной столицей. Каждый должен был причаститься Святого Духа в тайной скинии, носимой в глубине собственной души.

Загадочные, недоступные моему пониманию слова выстраивались вокруг меня, отгораживая, словно стеной, от остальных собравшихся. Кругом сияли просветленные лица. Я ощущал, как вверх, словно дым от костра, уносятся бесхитростные и чистые восторги. Мне казалось, душа моя покрыта коркой, препятствовавшей мне принять участие во всеобщем упоении. В воздухе витало нечто невыразимое и таинственное, отчего мне хотелось плакать.

— Так что же такое — Святой Дух? — спросил я у своего соседа, отчетливо сознавая, что речь шла вовсе не о христианском Святом Духе.

Не дождавшись ответа, я встал и сказал:

— Я тоже хочу высказать свое мнение о Святом Духе.

Ибо я всегда слушал других только для того, чтобы потом высказаться самому.

Молодой человек бережно взял меня за руку.

— Слова имеют много смыслов, в зависимости от уровня разумения каждого. Для меня Святой Дух является силой, позволяющей вырваться из когтей материального мира, ручьем, ведущим к божественному источнику.

Я пожал плечами, и хотя, в сущности, сказать мне было нечего, я все же направился к небольшому возвышению, с которого вещали ораторы. На пути к возвышению я увидел, как Эсклармонда де Фуа встала и пошла, простирая перед собой руки, словно собираясь заключить кого-то в объятия.

И тут Фредерик де Роэкс вытолкнул вперед женщину, в которой я узнал жалкое озлобленное создание по прозванию Сухая кость. Она вся дрожала, ноги не держали ее, и она медленно опустилась на колени. Движением руки Эсклармонда велела поднять ее и ладонями обхватила ее голову. Я с изумлением смотрел на утонувшие в косматой шевелюре тонкие пальцы цвета слоновой кости, и видел, как та, кого я сравнивал с Минервой, коснулась губами лба продажной девки[11]. Тишину сменил продолжительный шепот. Что-то оживленно обсуждая, собравшиеся разделились на группы. Какой-то старик, возвысив голос, объяснял про красоту и притягательность смерти и уговаривал всех ускорить ее приход.

Неожиданно лысый и гладко выбритый человек принялся быстрым шагом описывать круги, с каждым кругом ускоряя шаг.

— Что это с ним? — спросил я своего соседа.

— Движение по кругу является единственно совершенным. Он подражает чистым духам, движущимся исключительно по кругу.

Голос пустившегося в объяснения старца зазвучал требовательно.

— Вырвите себя из этой жизни, ибо она есть зло, избавьтесь от скверны, дабы с легкостью устремиться к духовной сущности бытия.

— Ну, это уж слишком, — выкрикнул какой-то тип с кривыми ногами и квадратной головой, какой обычно обладают люди здравомыслящие. — Тогда придется признать, что убийца Пьера де Кастельно подарил легату блаженство.

Прозвучавшее имя послужило сигналом к ожесточенному спору. Все принялись о чем-то оживленно дискутировать. Тема интересовала каждого. Я заметил, как Фредерик Роэкс подходил то к одним, то к другим и что-то им шептал, показывая на меня пальцем.

— Это оруженосец графа Тулузского! Он один из наших!

Я горделиво выпрямился. Целую минуту я ощущал необычайную гордость. Правда, я ничего не понял из того, что говорилось о Святом Духе, но разве это имело значение? У меня была другая роль. Я был человеком действия, освободителем еретиков.

Постепенно вокруг меня образовалась пустота. И тогда глаза мои встретились с глазами Эсклармонды. Она смотрела на меня. Смотрела на человека, убившего Пьера де Кастельно. Разумеется, она не признала в нем дикаря, который некогда подхватил ее на руки и унес. Ее взгляд пронизывал меня словно стальной клинок, более острый, чем копье, которым я нанес удар легату. И внезапно я прочел в нем, прочел как в книге, где ожили нарисованные картинки. Я увидел ее ужас от моего поступка, ощутил ее отвращение к моей грубой и кровожадной душе. Она отвернулась и исчезла через ту же дверь, откуда появилась.

Я попытался отыскать вокруг себя хотя бы одно доброжелательное лицо. Но молодой человек, до сих пор державшийся рядом, резко отошел в сторону. Люди отворачивались от меня. Чувство, принятое мною за восхищение, оказалось любопытством, смешанным с презрением. Только старый Роэкс, чью спину я видел, разводил руками и, казалось, все еще защищал меня.

— Нам очень нужны такие люди! Даже если они вызывают презрение, ибо это не главное!

Я направился к двери и столкнулся лицом к лицу с Сухой костью. И ощутил себя униженным, понимая, сколь дорого было бы мне приветливое слово, сказанное Эсклармондой. Лицо девицы сияло от восторга; она так высоко задирала лоб, словно на него положили Святые Дары и она боялась, как бы они не упали.

Кажется, колет мой зацепился за ее платье. Протянув руку, я подался в ее сторону, чтобы отцепить колет. Раздался дикий вопль, девица рванулась прочь и, словно боясь замараться, подхватила обеими руками подол.

Ее истеричный крик пригвоздил окружающих к полу. Увидев меня возле девицы, многие подумали, что вопль свидетельствовал о какой-либо выходке с моей стороны, о грубой шутке. До меня донеслись возмущенные возгласы. Некто высокого роста, с виду похожий на рыцаря, во весь голос заявил, что, если меня следует наказать, пусть только скажут, а он уж позаботится об остальном, и, отодвинув всех, кто стоял перед ним, он двинулся на меня.

Я шагнул вперед, соразмеряя, как лучше вцепиться ему в глотку, а затем повалить его. Невыносимое страдание переполняло меня, и я надеялся от него избавиться, дав волю своей ярости.

И тут неведомая сила живым комком рыданий зашевелилась в моей груди, поднялась, опустилась и снова устремилась вверх. Значит, я оказался в стане злых! Словно ветхое платье, самолюбие мое разодралось пополам, и мне показалось, что я гол, гол и жалок, как первое творение мирозданья, узревшее первый закат солнца в отягощенном сумраками мире. Я упал на колени и воскликнул:

— Прошу всех простить меня. Я сотворил зло, я умею делать только зло и не понимаю, что такое добро. Вы это знаете — просветите меня! Не оставляйте меня блуждать в потемках. О братья мои, протяните мне руку помощи!

И, не обращая внимания на пыль, взвихренную по дороге платьем Эсклармонды, я прижался лбом к плитам, по которым ступала ее нога…


Глубокой ночью сержант городской стражи, держа в руках пику с прицепленным к кончику фонарем, подошел ко мне и грубо спросил, зачем я тут стою, уставившись в воды Гаронны.

Я бы мог ответить ему, что я слуга графа Тулузского, сын известного строителя Рокмора, а потому лучше ему оставить меня в покое и идти своей дорогой. Но я вежливо сказал, что после встречи с добрыми и чистыми людьми я не смогу успокоиться, пока не постигну истинную природу Святого Духа.

II

Граф Раймон вернулся в Тулузу, и я был первым, кого он пожелал увидеть. Он принял меня в Нарбоннском замке, в Орлиной башне, окна которой смотрели на север. Он был в воинском облачении, и когда я опустился перед ним на одно колено, он обхватил мои руки своими мягкими и влажными ладонями и долго не отпускал, пристально глядя на меня своими вечно слезящимися глазками. Так мы простояли несколько минут, а затем в полнейшей тишине прозвучали слова, которых произносить не следовало.

Я заметил, как граф, расхаживая взад и вперед, старался придать себе воинственный вид, сделать поступь уверенной и энергичной.

— Знаешь, как Папа Иннокентий встретил известие о гибели своего легата? Более четверти часа он сидел, задумавшись, а затем воззвал к святому Иакову Компостельскому. А знаешь, что внушил ему святой Иаков? Он велел ему начать крестовый поход против Юга, против меня, внука Раймона де Сен-Жиля, отличившегося при взятии Иерусалима! Только пусть помнит, что его крестоносцы рассеются словно пыль, натолкнувшись на стену из камня и железа, которую я возведу у них на пути. Мой племянник Тренкавель не сдержал радости при одной только мысли о возможности сразиться с рыцарями Севера, он уже призвал пятьсот арагонских рутьеров, оплатив их из собственной казны. А что касается меня…

Планы его были грандиозны. Он написал королю Англии и послал гонцов к своим вассалам в Альбижуа, Нарбоннэ и Прованс. Оружейники Тулузы трудились без передышки, ковали клинки для мечей и наконечники для копий. Под руководством консула Арнаута Бернара рабочие день и ночь трудились на крепостных стенах, укрепляя старые башни и возводя новые. Создавались новые отряды городской самообороны. Даже издали указ не открывать лавки раньше десяти часов — чтобы лавочники и их слуги имели время поупражняться во владении оружием. Женщины стали еще красивее, негоцианты преуспевали, на улицах царило веселье: ожидание грядущей войны опьяняло, как вино.

Почти каждый вечер я посещал общественные балы, устраивавшиеся на пустырях неподалеку от ворот Монтолью. В душе у всех царило воинственное настроение, и записные модники танцевали с мечом на боку. Острия рвали платья, поэтому часто возникали потасовки, и танцы постепенно утрачивали свою привлекательность. Поначалу мне нравилось находиться в центре всеобщего внимания, но скоро это стало меня стеснять. Мои ровесники старались не спорить со мной, боясь рассердить меня, а многие и вовсе глядели в мою сторону с опаской. И когда я шел танцевать, пространство вокруг меня быстро пустело.

Я стал находить удовольствие в общении с поэтами. Пейре Раймон водил меня на собрания, где поэты читали друг другу свои стихи. Чтения часто продолжались до глубокой ночи. В таких случаях удовольствие с поразительной легкостью уступало место сну: я отличался способностью засыпать где угодно. Когда собрания затягивались, меня всегда одолевал сон.

Почитать свои стихи иногда являлся грубиян Гильем Фигейра — всегда в сопровождении непотребной девки. Он и часа не мог прожить, не приложившись к бутылке; обычно девка прятала ее под платьем, и пока все бурно восхищались стихами, подсовывала Гильему заначку. Приходил и Жерар Рыжий, славившийся своими победами над женщинами и гигантским размером ног. Однажды мне даже довелось увидеть Пейре Видаля[12]. Он выглядел печальным и постаревшим, но так как за ним по-прежнему сохранялась репутация острослова, стоило ему только открыть рот и явить свои гнилые зубы, как все принимались дружно хохотать.

Однако больше всего хохотали в тот вечер, когда я впервые прочел стихи собственного сочинения. Печальный сюжет нисколько не способствовал такому веселью, и с этого дня я перестал посещать поэтов.

Я почти перестал бывать у Сезелии. А когда я пришел к ней, она вместо ожидаемых мною упреков напрямую спросила:

— Когда ты уедешь из Тулузы?

Я ответил, что состою при особе графа Раймона, а он пока не собирается покидать город.

— Тебе надо немедленно уехать из Тулузы.

— Но почему?

— Совсем скоро город будет разрушен, разрушен до самого основания.

И она еще раз убедительно повторила: город ожидает страшное бедствие.

Сначала я подумал, что, как это свойственно женщинам, у нее появилась навязчивая идея. Но она так часто напоминала о грядущих бедах и даже предложила мне под предлогом паломничества уехать вместе с ней на Восток, что в конце концов я заволновался. И стал упрашивать ее сказать, почему она уверовала в грядущее разрушение Тулузы, города, основание которого терялось во мгле веков, города, бессмертного, как сама планета.

Наконец она призналась, что узнала об этом от Фолькета, епископа Тулузы.

Она поведала мне: епископ ненавидел город из-за приверженности его жителей к ереси и постепенно уверовал, что ересь таится даже в стенах его домов, в камнях соборов и площадей. Гниение проникло в камень, бурлило в воде ручьев, пряталось в уличной тени. Епископ мечтал об образцовом наказании для Тулузы. Особенного проклятия заслуживали церковные здания. Их следовало разобрать, камень за камнем. Разрушить колокольню собора Сен-Сернен. Колокола переплавить, превратить в простые слитки металла.

А так как я не поверил в возможность осуществить такой ужасный замысел, она с горячностью принялась рассказывать дальше. Епископ Фолькет отправил Папе послание, где обосновал необходимость разрушить еретическую столицу. Он добился поддержки епископов Фуа, Альби и Безье. Каждый день к нему прибывали клирики с Севера, державшие его в курсе событий. Крестовый поход против Юга проповедовали не менее рьяно, чем походы против неверных. Из Франции и Германии двигались огромные армии; соединившись в Лионе, армии северян намеревались напасть на Окистанию.

Я решил сообщить полученные сведения своему господину, графу Тулузскому. Но мне не выпала такая возможность.

Когда на следующий день я предстал перед графом, он сурово, почти гневно посмотрел на меня и сказал, что сегодня же уезжает в Сен-Жиль и с собой берет других слуг, а меня с Тибо оставляет здесь, ибо мы не те люди, с которыми можно без опаски ехать в благочестивое место. И почти без сопровождения спешно покинул Тулузу.


Вернулся граф только месяц спустя. В день приезда я увидел его в рыцарском зале Нарбоннского замка. Он был расстроен, смотрел отсутствующим взглядом. Однако, проходя мимо, он подмигнул мне, и я понял, что он по-прежнему настроен ко мне доброжелательно. Вечером мы с Тибо получили приказ быть готовыми сопровождать его.

— Кажется, нам следует вооружиться, — задумчиво произнес Тибо. — Хотя мы отправляемся всего лишь в капитул.

Граф Тулузский созвал собрание консулов. Согласно обычаю, он был обязан лично являться в дом, где собирался капитул, дабы засвидетельствовать главенство городских советников по отношению к своему сеньору.

Когда мы верхом выехали с улицы Нобль, нас нагнал человек в черном платье, препоясанный поверх мечом; он походил одновременно и на клирика, и на солдата. Я уже приготовился дать ему отпор, как граф обернулся и сказал мне:

— Это брат Лоран Гильом. Отныне он будет находиться при моей особе.

Позднее мы узнали: это был шпион, посланный Папой Иннокентием следить за графом.

Дом, где заседал капитул, стоял позади собора Сен-Сернен, и часть окон его выходили на улицу. Это была древняя римская постройка, возможно даже храм, со временем перестроенный. Двенадцать колонн, украшавшие фасад, напоминали изваяния двенадцати консулов. Улицу запрудили кони, на которых приехали советники капитула. Граф уже поднимался по ступеням, когда я увидел, как тот, кого граф назвал Лораном Гильомом, многократно перекрестился. Приблизившись, он вкрадчиво прошептал мне на ухо:

— Господь даровал моим органам способность ощущать невидимые флюиды, испускамые мыслями язычников и еретиков. И сейчас я чувствую, что в этом доме некогда поклонялись идолам.

Вместо ответа я довольно резко приказал ему ждать у дверей вместе со слугами и лошадьми, чтобы его способность не причинила ему неприятных ощущений. Но я, наверное, не понял, какое положение он занимает при графе, ибо он не ответил, однако, опустив глаза, уверенно направился следом за мной.

Двадцать четыре советника капитула, консулы города и предместья уже заняли свои места в сплошном ряду деревянных резных кресел. Я видел, что спины у всех были непривычно выпрямлены и плотно прижаты к жестким спинкам. Квадратная челюсть Арнаута Бернара напоминала загадочную геометрическую фигуру. Многие облачились в парадные одежды. Бернар де Коломье беспрестанно шевелил пальцами, унизанными кольцами, распространяя сияние драгоценных камней. Раймон Астр, закутавшись в несколько меховых плащей, беспрестанно дрожал. Я видел хитро поблескивавшие глаза торговцев, сильные плечи богатых рыцарей, длинные скрюченные пальцы ростовщиков. У многих сетка морщин и бледность лица свидетельствовали об аскетическом образе жизни, свойственном альбигойцам. Дрожащее от сквозняка пламя факелов отбрасывало крупные пятна света, за которыми таился сумрак. Деревянное Распятие в глубине зала из-за большой влажности покрылось плесенью, и казалось, вот-вот развалится.

Едва я успел занять место возле писцов и кучки слуг, устроившихся за балюстрадой прямо напротив распятия, как услышал гневный ропот — так встретили появление в зале епископа Фолькета. Нарочито уверенным шагом епископ пересек зал и сел в кресло, поставленное напротив кресла графа. Консулы, сначала онемевшие от изумления, теперь повскакали с мест и яростно заспорили. У одних был вид, словно они собрались уходить, другие, повернувшись к графу, что-то говорили ему, но слов я не слышал. Наконец раздался звучный голос Арнаута Бернара:

— Консулы желают знать, кто пригласил епископа на заседание капитула.

Граф встал и, смущаясь, признался: это был он. Но ведь любое решение должно получить одобрение от представителя Господа! Сам он тоже примирился с Церковью. Отлучение, угнетавшее его, было снято. Он надеялся, что все жители Тулузы порадуются вместе с ним.

Действительно, рассказ о том, что происходило в Сен-Жиле, сегодня с самого утра горожане передавали из уст в уста. Обнаженный по пояс граф Тулузский вошел в собор, где папский легат Милон отхлестал его розгами. Затем легат повел графа в один из боковых приделов и заставил пасть ниц перед камнем, под которым покоились останки Пьера де Кастельно.

Нет, жители Тулузы не радовались известию об унижении их сеньора. Зеленщику Этьену Серабордесу и виноторговцу Понсу Барбадалю одновременно пришла в голову одна и та же мысль, и оба дружно сплюнули на пол, выразив свое презрение.

— Но разве Тулуза не самый неприступный город в мире? — воскликнул Пейре Гитар.

Бледный, исполненный смирения граф Раймон пытался оправдаться.

— Я посчитал своим долгом склониться перед волей Папы Иннокентия.

Слова его потонули в громких возгласах:

— Но зачем?

— Зачем подчиняться Антихристу?

— Это Папа должен явиться сюда и на коленях дать объяснения!

Епископ Фолькет встал. Лицо его, обычно носившее маску печального лицемерия, озарилось кровожадной радостью. Сжимая руками грудь, он заклинал паству повиниться и вернуться в лоно Церкви. Ему прекрасно известно, что змей ереси язвит их души. Давно уже наблюдает он, как этот призрачный змей жалит сердца жителей Тулузы, но он, Фолькет, собственной ногой размозжит голову гадине.

— А помнишь ногу Барраля де Бо, — выкрикнул Арнаут д’Эскалькан, толстый жизнерадостный человек, обладавший способностью высказывать свои мысли сразу же, как только они у него появлялись.

Прежде чем стать монахом, Фолькет увивался вокруг дамы Алазаис из Марселя. Когда он самым грубейшим образом попытался соблазнить ее, она приказала мужу прогнать его, и муж пинками вытолкал его вон.

Вновь раздался громкий и раскатистый голос Арнаута Бернара. Трапеция бородатого лица консула повернулась к графу.

— На что еще вы согласились?

Я увидел, как господин мой, опустив голову, собирался с духом. Выпрямившись, он принялся рассказывать…

Войско, собравшееся в Лионе, огромно и ожидает новых подкреплений. В поход выступили многие бароны с Севера, и среди них герцог Бургундский Эд, граф Неверский Эрве, жестокий и беспринципный граф де Барр. Командует всеми Симон де Монфор из рода Лейчестеров, наполовину англичанин, авантюрист, не знающий жалости, за что, собственно, его и избрали предводителем. Преданные провансальцы, спустившиеся вниз по Роне и прибывшие к графу, сообщили о настроениях, царивших среди крестоносного воинства. Северяне рассчитывали пограбить всласть. Крестоносцы мечтали добраться до Безье, Каркассонна и Тулузы точно так же, как в свое время соратники Годфруа Бульонского жаждали попасть в Иерусалим. Они хотели захватить богатства этих городов и красивых женщин, которыми эти города славились. Ради их спасения граф посчитал своим долгом пожертвовать собственной гордыней.

— А наши солдаты, наши прочные стены? — воскликнул отвечавший за укрепление городских стен Арнаут Бернар. Его волосы были припорошены пылью от распиленных для ремонта башен каменных блоков.

При упоминании о грабежах богатые советники тревожно переглянулись.

Тут заговорил епископ Фолькет.

О, сколь милосерден Господь, просветливший сердце графа Раймона! Он вселил раскаяние в его душу. Граф Тулузский раскаялся в непростительной поддержке, которую до сего дня оказывал еретикам. Он вновь стал возлюбленным сыном Святой Церкви. А что попросила у него Святая Церковь в доказательство его раскаяния? В сущности, ничего, ибо Церковь милостива к покаявшимся грешникам. Граф Тулузский отдал крестоносцам шесть крепостей. На своих землях он предоставил церковным трибуналам полномочия отправлять правосудие. И вместе со своими рыцарями примет участие в крестовом походе.

Последовала долгая тишина. Каждый был уверен, что он чего-то не понял. Неожиданно раздался раскатистый смех. Это смеялся Арнаут д’Эскалькан, сделавший вид, что принял речь епископа за шутку.

— Так, значит, граф Тулузский лично поведет своих врагов по своим собственным владениям?!

И капитул взорвался возмущенными выкриками. Получается, граф отменил исконное право консулов вершить правосудие! Но никакое церковное правосудие не может считаться подлинным правосудием! Если крестоносцы-северяне дойдут до Тулузы, их встретят поднятые мосты и вооруженные жители на крепостных стенах — даже если среди наступающих будет их собственный граф!

— Только еретикам следует бояться крестового похода, — воскликнул Фолькет, — и если среди вас есть те, кто боится…

— Ну и что? Что, если среди нас есть еретики? — произнес Пейре де Роэкс, повернув к епископу бледное лицо в обрамлении седых волос.

— Они умрут! Даже если они члены капитула вроде тебя. Церковное правосудие не признает неприкосновенности консулов.

Мне показалось, что большая часть советников сейчас набросится на епископа. Я почувствовал, как кто-то дернул меня за руку. Рядом со мной Лоран Гильом вытащил свой меч.

— Настало время, — произнес он, — проучить этих проклятых тулузцев.

Я ответил, что здесь собрались самые известные люди города и, если он не уберет меч обратно в ножны, ему придется иметь дело со мной.

Затем я услышал усталый голос графа, пытавшегося оправдать свой поступок. Он много думал, оценивал имевшиеся в наличии силы. В случае борьбы поражение казалось неминуемым. Действительно, он принес в жертву альбигойцев, но зато спас Тулузу.

— Пусть лучше погибнет Тулуза!

— Мы никогда не выдадим альбигойцев!

— Оставим епископа и монахов в заложниках!

Фолькет встал с кресла и начал отступать в конец зала, где притаился я. Рядом стояли несколько человек из его личной охраны. Добравшись до них, епископ воздел руки ладонями вверх, словно выталкивал в пространство невидимого противника.

— Тулуза уподобилась Содому и Гоморре! Знайте, лошади станут есть из ваших постелей, как из кормушек! Жен ваших и дочерей закуют в цепи и поволокут в солдатские палатки, где участь их будет решать жребий. Бродяги выпотрошат сундуки с жемчугами ювелира Коломье! Рутьеры наденут меха мерзлявого Астра и нагим погонят его в поле, чтобы он мог согреться! Там, где Арнаут Бернар возвел каменные барбаканы, станут пахать землю! Вот тогда вы сможете сколько угодно взывать к вашему невидимому отцу!..

В воздухе пронеслась деревянная скамеечка, пущенная прямо в голову епископу; в самый последний момент острие чьей-то пики прервало ее полет. Сжав кулаки, консулы бросились к Фолькету. Он отступил к двери, под защиту своей вооруженной охраны. Ветер, задувший с новой, неслыханной силой, так низко пригнул пламя факелов, что зал на минуту погрузился во мрак. И тут раздался голос:

— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, проклинаю еретическую породу жителей Тулузы!

Когда пламя наконец успокоилось, епископа в зале уже не было.

А между советниками завязалась ссора. Пейре Караборд и Понс Барбадаль кричали, что они добрые христиане и им наплевать на альбигойскую ересь. Другие требовали от графа арестовать епископа, разорвать отношения с Папой, собрать войско и выступить против баронов с Севера. Скрестив руки и вперив взор в одну точку, граф постукивал ногой по полу и клялся, что решение его неизменно. Но по огонькам, вспыхивавшим под его веками, я понимал, что он пребывает во власти сомнений и мысленно оценивает последствия, какие могут возникнуть, если он изменит свое решение.

Возможно, время еще было. Если бы в эту минуту граф Тулузский воскликнул: «Вассалы мои! Поддержите меня, объединимся против общего врага, пусть даже враг этот — сам Папа Римский!», тогда, быть может, Юг и был бы спасен. Став невидимым свидетелем сцены унижения Раймона Тулузского, я очень хотел выскочить на середину зала и умолять графа взять свои слова обратно, а тулузцев — объединиться вокруг своего сеньора. Но кто стал бы слушать зеленого юнца из числа прислужников графа?

Внезапно я почувствовал, как еще один человек, понимающий важность этой минуты, пытается найти слова, чтобы убедить графа Тулузского вернуться на путь, предназначенный ему судьбой. Это был Арнаут Бернар. На лице его читалось искреннее желание подавить застарелую вражду. Подняв руку и призывая всех к тишине, он вышел вперед. Какое заблуждение помешало графу правильно понять этот жест? Неужели он решил, что советник, у которого он когда-то увел жену, направляется к нему ударить его? Или, устав от негодующих криков, захотел положить им конец и не придумал ничего лучшего, как, сделав шаг назад, угрожающе вытащить из ножен меч? В течение нескольких секунд Арнаут Бернар и граф стояли друг против друга, и между ними во весь свой могучий рост поднималась уснувшая на время ненависть, заклубилось тайное воспоминание о женщине, чью любовь делили эти двое мужчин.

Под распахнувшимися плащами голубоватым светом засверкали клинки. Мы с Тибо поспешили встать за спиной нашего господина. Я услышал, как Лоран Гильом еле слышно шепнул мне:

— Побеждает тот, кто наносит удар первым.

И я увидел, какое гнусное у него лицо.

— Я сделал это ради вашего же спасения, — неуверенно выкрикнул граф. — Вы еще станете благодарить меня за спасение ваших домов, за жизнь ваших жен и дочерей.

В тишине, наступившей после его слов, раздался громкий голос Арнаута д’Эскалькана:

— Особенно наших жен!

Конечно, он хотел всего лишь пошутить, намекнуть на нравы графа, и вовсе не думал о жене Арнаута Бернара. Но, как ни странно, каждый подумал именно о ней, вспомнил белокурую Аликс Бернар, главную героиню той давней драмы; ходил слух, что Аликс жива, но сошла с ума и ее держат в келье одного из монастырей Тулузы. Под висевшим на стене заплесневелым Распятием мне неожиданно привиделась златовласая Аликс Бернар. Глазами цвета дымчатого опала она смотрела на любовника и супруга, навеки разделенных враждой, возрожденной призраком ее плоти. И, словно ощутив некое тайное присутствие, руки у всех опустились, гнев остыл.

Граф сделал нам знак следовать за ним, и мы стали пробираться среди советников, недвижных, словно какая-то колдовская сила внезапно превратила их в камень.

III

Мы прибыли засветло, и я не поленился забраться на холм, чтобы по возможности рассмотреть бескрайний лагерь крестоносцев.

Лагерь пестрел, кишел, шумел. Раскинувшись насколько хватило взора, он отбрасывал блики света, гомонил, кричал, щетинился пиками, крестами, флажками. Весь левый берег Роны занимали германские наемники, которыми командовал граф Барр. Они поставили черные островерхие палатки, напоминавшие жилища чудовищных термитов. В этот час большинство наемников находились у реки, куда они вместе со своими конями отправились попить и искупаться. Многие из них, встав на четвереньки, окунали в реку рыжеволосые головы, величина которых намного превосходила обычные размеры человеческой головы. Я видел их длинные мокрые бороды, их оскал, слышал их идиотский смех. Они весело толкались, швырялись песком. Больше всего они напоминали закованных в броню четвероногих, нежели людей.

Палатки бретонцев, бургундцев, швейцарцев и итальянцев ярусами располагались на склонах правого берега. Этот лагерь напоминал большой город, разделенный на кварталы. В лучах заходящего солнца затылки в шлемах сверкали, словно земные звезды. Пятна света, из которых фонтанами разлетались искры, указывали на местонахождение импровизированных кузниц; из кузниц доносился грохот молотов и лязг оружейной стали. Проходы между палатками заполняли люди, игравшие в кости, среди них то и дело возникали ссоры, и в воздухе висела разноязыкая брань. Скакали всадники, развозившие приказы. Вереница монахов в грубых рясах змейкой вилась вокруг оливковой рощицы.

Четырехугольное поле, отмеченное по углам орифламмами, отвели монахам. Там находилась часовня, где епископы служили мессу. Но авангард крестоносцев, не зная, для каких высоких целей она предназначена, по прибытии разграбил ее. Солдаты высадили двери и посшибали лепнину с фасада. А когда треснул церковный колокол, часовенка окончательно приобрела зловещий вид. Теперь, когда колокол возвещал молитву, обращенную к Богородице, звуки его насыщали воздух проклятиями, сулившими неизбывные несчастья.

Следом за лагерем тамплиеров растеклось море разномастных повозок, драных шатров, фургонов, обтянутых пестрыми лохмотьями. Там обитали те, кто жил за счет войска: сводни с целой армией девиц легкого поведения, гистрионы, нищие, цыгане, бродяги. С наступлением вечера их стан пробудился, и сейчас обитатели его множились прямо у меня глазах — словно выползали из ворот невидимого муравейника. Среди долетавших до меня звуков незнакомых песен, варварской музыки и буйных ссор можно было различить крики захваченных врасплох крестьянок, которых насиловали крестоносцы. На площадке в нескольких минутах ходьбы от лагеря раскинулся базар. Солдаты толпились у шатра, размерами превышавшего все остальные. У входа в него сидела необъятных размеров кумушка, а из-за линялой занавески улыбались полуодетые девицы. В окружении зевак являли свое искусство акробаты. Крикливая, пестрая толпа циркулировала вокруг высоченного позолоченного фаллоса, наделенного функцией символического ориентира. Это была эмблема великого Кесаря, предводителя бродяг и оборванцев; согласно привилегии, полученной от короля Франции, Кесарь имел право возить ее в своей повозке. С моего места сверкавший в лучах заходящего солнца фаллос казался непропорционально огромным и напоминал чудовищное божество лишившегося рассудка народа. Таким же высоким был только торчавший в отдалении металлический крест — он означал, что вокруг раскинулся стан легата. Казалось, крест был покрыт той же самой позолотой, какой вызолотили эмблему короля бродяг: он так же сверкал на солнце. И я не мог оторвать глаз от символов двух слепых сил, вожделения и веры, напавших на мой край с целью изнасиловать его и превратить в раба.

Три сотни рыцарей, которых под стягом с черным ключом на золотом кресте привел с собой граф Тулузский, расположились на правом фланге — крошечная алмазная капелька среди скопления отбросов. Поспешив к лагерю соотечественников, я неожиданно получил сильный удар в грудь, упал и остался лежать в пыли.

Меня ударила лошадь проезжавшего мимо всадника, за которым следовало несколько вооруженных людей. Всадник обернулся, но не остановился. И я увидел, что на нем не было шлема, а его голова с коротким седеющим ежиком волос была на удивление круглой, словно выточенный из мрамора шар, и — еще более примечательно — совсем не имела глаз.

Чей-то голос произнес:

— Это человек из свиты графа Тулузского.

Тут я заметил под бровями рыцаря тонкую зеленоватую щелочку, светившуюся, словно кошачьи глаза в темноте, и услышал презрительный смешок. Отряд исчез за поворотом дороги.

В ярости я вскочил на ноги. Сообразил, что у меня нет оружия. Не помню, что за брань срывалась у меня с языка, когда проходивший мимо пехотинец, видимо ставший свидетелем разыгравшейся сцены, остановился и сказал, обращаясь ко мне:

— Ты, похоже, не знаешь, кто этот рыцарь, сбивший тебя с ног.

— Нет, но если бы я знал…

Солдат сделал мне знак замолчать и прошептал:

— Это Симон де Монфор.


Я всегда считал, что причина любой войны заключается в тяге к воровству и стремлении к обогащению. И убедился, что это совсем не так. Силой, побуждающей мужчин идти в бой, является жажда обладать женщинами. Солдаты говорили только о красоте женщин, которые достанутся им в побежденных городах, и по мере того, как войско двигалось вниз по течению Роны и приближалось к окситанским землям, солдат все больше преследовали сексуальные галлюцинации; призраки, порожденные этими галлюцинациями, стояли у них перед глазами.

Граф Тулузский ни с кем не разговаривал и терпел только мое присутствие. Казалось, он затаил злобу на своих рыцарей за то, что они подчинились его приказу и последовали за ним в крестовый поход против своих братьев. Впрочем, по дороге многие рыцари нас покинули.

На подступах к Монпелье мы узнали, что Тренкавель, виконт Каркассоннский и Безьерский, решил закрыть ворота принадлежавших ему городов и оказать сопротивление крестоносцам.

Граф Тулузский не любил племянника и завидовал его безмерной отваге. Узнав о его решении, он обхватил голову руками и заплакал. Я не знал, грядущие ли несчастья, которые он предвидел, были тому причиной, или же он сокрушался, что не последовал примеру племянника. К армии, сформированной в Лионе, присоединилась еще одна, состоявшая из баронов Перигора и Лимузена; во главе этой армии стоял епископ из Бордо. Еще одна армия двигалась со стороны Тарна и Черной горы. И этот великий океан доспехов, крестов и лошадей вскоре забурлил под стенами Безье.

Стоящий на крутом холме Каркассонн ощетинился оборонительными сооружениями. Мы знали, что, прежде чем запереться в этой крепости, Тренкавель ввел туда многочисленные дисциплинированные войска. Про жителей Безье было известно, что они давно сформировали боеспособные отряды самообороны. В городе также укрылась большая часть дворян из окрестных замков.

Вечером того дня, когда мы прибыли на место и вместе с Тибо сидели возле нашей палатки, я сказал:

— Осада продлится не меньше года. Безьерцы еще покажут северянам, сколь доблестны сердца окситанцев.

По обыкновению Тибо только покачал головой. Рядом со мной раздался смех, и я увидел Лорана Гильома. Мы вынуждены были делить палатку вместе с ним, и, несмотря на все наши старания держаться от него подальше, он почти всегда был рядом.

— Уверен, завтра на закате город будет принадлежать крестоносцам, — произнес он.

Настал мой черед смеяться над столь нелепым утверждением. Но Лоран Гильом спокойно и твердо заявил, что благодаря благочестивому Симону де Монфору и папскому легату Арно, аббату из Сито, которые встали во главе армии, городские стены непременно рухнут, а защитники их разбегутся.

Тогда я велел ему взять меч и отправиться со мной за пределы лагеря. Там мы посмотрим, сможет ли папский слуга одержать верх над жителем Тулузы.

Сладко улыбаясь, он отказался и напомнил о приказе, строго запрещавшем крестоносцам затевать поединки друг с другом.

— Ибо вы носите крест, — торжественно произнес он.

В самом деле, на моем колете, надетом поверх кольчуги, был нашит огромный красный крест.

— Благодарите Господа, и Его крест защитит вас от гибели.


Утром я проснулся оттого, что Тибо со всей силой тормошил меня:

— Послушай, там что-то происходит, — проговорил он.

Я прислушался: со всех сторон доносился неумолчный гул. Лоран Гильом был уже на ногах и при оружии. Даже не взглянув в нашу сторону, он умчался в неизвестном направлении. Мы тоже вооружились и вышли из палатки.

Солнце только что встало.

Стоял июль, жара была удручающей. Мимо нас скакали всадники, за ними трусцой бежали запыхавшиеся пехотинцы. Некоторые на ходу застегивали ремешки своих кирас. Было ясно, снаряжение они надевали впопыхах. Все двигались в одном направлении — к Нарбоннским воротам, самым широким, а потому самым удобным для грядущих атак. Оттуда доносились яростные крики, конское ржанье и лязг мечей, все те звуки, по которым издалека легко распознать шум битвы.

— Если было принято решение начать штурм города, значит, крестоносцев предупредили о нем заранее, — обращаясь ко мне, справедливо заметил Тибо.

Мы направились к палатке графа Тулузского получать приказания. Палатка стояла на краю небольшого пшеничного поля. Двигаясь через поле, я заметил сержанта с красной рожей, типичной для выходцев с Севера. Из-за огромного живота, который он горделиво выставил вперед, бежать он не мог, а потому шествовал, исполненный достоинства, раздвигая копьем колосья. Я спросил у него, что происходит. Он обрадовался подвернувшемуся поводу остановиться и сделать передышку.

— В Безье только что взяли штурмом городские ворота, — ответил он мне с такой гордостью, словно именно ему крестоносцы были обязаны этим подвигом. — А знаете, кто их захватил? Бродяги во главе со своим королем. Чтобы разбить южан, солдаты не нужны. Достаточно оборванцев. Так что, если хочешь урвать кусок добычи, думаю, надо поспешать.

И неспешной трусцой удалился.

Тулузские рыцари толпились возле палатки графа. Неожиданно появился граф. Он был толком не одет. За ним, молитвенно сложив руки, семенил какой-то человек с мертвенно-бледным лицом, по которому градом катился пот. Граф призвал рыцарей в свидетели:

— Ну вот, самое время! Этот житель Безье от имени своих сограждан умоляет меня отыскать аббата из Сито и Симона де Монфора и уговорить их спасти город. Где это видано, чтобы волков упрашивали вернуть добычу, в которую уже впились их острые зубы?

Вооруженных людей становилось все больше, они пробирались вперед, отталкивая нас. Житель Безье упал на колени. Он воздевал руки к небу, лицо его было мокро от слез. Граф топнул ногой.

— Хватит! Надо было последовать моему примеру! Я предвидел, что это случится, и потому я здесь. Этот человек сказал мне, что его дочери двадцать лет, но она больна и не встает с кровати. Но тогда почему он не бежал из города? Еще вчера епископ Режинальд де Монпейру заклинал всех жителей покинуть город. Евреи, например, все уехали! Почему же ты не уехал вслед за ними? Люди так привязаны к своему добру, что предпочитают умереть, нежели расстаться с ним.

Пока граф рассуждал, Тибо сходил за графским конем и подвел его к хозяину. Тем временем граф, запнувшись, неожиданно повысил голос, почти перешел на крик:

— Они же не доверяют мне, ни тот, ни другой! Что бы я ни сказал, они сделают все наоборот. Монфор обвинит меня в предательстве или заставит сражаться на его стороне. И к тому же, где их найти? Палатка аббата из Сито находится на другом конце лагеря.

И все же он вскочил в седло. Тулузские рыцари стали требовать себе коней, намереваясь сопровождать его. В этот момент мощный рев заглушил все голоса. Огромная толпа паломников, принадлежавших, без сомнения, к какому-то религиозному братству, с пением гимнов двигалась в сторону Безье. Внушительный звук в соединении с протяжным напевом напоминал о могуществе грозного Бога и неизбежном мраке смерти. Словно гигантская приливная волна, которая, внезапно всколыхнувшись, взмывает ввысь и раскатывается вдаль, неисчислимая толпа нахлынула на нас и размыла наши ряды. Я видел, как граф Тулузский, окруженный своими рыцарями, с трудом удерживался на месте. Решив присоединиться к нему, я схватил меч и ударами рукоятки начал прокладывать себе дорогу. Но внезапно меня охватило неудержимое желание увидеть все собственными глазами, и я отдался на волю потока, неумолимо уносившего меня в сторону Безье.


То ли у Нарбоннских ворот еще шло сражение, то ли мост был разрушен, но только я вместе с паломниками вошел в город через ворота Каталан. По дороге некоторые паломники на своем варварском непонятном языке обращались ко мне с вопросами. В ответ я только указывал на огромный красный крест у себя на груди и на обнаженный клинок. Они отвечали непонятными воплями и показывали мне — кто на огромный карман, пришитый под рясой, кто на заплечный мешок. По выражению их лиц я видел: они были рады предстоящему грабежу и рассчитывали вернуться, отягощенные добычей. Скорее всего, они прибыли издалека. Почти у всех были ярко-рыжие волосы. Рядом со мной трусил тощий верзила — устремив взор к небу, он с непередаваемой страстью повторял странное женское имя: «Гуннур!», и я подумал, что это, наверное, имя его невесты. Его вытянутое, вполне добродушное лицо никак не вязалось с коротким широким тесаком странной формы. Еще один паломник напоминал карлика; голый по пояс, заросший волосами и с топором на плече, он был похож на горного кобольда, о которых сочиняют песни поэты с Севера. Паломники делились на отряды, по двадцать человек в каждом, и все старательно соблюдали дисциплину; подчинялись паломники человеку с огненно-рыжей шевелюрой, какой не было ни у кого другого; на конце пики огненно-рыжего вожака развевался голубой вымпел: с его помощью он собирал своих людей.

У ворот Каталан не было ни единого следа борьбы; их охраняли солдаты графа Неверского. Когда мы шли мимо, они крикнули нам, что напали неожиданно и захватили ворота без всякого сопротивления. Они посоветовали нам держать оружие наготове, ибо бои шли в каждом квартале города.

Мы продвигались по вымершим улицам, среди застывшей тишины. Все двери были закрыты. Устрашенные, мои спутники шли медленно, приглушив голоса. Мы вышли на маленькую площадь, посреди которой в тени платана журчал источник. Песенка воды, тень от домов, свежий воздух навевали воспоминания о мирном счастье. Место было такое спокойное, что несколько паломников даже присели на край бассейна. Но большинство изъявили желание идти дальше.

Тут дверь одного из домов отворилась, и из нее вышла женщина, с виду зажиточная горожанка. Пройдя несколько шагов, она наконец заметила нас. «Иисус, Мария!» — воскликнула она и бросилась бежать. Никто не шелохнулся. Только тощий верзила с добрым лицом бросился за ней, продолжая выкрикивать: «Гуннур!» Выхватив из ножен тесак, он в три прыжка догнал ее и с силой ударил по голове. Женщина повалилась на землю, он бросился на нее, раздирая ткань, обшарил складки платья и принялся стаскивать с рук кольца; если кольцо сидело туго, он, не раздумывая, отсекал палец. Потом старательно уложил добычу в один из карманов и что-то прокричал, видимо предупреждая остальных, что эта добыча принадлежит ему, а потом с гордостью замахал руками.

В течение нескольких секунд паломники, выстроившись в кружок, смотрели, как кровь из широкой раны на голове женщины растекалась по мостовой. Они молчали, изумленные. Первым моим побуждением было броситься на убийцу, но я сдержался. Ибо те, кто окружали меня, хором испустили дикий клич. Они тоже хотели убивать. Я увидел, как карлик с топором бросился крушить дверь. Другие принялись карабкаться друг другу на плечи, чтобы перелезть через невысокий забор. Вскоре всюду зазвучали крики. Запершиеся в своих домах и онемевшие от страха жители нарушили тишину. Подняв тучу брызг, в бассейн упал выброшенный из окна младенец. На меня, шатаясь, налетел какой-то человек, пытавшийся на бегу вытащить из собственной груди застрявший в ней клинок. Немного поодаль три гиганта ссорились из-за женщины с длинными черными волосами и лицом мадонны. Один из них воткнул кинжал в высокий воротник ее платья, чтобы разрезать его. Но сделал он это слишком резко, и когда платье распалось надвое, обнажилось тело, рассеченное надвое, сверху донизу.

Крестоносцев становилось все больше, они прибывали со всех сторон. Отчаянные вопли жертв раздирали душу. По улицам тащили мебель, ткани, бочки. Отважный молодой человек, забравшись, словно на жердочку, на гребень крыши, пристроился поудобнее и долгое время стрелял в крестоносцев из маленького, словно игрушечного лука, и перебил многих из тех, кто окружал меня. Одну за другой он доставал из лежащего рядом колчана стрелы и выпускал их, словно по мишеням, никогда не промахиваясь. Стоило мне издалека попытаться разглядеть его бледное лицо в обрамлении длинных черных волос, как он едва не пришпилил меня к деревянной двери, и в конце концов из всех, в кого он целился, в живых остался я один. Улица опустела. Никто не знал, как забраться к нему на крышу. Когда колчан его опустел, он огляделся, спокойно встал и незаметно исчез. Никто не видел, куда он подевался — скорее всего, влез в одно из чердачных окон. Я хотел громко выразить свое восхищение этим чудесным лучником, но осторожность удержала меня.

Я шел по улицам наугад. И всюду видел одни и те же картины. Несколько раз меня сбивали с ног всадники. Иногда на меня набрасывались обезумевшие от крови крестоносцы, и я мечом отражал их удары до тех пор, пока они наконец не различали крест, нашитый у меня на груди. В конце концов я решил вымазаться кровью, чтобы походить на тех, кто убивал, и избежать гибели от их руки.

Я присмотрел дом, через отрытую дверь проник в коридор, а затем и в комнату, где стоял ужасный запах. При свете крошечного окна я разглядел пьяных рутьеров, валявшихся на полу, а рядом с ними нескольких перепуганных полуобнаженных женщин; глаза их сверкали во мраке. Рутьеры приняли меня за своего и закричали, что у них тут всего вдоволь. Один из них ногой подтолкнул ко мне бутылку. Когда я сделал шаг в направлении женщин, те в ужасе отшатнулись. Я споткнулся об обагренное кровью недвижное тело. В полумраке я смутно различил волосы, очертания изящной груди с огромной дырой на месте сердца. Я наклонился, погрузил руки в кровь, вытекавшую из этой дыры, и обмазал ею лоб и щеки.

Сзади раздались диковатые смешки.

— Он предпочитает кровь вину.

Последовали новые смешки. Рутьеры решили, что я только что напился крови.

Однако эта картина наполнила меня неизмеримо меньшим отвращением, нежели то, которое мне довелось испытать несколько часов спустя. Я был охвачен чувством, больше всего напоминавшим опьянение. Дышал воздухом, напоенным тлением. Во мне пробудился вкус к смерти. Мне тоже захотелось разрушать и убивать. Я чувствовал себя отупевшим и шел, сам не зная куда, наслаждаясь воплями ненависти и отчаяния, испытывая в сокровенных глубинах собственной плоти неведомое мне прежде чудовищное сладострастие. У меня было такое ощущение, словно какая-то гидра, фантастическое животное с зубами и щупальцами зародилось в глубине моего сердца и начало в нем расти. Я был одержим окружавшим меня злом. Не имея возможности отделаться от этого зла, я страдал, составляя единое целое с этим жутким зверем.

На большую площадь приносили раненых. Говорили, в каком-то квартале все еще сопротивляются. Я узнал, что в соборе Сен-Назер укрылись более шести тысяч человек. Но забравшиеся на крышу солдаты сумели сбросить внутрь горящие факелы. Платья на женщинах загорелись. Они бросились бежать, распространяя охвативший их огонь. Занялись скамьи и деревянные резные панели на хорах, а за ними и вся церковь. Тогда Господь сотворил чудо. Стены собора рухнули — никто так и не понял отчего — и погребли под своими обломками всех находившихся в нем грешников.

Я устал как собака. Разум постепенно покидал меня. На повороте улицы, которая, скорее всего, была главной улицей города и подверглась поистине варварскому разграблению, я услышал ликующие возгласы. Солдаты, только что стоявшие на ногах, упали на колени. Красномордые крестоносцы в шлемах с откинутыми дребезжащими забралами грабили лавку; услышав ликующие крики, они выскочили на улицу и тоже упали на колени.

Показалась процессия. Впереди шел сержант и нес железный крест, в арьергарде, на некотором удалении, ехали несколько рыцарей-тамплиеров, а посредине медленно двигался какой-то человек, точнее призрак, не замечавший окружавших его бед и разрушений. На нем было белое облачение, какое обычно носят цистерцианские монахи, и сидел он на белой лошади, потряхивавшей гривой в такт собственным шагам. Сначала я принял его за Христа, потом за ангела Люцифера. Но быстро догадался, что красивое лицо с правильными чертами, большим носом и нахмуренными бровями, напоминавшими о постоянной готовности Юпитера метать громы и молнии, принадлежало папскому легату Арно, аббату из Сито, который вместе с Симоном де Монфором командовал армией крестоносцев. Легат привычным жестом поднял правую руку и, подобно тому, кто привык разбрасывать манну, стал благословлять. Он благословлял убийц, пьяниц, осквернителей, благословлял оружие, которым убивали, бросал всем манну духовного вознаграждения, обещал вечный рай. Когда он проехал, солдаты Христа воспрянули духом, лица их озарились радостью, и они начали меряться заслугами, приобретенными в этот победоносный день.

Среди тамплиеров, сопровождавших легата, я узнал его конфидента и советника, испанского монаха Доминика, которому приписывали умение творить чудеса и который слыл святым во всем христианском мире. Его необъятный лоб и совершенно лысый череп являли туманное пятно посреди сверкающих шлемов. В том месте, где улица поворачивала и стоял я сам, высилась куча сложенных друг на друга мертвецов, накрытая кожаной попоной. Но попона была слишком узкой, и из-под нее торчали изуродованные ноги, рассеченные головы и, словно зловещая растительность, свисали волосы. Споткнувшись о ногу мертвеца, лошадь Доминика взбрыкнула. Я проследил за взглядом монаха и понял, что он не заметил мертвецов, на груду которых его только что чуть не сбросила лошадь. Он обладал способностью видеть только живых, тех, у кого на груди был огромный красный крест. Он увидел меня, меня и мой крест, и губы его скривились в милостивой улыбке. Он не стал отворачиваться, желая избежать зрелища сложенных в штабель мертвецов. Они были для него невидимы. Я заметил, что на сутане его расплылось свежее кровавое пятно, запятнанная ткань прилипла к колену, но по той же самой причине он, видимо, не чувствовал ни ее влажности, ни запаха.

Не знаю, что на самом деле происходило со мной в последующие часы. В какой-то момент я, похоже, упал и заснул, так и не избавившись от гидры зла. Она вошла в мою плоть, угнездилась в ней и настолько слилась со всем моим существом, что я бы не удивился, если бы увидел на концах своих пальцев вместо ногтей длинные когти и узрел бы, как превратившиеся в клыки зубы вытянулись до самой груди.

Проснувшись, я увидел заходящее солнце, стоявшее на небе как-то странно низко. По его тревожным отсветам, напоминавшим отблески раскаленных углей, я попытался определить, где нахожусь и куда надо идти, чтобы выйти из города. Но, устремив взор на восток, я увидел еще одно солнце, заходившее среди еще более ярких сполохов. Третье солнце полыхало на севере, четвертое — на юге, посылая в лазурное небо чудовищные снопы искр. Солнца были на всех четырех сторонах света.

Охваченный неизъяснимым ужасом, я помчался вперед. Я стал свидетелем ярости изначальных стихий, которая с незапамятных времен считалась предвестницей конца света. Четыре огненных шара освещали жалкую планету людей, и свечение их должно было дойти до самых сокровенных тайников человеческих душ. Блеск светил был таким ярким, что в свете его я сумел прочесть сокрытую глубоко во мне книгу моих собственных мыслей. Из этой книги я узнал о своей трусости, об отчаянной любви к самому себе и о наслаждении злом, лицемерно именуемым мною любопытством. Я находил удовольствие в преступлении, стал безучастным свидетелем убиения агнца и по справедливости должен был теперь разделить наказание вместе со всеми, кто проклят.

Стуча зубами, я остановился на площади, перед маленькой церквушкой с дымящимся порталом. Мне показалось, что из дыма встает радуга, предсказанная Иоанном в Апокалипсисе. И мне почудилось, что на престоле я вижу того, кто видом своим подобен яспису и сардису. Облеченные в белые одежды, из церкви медленно выходили двадцать четыре старца. Четыре таинственных животных били крылами и в упор смотрели на меня бессчетными очами.

Затем меня посетила иная мысль. Кто-то убил меня, пока я спал. Я был мертв. И догорающая церковь, и распахнутые дома, откуда вырывалось предсмертное хрипение, и зловеще вытянувшиеся улицы — все это лишь сон души, блуждавшей в потустороннем мире. Ад принял форму, навязанную последней картиной, увиденной мною в жизни. Я смешался с убийцами, стал одним из них, и теперь меч архангела столкнет меня туда же, куда и прочих нечестивцев, сбросит в бездну вместе с кровавой сутаной испанца Доминика, с безглазым черепом англичанина Симона де Монфора. Меня объял неодолимый ужас, и я закричал.

Раздались ответные крики. Мимо меня бежали другие покойники, устрашенные видом четырех солнц Апокалипсиса. И один из них объяснил мне на языке живых людей, что огонь, земной огонь, разведенный руками человека, был зажжен в четырех концах города.

— Это оборванцы! — крикнул он. — Они дерутся с итальянцами из-за пленниц.

А еще один сказал:

— Они захватили триста девушек, связали их за шеи и погнали впереди себя, словно скот, подкалывая отстающих и упавших пиками.

Тогда я пришел в себя. Вгляделся в улицы. Я по-прежнему находился в Безье, куда пришел добровольно, желая любой ценой вырваться из гибельного круга, куда угодил по своей воле.

Внезапно я понял, где я. Узнал маленькую площадь, источник и платан. Увидел осевший труп одного из тех, кого убил ловкий лучник с высокой крыши; убитый сидел в той же позе, в которой я его оставил. В бассейне, окружавшем источник, колыхалось тело выброшенного из окна младенца. Глаза трупа были открыты, сам он раздулся, и лицо его, ставшее громадным и черным, уподобилось лику неведомого чудовища. Жирные мухи нимбом вились над ним. Но в надвигавшихся сумерках, в мертвой тишине это место вновь обрело свое умиротворяющее спокойствие, столь поразившее меня утром.

Я был совсем близко от ворот Каталан. Устремившись по улочке, ведущей к воротам, я вдруг услышал радостный вскрик, а следом прозвучало имя: «Гуннур!» Я увидел паломника с тесаком, того самого, с кем рядом шел сегодня утром. Он узнал меня и дружески помахал мне рукой. Лицо его, по-прежнему излучавшее добродушие, приобрело землистый цвет. Ухватившись за кожаные ремешки, он волок за собой сундук с добычей. И с гордостью продемонстрировал мне его содержимое. Среди разнообразной рухляди, накиданной поверх массивного золотого подсвечника, лежала длинная женская коса с одним окровавленным концом: наверное, он отсек ее своим тесаком. Заметив направление моего взгляда, он с гордостью вытащил косу, чтобы я мог разглядеть ее. Он шевелил ее, словно это была змея. Не знаю почему, я вспомнил дивные волосы Эсклармонды. Думая, наверное, что я завидую его трофею, он громко захохотал.

Тогда я со всей силой, имевшейся у меня в руке, ударил его мечом по голове, нанес такой же удар, каким он сегодня утром сразил убегавшую женщину. Но я ударил его в лицо, и при этом изо всех сил крикнул «Гуннур!». Он упал носом вниз и больше не шевелился. На площади стало еще темней и тише, и я помчался к воротам Каталан.

Я беспрепятственно вышел за ворота и пошел по дороге к лагерю крестоносцев. Но когда городские стены остались далеко позади, я свернул на тропинку, бежавшую в противоположную сторону. Мне казалось, она выведет меня на дорогу на Каркассонн.

Я был голоден, хотелось пить. Едва передвигая ноги от усталости, я прошагал довольно долго, а когда совсем стемнело, сел на обочине. Вдалеке, в мерцавших отблесках пожара, вставал обуглившийся остов догоравшего города. Ветер доносил до меня неумолчный, отчаянный вопль: это кричали девушки, которых насиловали оборванцы. Тень передо мной вытянулась, и я обнаружил, что сижу у подножия креста. Я встал, схватил его обеими руками и затряс изо всех сил. Однако он был вкопан очень глубоко в землю и сопротивлялся так, словно успел там укорениться. И все же мне удалось его вырвать и швырнуть на землю. Он полностью перегородил дорогу. Затем я разодрал свой колет с нашитым на него алым крестом крестоносца и разбросал по сторонам клочки. Только тогда я почувствовал, что наконец избавился от чудовищного зверя, угнездившегося в моем сердце. А так как рукоять моего меча также была в форме креста, я вооружился камнем и колотил по ней до тех пор, пока она окончательно не искривилась.

IV

В Нарбонне мне не удалось купить лошадь. Количество беженцев было так велико, что даже за целое состояние я вряд ли нашел бы даже старую клячу. Какой-то еврей продал мне осла, и на нем я двинулся по дороге в Каркассонн.

Через день у подножия горы Алариха меня остановил отряд виконта. Солдаты пропускали в Каркассонн только тех, кто шел сражаться. По моему мрачному виду они поняли, что я один из тех, и разрешили мне проехать.

Жара стояла страшная, и я спешился, чтобы сберечь силы моего скакуна. Добравшись до оборонительных сооружений, я увидел, что на всех башнях стоят караулы, а все входы в потерны закрыты. Словно воин в каменных латах, Каркассонн затворился в своих крепостных стенах, возведенных еще вестготами.

Когда я ступил на подъемный мост, навстречу мне из города выехали несколько всадников. По флажкам, развевавшимся на копьях, я признал в них людей графа де Фуа. За ними ехала женщина, с головы до ног закутанная в черный плащ. Невысокий молодой человек с непокрытой головой стоял в воротах, опираясь на меч, и смотрел ей вслед. Обернувшись, она дружески кивнула ему. Я узнал невозмутимое лицо и мечтательный взор Эсклармонды де Фуа, виконтессы де Гимоэз.

Лицо мое заросло густой щетиной, я с головы до ног покрылся пылью, осел мой не имел ничего общего с бравым скакуном, и я вдруг почувствовал себя таким ничтожным, что первой моей мыслью было спрятаться. Но Эсклармонда присоединилась к всаднику с лицом крестьянина — наверное, это был ее муж, виконт де Гимоэз, — и проехала мимо, даже не взглянув в мою сторону.

Я смотрел ей вслед до тех пор, пока она окончательно не скрылась из виду. Я завидовал тем, кто сопровождал ее: ведь они дышали одним с ней воздухом, поднимали ту же самую пыль. Я бы охотно отдал жизнь за возможность покараулить ее коня, передать написанное ее рукой письмо.

Грубый голос вернул меня к действительности:

— Куда тебя несет? Откуда ты взялся? Интересно, кто пропустил это чучело?

Передо мной стоял низенький толстенький человек в кирасе с распущенными из-за жары шнурками. Видимо, он занимал важную должность, так как по его знаку двое солдат немедленно приготовились меня схватить.

Наверное, вид мой не выражал должного почтения, ибо он вновь обратился ко мне:

— Эй, слышишь, перед тобой стоит сам сеньор Эспинуз!

Я поспешил ответить, что зовут меня Дальмас Рокмор, я слуга графа Тулузского и пришел сражаться вместе со своими земляками.

Недоверчиво покачав головой, он что-то пробурчал себе под нос, из чего я уловил только слова «шпион» и «тюрьма».

Тут к нам подошел молодой человек, которому Эсклармонда кивнула на прощанье. На нем была солдатская кольчуга, густо плетенная коваными кольцами. Он все время пребывал в движении и лучился весельем; энергия била в нем ключом. По тому уважению, которое ему оказывали, я признал Рожера Тренкавеля, виконта Безьерского и Каркассоннского.

— Почему бы и нет? Почему у моего дяди не может быть слуги, который храбрее его самого, — проговорил он, обращаясь к старому рыцарю с длинными седыми усами, лукавым взором и в необычном одеянии.

Потом я узнал, что это Пейре де Кабарат. После пребывания на Востоке он сохранил привычку к тамошнему платью, и сейчас на нем красовался рыже-красный тюрбан и полосатый шелковый сюрко, а на поясе висела широкая мавританская сабля.

Рожер Тренкавель сделал мне знак следовать за ним за второй ряд укреплений, к подножию Нарбоннской башни. Там он попросил меня рассказать все, что я знал об армии крестоносцев и о разрушении Безье.

Я сообщил ему все, что мне довелось увидеть; пока я говорил, он острием меча ударял по каменным плитам, и с каждым моим словом удары становились все сильнее.

Когда я завершил свой рассказ, он долго молчал, время от времени бросая на меня суровый взор, словно это я стал причиной столь великих бедствий. Затем обратился к Пейре де Кабарату:

— Они будут здесь меньше чем через неделю.

Указав на меня, старый воин в тюрбане склонился к виконту и что-то прошептал ему на ухо.

— Ты уверен? — переспросил Тренкавель.

И я почувствовал, как он преисполнился дружелюбия.

— Он пойдет со мной, — произнес Пейре де Кабарат. — Я поставлю его защищать башню Самсон.


Каждому барону Рожер Тренкавель поручил оборонять одну из башен; Пейре де Кабарат командовал защитниками башни Самсон. Он привел туда людей из собственного замка, но было их не более трех десятков. Также он взял с собой мастеровых с монетного двора, чтобы обучить их воинскому искусству. Мастеровые гордились принадлежностью к своей корпорации и открыто не желали приобретать ставшие обязательными навыки владения оружием. Десятком таких упрямых ремесленников поручили командовать мне.

На девятый день моего пребывания в городе с высоты крепостных стен мы увидели авангард крестоносцев. В течение дня огромная армия, словно полчище железных насекомых, расползалась вокруг города, пока наконец не окружила со всех сторон. Расчленявшая ее водная гладь Ода напоминала стальной клинок, брошенный посреди копошащегося муравейника.

Между передовыми позициями крестоносцев и нашими укреплениями расстояние было велико. Поэтому никто толком не понял, почему же погиб командовавший обороной Нарбоннских ворот сеньор д’Эспинуз. Сеньор был толст и имел обыкновение снимать кирасу, чтобы легче дышалось. И когда он поднялся на крепостную стену полюбоваться закатом, стрела, пущенная с поистине адской сноровкой, навылет пронзила ему живот.

Рожер Тренкавель немедленно отдал приказ, строго запрещавший понапрасну подвергать себя риску. Воспользовавшись им, мастеровые с монетного двора проявили достойное осмеяния малодушие, немедленно рассевшись вдоль дозорного пути под прикрытием стен. Подчиненные мне мастера часто хихикали за моей спиной, высказывая оскорбительные предположения по адресу моего господина, графа Тулузского, и презрительно отзываясь о тулузцах, которые, по их мнению, заключили пакт с крестоносцами исключительно по причине трусости. Я хотел доказать этим литейщикам и чеканщикам, что душа жителя Тулузы не ведает страха.

Я знал, что мои подчиненные очень любят музыку и пение. Вечером того дня, когда убили сеньора д’Эспинуза, я позаимствовал у одного из них виолу и, когда все собрались в кордегардии башни Самсон, сказал, что хочу спеть, но для вдохновения над моей головой должны сиять звезды, рассыпанные по небосводу. Я вышел и у всех на виду устроился в бойнице на парапете, свесив ноги в пустоту.

Аккомпанируя себе на виоле, я пел старинную песню о фиалке, которой научился от бродячего певца, исполнявшего ее под дубом на площади Сен-Сернен. От рождения мне было даровано немало способностей, но я никогда не развивал их, а потому сохранились только те, которые и вправду оказались выдающимися. К таковым я причисляю способность громкозвучно и трепетно исполнять любые напевы. Голос мой, разносившийся далеко, пересек безлюдное пространство между нашим станом и лагерем крестоносцев и поплыл над крестовым воинством с Севера, спавшим тяжелым сном, словно стадо быков. Несколько человек, зачарованных моим пением, потихоньку приблизились ко мне, чтобы лучше слышать. Когда я закончил, на стороне противника я различил фигурки людей, застывших в мечтательных позах под действием колдовских чар музыки.

Тогда, высоко вскинув руку с семиструнной виолой, я вскочил на ноги и, выпрямившись во весь рост, широко раскинул руки, являя свою радость, ибо пение мое смогло даровать несколько минут перемирия, посвященного красоте.

Неожиданно эти трусы с монетного двора закричали, чтобы я поостерегся; не вняв предупреждению, я еще выше поднял свою виолу — и получил резкий удар в грудь, отбросивший меня на камни. Стрела, пущенная, быть может, тем же стрелком, который убил сеньора д’Эспинуза, ударила в то место, где находится сердце.

К счастью, по заведенному в Тулузе обычаю, которому следуют все, даже самые отчаянные смельчаки, под суконным жюстокором у меня была надета кольчуга. Я сплюнул через стену вниз, выразив отвращение, внушенное мне дикарями, которые, получив удовольствие от песни, захотели убить певца.


Мы делали вылазки, а крестоносцы пытались взять город штурмом. На правом берегу Ода мы потеряли два укрепленных предместья: крестоносцы захватили их, один за другим, и сожгли. В этих сражениях погибло много храбрецов. Издалека было видно, как над палатками северян, словно неведомые звери, вздымались осадные машины.

Люди под моим началом сильно изменились. Одного убили, нескольких ранили, все ощущали дыхание смерти, и постепенно их изначальный страх превратился в храбрость, почти равную моей. Сначала я втайне сожалел об этом, а потом решил, что они стали отважными благодаря моему примеру, хотя в этом, разумеется, никто не признавался. «Впрочем, — подумав, сообразил я, — таково свойство людей, рожденных в краю, простершемся от Марселя до поросших соснами песчаных дюн. Они становятся мужественными только после того, как выставят напоказ трусость».

Это мужество и наша общая любовь к музыке едва не стоили нам жизни. До начала осады мастеровые с монетного двора по вечерам имели обыкновение покидать городские стены и собираться в рощице, среди лавров и смоковниц. Там они усаживались и слушали необыкновенно голосистого соловья, избравшего своим жилищем единственный произраставший здесь столетний дуб. С началом осады они лишились соловьиного пения, потому что рощица располагалась между городом и лагерем крестоносцев, ближе к лагерю, чем к городу.

С наступлением темноты они прислушивались, и иногда им мерещился слабый отзвук чудесной соловьиной песни. В конце концов, толстяк по имени Саматан, чей ум, похоже, был так же неповоротлив, как и тело, заявил, что ему лучше умереть, чем лишиться пения соловья. Не уверенный, что моя дерзкая идея получит одобрение, я все же предложил глубокой ночью выйти из города и незаметно пробраться в рощицу. Те, кто с нами не пойдут, станут дожидаться нашего возвращения, держа дверь во второй крепостной стене незапертой. К моему великому удивлению, многие из любителей музыки с радостью согласились, и я уже не мог отступиться от своих слов.

Июльские ночи особенно ясные. Нас набралось человек пятнадцать; согнувшись в три погибели, перебегая от куста к кусту, мы добрались до рощицы, сумев не привлечь внимания ни часовых в лагере, ни караульных на городских стенах. Там мы больше часа сидели в тишине, изумляясь тому, как искусно Саматан подражал кваканью лягушек, которые, по его утверждению, побуждали соловья исполнять свои песни.

Наконец соловей запел, и, очарованные этой неземной мелодией, мы все перенеслись в небесные сферы. Когда, повинуясь необъяснимому капризу, птица прервала свои чудные трели, ее молчание повергло нас в такую меланхолию, что и война, и ересь катаров, и даже смерть утратили для нас всякое значение.

Разглядев в полумраке унылые лица товарищей, я, обладавший голосом и едва ли не соловьиным даром пения, не смог сдержать великодушный порыв, стремление вернуть им мечту, которую они потеряли, едва вкусив.

Из груди моей со всем доступным мне громким звуком вырвались чарующие строки начала песни о фиалке. Товарищи немедленно набросились на меня, пытаясь заставить замолчать. В общем, из лагеря нас заметили и окружили. Отовсюду засвистели стрелы, и на нас набросились люди в сверкающих кирасах. Не боясь вспугнуть божественную птицу в ветвях дуба, они оглашали воздух дикими криками. Мои товарищи, отправившиеся в этот поход без оружия, падали один за другим. Но благодаря неугасимой искре чувства самосохранения, незатухающей в сердце любого жителя Тулузы, я прихватил с собой меч и сумел отразить первые удары, заставив отступить бросившиеся на меня тени. А потом со всех ног помчался к Каркассонну. С моей помощью Саматан тоже сумел прорвать вражескую цепь. Я буквально волок его за собой: избыток веса мешал ему бежать.

Вдвоем мы примчались к башне Самсон и еще долго ждали возвращения наших товарищей. Но ждали напрасно.

Разбуженный шумом схватки, с ятаганом в руке выскочил Пейре де Кабарат. Узнав, в чем дело, он пообещал за организацию этой вылазки завтра же посадить меня в тюремную башню.

Однако надвигавшиеся с неимоверной скоростью события, гораздо более серьезные, заставили его позабыть о своем обещании.

На следующий день возле Нарбоннской башни, напротив укреплений, гарцевал гигантского роста рыцарь, восседавший на необычайно крупной лошади. Он был наглухо закован в броню, так что никто даже не пытался достать его стрелой. Выкрикивая оскорбительные слова, он вызывал на поединок любого из рыцарей, находившихся сейчас в Каркассонне.

Посмотреть на него чуть не весь город высыпал на крепостную стену. Присоединившись к любопытным, я услышал, как виконт Безьерский потребовал коня и оружие. Но Пейре де Кабарат, размахивая руками, бросился его отговаривать, а следом за ним и другие бароны, и виконт отказался от поединка.

Я сообразил, что славный подвиг помог бы мне избежать ареста, и хоть не был рыцарем, но если бы сейчас вышел и нанес оскорбление гиганту-всаднику, он не смог бы отказаться от поединка со мной. Я направился к башне Самсон — выбрать подходящего для поединка коня, но меня опередил подросток, такой маленький, что рядом с противником, с которым намеревался померяться силами, выглядел настоящим гномом. Ему спешно отыскали кирасу и шлем, явно не его собственные, так как они были ему слишком велики. Копье же его, напротив, было до смешного коротко.

Он прошел мимо меня, окруженный людьми, бежавшими следом и провожавшими его восторженными криками. Я услышал, как кто-то сказал, что это сын сеньора д’Эспинуза. Подъемный мост только что опустили, и я устремился на внешнюю крепостную стену — посмотреть на поединок.

Выкрики со стороны выстроившихся в одну сплошную линию крестоносцев прекратились, воцарилось молчание. Поединок продолжался несколько минут, и зрители из обоих лагерей не сразу осознали, что, собственно, произошло.

Со всей скоростью, на которую только был способен его конь, юный д’Эспинуз поскакал вперед. Он ударил поджидавшего его противника своим маленьким копьем, и после первого же удара оно взлетело в воздух. Обе лошади, ноздря в ноздрю, стремительно закружились на месте, стараясь укусить друг друга: животные всегда выступают на стороне своих хозяев, и если бы они могли разговаривать, то в пылу сражений могли бы дать своим седокам множество ценных советов, которые наверняка бы повлияли на исход поединка. В облаке поднятой бойцами пыли с трудом можно было различить, как они мечами наносят удары.

Внезапно со всех сторон — и со стороны крестоносцев, и со стороны жителей Каркассонна — раздался пронзительный изумленный крик. Никто не сомневался в победе воина-гиганта над мальчишкой, посланным на поединок исключительно в качестве искупительной жертвы таинственному богу войны, любящему бессмысленные геройские поступки. Но внезапно, на глазах у многочисленных зрителей, неподражаемый д’Эспинуз молниеносно воткнул свой меч в зазор между шлемом и кирасой рыцаря. Потребовалась поистине небывалая игра случая, чтобы острие меча вонзилось в единственный миллиметр тела, не защищенного броней. Рыцарь рухнул на землю, а невероятных размеров конь, устыдившись, поскакал прочь.

Охваченный радостным неистовством, весь Каркассонн выстроился по обеим сторонам дороги, проложенной между двумя рядами крепостных стен, и приветствовал возвращавшегося неспешным шагом героя. Его мать, высокая седая женщина с невозмутимым видом стояла рядом с виконтом Безьерским, готовым схватить под уздцы коня мальчика-победителя.

Со всех сторон слышались крики:

— Это Давид, и он убил Голиафа!

Но как стремительно он умчался на поединок и как медленно возвращался! Посадка его была шаткой, неуверенной. Он даже выпустил из рук поводья. Проехав по мосту, конь ступил на мостовую, и восторженные возгласы замерли на губах. Верный конь остановился возле матери — он привез ей труп.

Голиаф действительно был убит Давидом, но и Давид был мертв.

Тогда я горько пожалел, что не был достаточно проворен и не опередил сына д’Эспинуза, ибо благодаря своей счастливой звезде, скорее всего, вернулся бы без единой царапины.

V

Жара в этом году была еще более удручающей, и все колодцы высохли. Многие жители воспользовались этим и стали пить только вино, в изобилии хранившееся у них в погребах, и уже с утра ходили пьяными.

Крестоносцы беспрестанно устраивали вылазки, и защитники города, число которых было невелико, бегали от башни к башне, в зависимости от того, где надо было отбивать атаку, и в конце концов совершенно выдохлись. В городе распространилась странная болезнь, повергавшая всех заразившихся ею в изнеможение; через три дня больные в великом унынии отдавали Богу душу. Так как кладбище находилось за пределами крепостных стен, виконт приказал рыть могилы во дворах домов и на площадях. Теперь все ходили по огромному некрополю. Люди говорили, что с радостью покинут город даже в одной рубашке. Желание неосмотрительное, и его следовало искупить.

В тот день ранним утром епископ с кучкой каноников, несших кресты, приблизился к подножию Нарбоннской башни и пожелал начать переговоры. Я насчитал двенадцать распятий; их металлический блеск создавал вокруг митры епископа сверкающий ореол. Вскоре процессия удалилась, а по городу пронесся слух, что Арно, аббат из Сито, и Симон де Монфор, предводитель крестоносцев, потребовали от Рожера Тренкавеля прибыть к ним для начала переговоров о почетной капитуляции: они клятвенно ручались за его безопасность. Ибо было оговорено, что, во избежание досадных стычек между эскортом виконта и крестоносцами, виконт должен прибыть в лагерь без охраны, в сопровождении одного только оруженосца.

Со всех концов сбегались жители города ко входу в замок. Их примеру последовали рыцари и воины, и когда виконт выехал к ним верхом на коне, вся эта толпа упала на колени и стала умолять его не верить слову тех, кто приказал уничтожить шестьдесят тысяч жителей Безье. Все наперебой кричали, что ни епископ, ни двенадцать распятий, ни клятвы не могут быть достаточной гарантией безопасности виконта. Бледный и невозмутимый, Рожер Тренкавель сохранял спокойствие и уверенность, пытаясь таким образом ободрить свой народ и своих воинов.

— Я вернусь самое позднее через час, — пообещал он.

С непокрытой головой, без оружия, в простом колете, он медленно ехал сквозь людскую массу. Миновав подъемный мост, взял в галоп, но, прежде чем умчаться в сторону лагеря крестоносцев, обернулся и рукой, затянутой в черную перчатку, дружески помахал городу. Так машут на прощанье любовнице, когда точно знают, что расстаются с ней навсегда.

Стоя возле Пейре де Кабарата, я видел, как он отчаянно теребил усы, и испугался, как бы он не вырвал их полностью. Около полудня какая-то бродяжка, слывущая ясновидящей, без видимой причины принялась испускать душераздирающие вопли, а когда попытались заставить ее замолчать, она взобралась на стену и помчалась по парапету, перепрыгивая с одного зубца на другой. С растрепавшимися волосами, она, словно сомнамбула, пошла по дозорному пути, но вскоре споткнулась и упала к подножию башни Трезау, откуда еще долго доносились ее крики, леденящие сердца своим неизбывным ужасом.

Солнце собралось на покой, ожидания оказались напрасны. Внезапно издалека донесся нарастающий гул. Рокочущие звуки катились над войском крестоносцев, множились и крепли, докатываясь до самых окраин лагеря, где теснились обозы, сооруженные на скорую руку лавчонки торговцев, фургоны бродячих комедиантов и фокусников. В громовых россыпях, заполонивших весь крестоносный лагерь, звучало торжество, вероломная радость народа, только что исполнившего отведенную ему гнусную роль в чудовищном фарсе. Стан крестоносцев пришел в движение. Мы видели, как люди скакали по равнине и делали неприличные жесты в сторону Каркассонна. Близился час, когда зажигали костры и приступали к вечерней трапезе. Сквозь наползавшие сумерки в отблесках огней можно было различить силуэты людей, крючившихся от хохота и извивавшихся в причудливых танцах. Даже осадные машины шатались, словно пьяные гиганты.

И вот настал миг, когда разбилось сердце героического города. Плач, исторгнутый скорбью тех, кто оказался запертым в каменной твердыне крепостных стен, единый многоголосый плач поднялся ввысь, к нарождавшимся звездам. Никто не сомневался ни в предательстве, ни в гибели города, лишенного своего предводителя. Лишь немногие упали на колени. Люди плакали стоя, и в глубине их очей отражалось убегавшее вдаль бесконечное небытие.

— Идем, — позвал меня, проходя мимо, Пейре де Кабарат.

Я увидел, как он сделал знак еврею Натану, великому знатоку механики и потому приставленному к изготовлению мангоно — машины для метания огромных камней. И я услышал, как он сказал Натану приглушенным голосом:

— Мы еще можем всех спасти.

Мы отправились в замок и вошли в большой зал, где уже находились братья Белиссенд, сеньоры Авиньонета, Брама, Боксоста, оружейник Сарро, мясник Камю и городские советники. Все считали, что крестоносцы, воспользовавшись смятением горожан, на рассвете пойдут на приступ. Только мясник Камю предложил сдаться. Остальные считали, что всем надо выйти из города и погибнуть в сражении. Тогда Пейре де Кабарат рассказал, что когда-то отец Рожера Тренкавеля и его собственный отец приказали прорыть подземный ход[13], ведущий из Каркассонна в крепость Кабардез, фьеф семейства Кабарат. Подземный ход с множеством ответвлений местами обрушился, но, узнав об объявлении крестового похода, Рожер Тренкавель велел его восстановить. По подземному ходу жители могли покинуть город за одну ночь.

Каждому велели оповестить соседей по кварталу и направить их к входу в туннель, находившийся в нижней палате замка. Скорбный ропот постепенно смолк, уступив место перешептыванию и обнадеживающим вздохам. Многие из тех, кто приготовился к смерти, вновь обретали вкус к жизни. Через час подступы к замку запрудила молчаливая толпа. Однако эта толпа была отягощена самым разным скарбом, тюками с пожитками, мешками с едой и даже мебелью. Какой-то торговец посудой привел с собой осла, груженного глиняными горшками. Он умолял дозволить ему взять осла с собой, утверждая, что любит своего старого серого друга, как самого себя. Но я довольно быстро узнал в животном того осла, на котором совсем недавно въехал в Каркассонн.

Каждого приходилось уговаривать отказаться от поклажи, замедлявшей всеобщее движение. Пейре де Кабарат даже вытащил свой ятаган и пообещал прикончить любого, кто попытается войти в туннель с грузом на спине. После его слов некоторые разворачивались и уходили домой, предпочитая участь жителей Безье отречению от нажитого.

Поздно ночью, когда бесконечная вереница людей погрузилась в спасительные недра земли, Пейре де Кабарат поручил мне обежать дома и проверить, не остался ли где недужный или глухой, которого забыли предупредить.

В опустевшем городе я наткнулся на старика с бритым черепом, тащившего под мышкой огромную охапку стрел. Он объяснил мне, что намерен забаррикадироваться у себя в доме, а когда к нему приблизятся крестоносцы, уложит их столько, сколько сможет. В низеньком доме мирно спала семья с детьми и стариками. Перед осыпавшейся от времени искореженной статуей какого-то святого горела свеча. Несмотря на все мои увещевания, никто не двинулся с места. Глава семьи крикнул мне, что совершенно спокоен: с ними не случится ничего плохого — святой оберегает их.

Ночь была на исходе. Когда я вернулся в замок, жители уже покинули город. Окруженный преданными людьми, Пейре де Кабарат стоял на пороге, готовый ступить в подземелье. Примчался один из братьев Белиссенд и заявил, что вдова сеньора де Канакауда уходить отказалась. И возмущенно добавил, что она даже радуется встрече с крестоносцами, готовится к ней…

Имя Канакауда уважали все. Сеньор де Канакауда был другом Пейре де Кабарата и старого графа Тренкавеля. Они вместе сражались на Востоке. Как мне рассказывали, сеньор де Канакауда умер в прошлом году из-за внезапного потрясения, вызванного поведением жены. Судя по тому, как при упоминании жены Канакауды все воздевали руки к небу, я понял, что эта женщина снискала себе известность излишней вольностью поведения и сумасбродными выходками.

— Ты, в общем, парень красивый, — обратился ко мне Пейре де Кабарат, — так что, может, и убедишь ее последовать за нами. Только поспеши, уже светает, и крестоносцы будут здесь самое большее через час.

Вдова Канакауды жила в одном из красивейших домов в городе, напротив церкви Сен-Назер. Я помчался по пустынным улочкам, но, плохо зная квартал, был вынужден вернуться и от этого потерял много времени.

В смутном предрассветном свете церковь Сен-Назер казалась огромным бледным призраком; каменные стены ее источали отчаяние. Двери были открыты, и непонятный сумрак клубился на хорах и в апсиде, у ног фигур двенадцати апостолов. Площадь, превращенная в кладбище, поросла крестами. По другую ее сторону, прямо напротив кладбищенского пейзажа, за каменной оградой балкона, расположенного на первом этаже дома, я увидел вдову Канакауды. Рядом с ней, на высоте груди, виднелся крест, выше всех прочих, и она, небрежно протянув руку, делала вид, что хочет сорвать его, словно это был цветок, выросший в неведомом саду.

Лицо и губы у нее были накрашены, черные пряди искусно уложены на висках, сама она призывно улыбалась. Неосознанным движением она поправила наброшенную на плечи прозрачную косынку. За ее спиной в светлой утренней дымке были видны четыре балясины кровати, золотой парчовый балдахин, прозрачное вино в графине…

Скороговоркой я передал ей распоряжение Пейре де Кабарата уходить вместе со всеми. Обнажив в улыбке зубы, она ответила, что ее почтенный супруг внушил ей, что дама из рода де Канакауда не должна ничего бояться. На миг закралась мысль о ее геройстве, и я решил, что мой долг предостеречь, рассказать, как в Безье поступили с благородными женщинами. И, покраснев, я все ей рассказал, но она всего лишь возвела очи горе и ответила, что Господь ей поможет.

Благодаря врожденной интуиции я прочел в душе ее. Она была одержима страстью, которая в разной степени присуща всем женщинам: ей нравилось отдаваться победителям. Я задался вопросом, не стоит ли мне применить силу. Внезапно меня охватила усталость, словно предательство этой женщины переполнило внутреннюю чашу моего терпения. Я больше не чувствовал человеческих страстей, бушевавших вокруг меня. Разрушение городов, религиозная вражда, убийства невинных созданий стали мне чужды. Я перестал понимать причины, толкавшие людей убивать друг друга. Посреди непостижимой пустыни я ощутил себя печальным и одиноким.


Неподалеку завыл пес. Задрав голову, я увидел птиц, летевших на удивление высоко. Несколько минут я с интересом следил за их полетом, словно эти птицы были центром мироздания. Облитые зеленоватым светом камни, из которых была сложена церковь, дома и земля выглядели непривычно. Желая поскорее заснуть, я лег головой к кресту. Все усилия казались тщетными, а прохлада, исходившая от плит под моей щекой, предвосхищала желанную смерть.

И тогда, в озаренном светом сне, словно фантастический зверь, появился осел, груженный глиняной посудой, мой осел; он медленно пересек площадь, утыканную могильными крестами, подошел к церковным дверям и, обнюхав порог, исчез в дверном проеме.

Одним прыжком я вскочил на ноги. Не знаю отчего, но появление этого осла вернуло мне силы. Где-то бесконечно далеко, в тишине восходящего солнца, зазвенел глас трубный. Я изо всех сил помчался к замку.

Площадь перед замком была пуста. Влетев внутрь, я стал прислушиваться к глухому звуку, исходившему из-под земли. Сбежав по выщербленным ступенькам лестницы, я натолкнулся на еврея Натана. Он руководил рабочими, разбиравшими кладку подвального свода, чтобы этими камнями заложить входное отверстие.

— Еще минута, и было бы поздно, — сказал он мне, качая головой, словно речь шла о каком-то пустяке.

Я рванулся в подземную галерею. Балки, поддерживавшие ее стены, были вышиблены на протяжении по крайней мере ста метров. На большом расстоянии друг от друга стояли фонари. Жуткая вонь напоминала, что недавно по этому коридору проследовала огромная толпа. Местами с потолка сочилась вода. Впервые я нутром ощутил: солнечный свет не только желателен, но и необходим для жизни.

Я шел довольно долго, пока не достиг подножия бесконечно длинной каменной лестницы. Многие ступеньки отсутствовали, и приходилось помогать себе руками. Казалось, я карабкаюсь уже много часов, невольно подумалось, что такая длинная лестница может быть построена только в чреве горы. Внезапно вокруг заклубился розовый свет. Лестница резко сворачивала в сторону. Я шагнул вперед и упал на землю. Тут же вскочил на ноги, непроизвольным движением стряхивая с волос землю. У входа в подземелье стояли три ослепительно красивые женщины и приветливо протягивали мне руки…

VI

Честно говоря, я давно слышал о них. Слухи об их красоте дошли до войска крестоносцев. Как-то вечером на берегу Роны невзрачные рыцари из Бургундии и заросшие волосами бретонцы в моем присутствии вели о них вольные речи. Они даже разыграли их в кости, пытаясь определить, кому они достанутся, — будто бы богини доступны вожделениям козлов и кабанов.

Их было три, по числу башен в замке Кабардез, и башни носили их имена. Брюнисенда была женой Пейре де Кабарата, Нова была его дочерью от первого брака, а Стефания вышла замуж за старшего сына сеньора де Кабарата, скончавшегося на следующее утро после свадьбы. Волосы Брюнисенды темнели, словно склоны Черной горы по вечерам. Волосы Новы золотились, словно вересковая пустошь под лучами солнца. Улыбчивая Стефания напоминала фигурку, выточенную из янтаря гениальным скульптором. Все три одевались в одинаковые, сверкавшие чистотой льняные платья. Ходил слух, что, будучи пылкими сторонницами веры катаров, они дали обет непорочности.

Жители Каркассонна затерялись на просторах лангедокских земель… Пейре де Кабарат оставил у себя в замке только несколько семей, а также воинов, необходимых для защиты этой неприступной крепости, окруженной потоками Орбьеля. Я, разумеется, был в их числе. После долгого пути по пустынному краю всегда ждешь, как за очередным пригорком перед тобой наконец предстанет радующий взор городок, с чистой водой и трактиром. Вот и мне на уготованном судьбою пути воина открылась восхитительная картина, и я, покоренный ею, замер.

Помещение, отведенное для ночлега мне и еще нескольким рыцарям из Каркассонна, располагалось рядом с банями. Однажды утром, выйдя во двор, я увидел три очаровательных создания, исполненные истомой, присущей женщинам после бани. Их мокрые волосы ниспадали почти до самых пят. Губы Брюнисенды были плотно сжаты. Нова хлопала глазами, Стефания с трудом сдерживала улыбку. Прекрасная троица проследовала мимо. Но любовь, вспыхнувшая в ту секунду, была предопределена свыше. В тот день я полюбил всех трех, любовь загадочным образом отождествляла их. В моих снах у них было одно лицо, и лицо это почему-то обладало чертами Эсклармонды де Фуа. Отныне в сердце своем я поклонялся единственной красоте, принявшей три человеческих облика.

Я обучал крестьян метать камни при помощи пращи и обращаться с арбалетом. Во главе небольшого вооруженного отряда сопровождал телеги с зерном и фуражом, ехавшие с соседней фермы. Когда я оборачивался, в окне одной из башен или на крепостной стене почти всегда появлялась фигурка в льняном платье, и взор ее был устремлен на меня. Я не знал, была ли это Брюнисенда, Нова или Стефания. Меня переполняла радость, даруемая состоянием влюбленности.

В замке Кабардез все исповедовали альбигойскую веру. Вход в замковую часовню преграждала толстая балка. Часовня располагалась на маленькой площадке, откуда открывался вид на окрестные деревни. Каждый вечер, отправляясь туда гулять, я с удовольствием наблюдал за вихревым полетом ночных птиц и слушал, как с отвесных склонов с журчанием сбегают воды Орбьеля.

А когда в замке воцарялась тишина, старый седой солдат, сопровождавший Пейре де Кабарата на Восток, приходил к часовне и опускался на колени. Недвижный, словно статуя, он долго молился и уходил так же тихо, как приходил.

После вечерней трапезы три прекрасные кабардезки имели обыкновение совершать обход крепостных стен. Однажды они припозднились и, проходя мимо часовни, увидели коленопреклоненного старого воина и меня, облокотившегося рядом о балюстраду.

Они остановились, но ничем не выдали чувств, обуревавших их в те мгновения. Несколько минут они о чем-то совещались, затем ровным голосом Брюнисенда позвала меня и попросила помочь убрать балку, перегораживавшую дверь. Балка была приколочена на скорую руку, и я без особого труда сшиб ее. Тогда они ввели старого солдата в часовню и сказали, что он может молиться там сколько угодно, коли такова его вера. Я услышал, как Брюнисенда добавила: «Там, где верх берут альбигойцы, каждый имеет право верить так, как велит ему душа, не боясь гонений».

Женщины стояли перед входом в часовню; в длинных просторных плащах они были похожи на ангелов, совершавших ночной обход. Я пребывал в великом смятении и чувствовал, что они разделяют его. Тогда, желая всего лишь прервать молчание, я сказал им, что хотел бы получше разобраться в новой религии, ибо, когда я нахожусь в их присутствии, мне кажется, в ней есть вещи, которые разум мой отказывается принимать.

— Чистые альбигойцы учат, — начал я, — что жизнь сотворена дьяволом и исполнена зла, а потому надо бежать от нее, но я не могу в это поверить. Ибо, когда я вижу людей, чьи лица исполнены совершенной красоты, мне хочется жить хотя бы для того, чтобы любоваться ими.

И я вперил в них свой взор, давая понять, что говорил о них.

Они звонко рассмеялись, а Брюнисенда сказала, что в замке есть человек, способный гораздо лучше, чем они, открыть мне истину. И она пообещала завтра же попросить этого чрезвычайно мудрого человека поговорить со мной. И все три удалились, продолжая смеяться, дабы скрыть свое волнение.

По моим сведениям, настоящий совершенный альбигоец, известный своей великой святостью, жил в крохотной каморке в одной из башен и постоянно пребывал в размышлениях. Говорили, он способен увидеть грядущие события в странной формы зеркале; так, судя по слухам, провидят будущее арабские чародеи. Я не думал, что Брюнисенда воспримет мои слова буквально. Но когда на следующий день в урочный час пришел к часовне в надежде на встречу, подобную вчерашней, увидел направлявшегося ко мне низкорослого человека неопределенного возраста. Лицо его было настолько бледным, что казалось прозрачным, и мне тут же захотелось проверить, можно ли сквозь него разглядеть предметы, находящиеся у него за спиной.

Совершенный подошел ко мне и, назвав братом, кротко пригласил задавать вопросы: он охотно на них ответит.

Пока я бормотал нечто невнятное, не скрывая своего разочарования, ибо ожидал встретить здесь не его, а три восхитительных создания, взор его, устремленный на меня, затуманился. Он заморгал, как будто разгонял дымку, обычно заволакивающую глаза перед тем, как из них польются слезы.

— Сейчас тебе не нужно знать большего, — задумчиво произнес совершенный. — Человек убивает сам, и убивают его. С легкостью связывая события бесконечной нитью зла, он не ведает, что узлы этой нити ему придется развязывать самому, все, до последнего узелка, да еще с каким трудом! Напрасно просвещать того, кому еще не пришло время прозреть. Следуй своим путем, он самый длинный и самый трудный, каждый день старайся прощать и других, и себя.

Он смотрел на меня с невыразимой жалостью, а я не смог подавить в себе усмешку, глядя, какой он хилый и какая у него мертвенно-бледная кожа. Я расстался с ним крайне разочарованный.


Когда в ветвях кипарисов, карабкавшихся по склонам к замку Кабардез, задул суровый зимний ветер, загадочным образом скончалась Жордет Альтарипа.

Дочь одного из консулов Каркассонна, она нежно любила виконта Рожера Тренкавеля. Пейре де Кабарат чуть ли не силой увез ее из города и поселил в самом красивом покое замка Кабардез. Затворившись у себя в комнате, она каждый день стояла у окна и смотрела, не покажется ли на дороге, ведущей в Каркассонн, крестьянин или торговец, готовый поделиться свежими новостями.

На протяжении всей осени мы регулярно узнавали обо всем, что происходило в рядах крестоносцев. Граф Раймон со своими рыцарями вернулся в Тулузу; прекрасно зная и о чувствительности, и о нерешительности графа, я был уверен, что он преисполнен раскаяния. Каркассонн был разграблен, дома захвачены чужестранными мародерами, а папский легат и бароны крестового воинства провозгласили Симона де Монфора сеньором всех земель, завоеванных северянами. А настоящий хозяин этих земель, Рожер Тренкавель, брошен в темницу его собственного замка.

Оплакивал ли он горькими слезами свою излишнюю доверчивость? Просил ли смерти? Правда ли, что в предсмертный час он говорил со своей возлюбленной Жордет Альтарипа, как она всех в том уверяла? Никто этого никогда не узнает.

Близилось Рождество, и Жордет Альтарипа то и дело нежно вздыхала, простирая руки навстречу своему отсутствующему другу. Словно распятая голубка, плавающая в собственной крови, она, раскинув руки, лежала на малиновой парче, покрывавшей кровать. Окно ее не пропускало ни единого луча света: она тоже хотела страдать от непроглядного мрака, ибо во мраке пребывал ее возлюбленный. Временами, чувствуя его рядом, она задавала вопрос и, похоже, получала слышный только ей одной ответ. Вопросы ее часто были таковы, что ответ нетрудно было предугадать. Она спрашивала: «Любите ли вы меня, как и прежде? Страдаете ли, когда меня нет рядом с вами?» Но иногда речь заходила о вещах вполне конкретных, как, например, о темнице, где он пребывал в заточении, о том, нельзя ли подкупить стражников и как с ним обращаются. Не получив ответов на свои вопросы, она немедленно погружалась в пучину отчаяния.

Настал момент, когда она наотрез отказалась от пищи: даже разбила протянутые ей стакан и кувшин, утверждая, что возлюбленный ее сидит в темнице, куда больше никто не заходит, и давно уже не получает ни еды, ни питья.

Однажды вечером, на закате, женщины, ухаживавшие за ней во мраке, услышали ее слабый вскрик. Когда они приблизились, она уже не дышала, а руки ее были сомкнуты, словно она держала в объятиях невидимое существо.

На следующий день мы в Кабардезе узнали, что прибывший в Каркассонн Симон де Монфор без лишних объяснений приказал объявить о кончине Рожера Тренкавеля. И велел похоронить его в соборе Сен-Назер с подобающей пышностью. Никто не сомневался: законного владельца Безье и Каркассонна уморили голодом в его собственном замке[14].

VII

Обитатели замка Кабардез погрузились в уныние. Печаль довольно странно подействовала на Пейре Кабарата. Он облачился в восточные одеяния и перестал носить привычную одежду, а когда присматривал за возведением оборонительных сооружений или воинскими упражнениями, возымел привычку ругаться на сирийском языке, который, кроме него, не понимал никто.

Брюнисенда, Нова и Стефания таили свою печаль. «Смерть — это истинное благодеяние, — говорили они, — потому что она позволяет нам очиститься и достичь состояния чистоты, более счастливого, чем сама жизнь. Когда те, кого мы любим, освобождаются от телесной оболочки, нам надо за них радоваться». И они делали вид, что радуются.

Я был уверен, что они не притворялись. Но втайне надеялся, что для веселости у них имелась иная, гораздо более реальная причина. Но не осмеливался признаться в этом даже самому себе. Ибо, скорее всего, именно из-за меня в глазах у трех молодых женщин затеплился огонек любви. Когда я встречал их, незаметные улыбки и едва уловимые движения были тому несомненными доказательствами. Но что могло из этого выйти? Их было три, и их объединяла самая нежная привязанность. Неужели я стану причиной раздора между ними? К тому же, разве сам я мог определить, кого из трех я любил?

Однажды утром я проснулся от рева букцинумов и дробных звуков маленьких барабанов, размещенных Пейре де Кабаратом на южной башне. Эти необычные инструменты с радостным звучанием он привез с Востока. Существовала договоренность, что они зазвучат, когда на горизонте покажется авангард крестоносцев. По его словам, их голос призван был возвестить о великом удовольствии, с каким он вступит в сражение с северными варварами. Выскочив во двор, я уже намеревался бежать на свой пост на западной башне, когда из нижнего покоя вышел совершенный альбигоец, тот самый, с которым возле часовни я имел столь непонятную беседу. Он поманил меня рукой и кротким голосом произнес:

— Дальмас Рокмор, надо уходить.

И пошел прочь.

Что за странные слова? Почему мне нужно уходить в тот самый момент, когда замку требуются все его защитники?

Пока я задавал себе эти вопросы, из того же покоя вышел Пейре де Кабарат. Он совещался там с сеньором Пейксиора и сеньором Брама, только что прибывшими из своих замков: их кони во дворе все еще тяжело дышали. В руке он держал запечатанное послание; увидев меня, он выразил свое удовлетворение, выругавшись по-арабски.

Не теряя ни минуты, пока еще замок не был окружен, а дороги не взяты под наблюдение, мне предстояло отправиться в Тулузу через Черную гору и равнины Лорагэ. Никто лучше меня не сможет провести переговоры с графом Раймоном, рассказать ему обо всем, что произошло, и доказать, что в его собственных интересах оказать поддержку своим осажденным вассалам. Но куда ни глянь, почти везде уже сверкают шлемы крестоносцев. И требуется резвый конь и отважный гонец.

Понятно, таким гонцом стал я. Подъемный мост опустили, и под звуки ревевших в небе труб я спустился по единственной тропе, цеплявшейся за склоны Кабардеза. Внизу нес караул одинокий кипарис, а чуть поодаль высился валун, формой напоминавший собаку. Здесь, на перепутье, меня легко могут схватить и убить, и тогда саваном моим станут голубоватые воды Орбьеля. Я подумал, что из уважения к гонцу можно было бы принять решение об отправке послания на полчаса раньше.

То ли за кипарисами и за «каменным псом» никого не было, то ли те, кто там скрывались, предпочли сидеть смирно, увидев, с каким противником будут иметь дело, но я беспрепятственно миновал распутье.

Внезапно меня осенило: Брюнисенда, Нова и Стефания, видимо, доверились мудрому альбигойцу, и тот, предвидя порожденные любовью ссоры и соперничество, поразмыслил и сказал мне не терпящим возражения тоном: «Дальмас Рокмор, надо уходить!» Разумеется, я мог предположить, что мудрый альбигоец, принимавший участие в переговорах Пейре де Кабарата с сеньорами Пейксиора и Брама, знал, какой приказ собирались мне отдать, и известил меня о нем, но это предположение я отбросил как наименее вероятное.

Я обернулся… Вдалеке, на самой высокой башне, под умирающее пение труб, я увидел — или мне показалось? — три белых силуэта. Впрочем, чтобы их увидеть, я мог и не оборачиваться. Стоило мне закрыть глаза, как я совершенно отчетливо видел их перед собой, но у всех троих было лицо Эсклармонды.

Одержимый неповторимым образом идеальной женской красоты, я весь день мчался по дорогам навстречу своему новому предназначению, оставив позади замок Кабардез, путь в который мне был заказан — дабы я вновь не узрел трех восхитительных его владелиц.

VIII

В Тулузе, Альби и Фуа я видел того, кого называли Антихристом. Видел Папу Иннокентия III. Он не был родом из колена Данова, как гласили пророчества. Не исцелял паралитиков. Ему не прислуживали демоны. Лицо его не было ни отталкивающим, ни уродливым, как я по простоте своей думал раньше. Я ужасно удивился, увидев, что человек, сознательно развязавший гибельную войну, обладает умным взглядом, лбом мудреца и красивыми благородными чертами лица — как у римских императоров, изображенных на старинных медалях.

Когда я прибыл в Тулузу, конь мой был весь в мыле, да и самого меня окутывал такой густой слой пара, что люди, встречавшие меня возле ворот Нарбоннского замка, не сразу разглядели, кто я таков. Меня тотчас отвели к графу Раймону. Расхаживая взад и вперед, он как раз завершал диктовать свое завещание нотариусу Пьеру Арно; по причине близорукости склонившийся над мраморным столом нотариус едва не водил носом по бумаге.

— Тот, кто едет в Рим, обязан составить завещание, — печально изрек граф в ту самую минуту, когда я вошел в комнату.

Послание Пейре де Кабарата он воспринял как никчемную бумажку. Даже слегка помял ее, с удовлетворением взирая на меня, и улыбка озарила его осунувшееся лицо. Бесспорно, мое возвращение явилось для него приятным событием.

— Все были уверены, что ты погиб при осаде Безье.

Внезапно его озарила какая-то идея. Эта мысль показалась ему столь приятной, что он решил порадоваться ей немедленно — раз уж она возникла. Граф подошел к двери и громко приказал принести ему вина из Комменжа, самого кислого, какое только найдется.

— Я помню, — подмигивая, обратился он ко мне, — ты ненавидишь сладкое вино.

Это не соответствовало действительности, он просто вбил себе это в голову, а я считал бессмысленным противоречить ему из-за такого пустяка.

— Ты поедешь со мной в Рим, — громко заявил он. — Дальмас Рокмор будет моим оруженосцем. Я его выбрал, и он отправится со мной к Иннокентию III. И никто не посмеет мне возразить.

Граф радостно повторял эту фразу, наслаждаясь невероятной иронией, заключавшейся в том, что он решил взять с собой к Папе убийцу Пьера де Кастельно. Отправляясь в Рим, он надеялся не столько пожаловаться на Симона де Монфора и преступления крестоносцев, сколько снять с себя обвинение в убийстве Пьера де Кастельно, все еще висевшее на нем тяжким грузом. Это обвинение поддерживало духовенство Юга, слух о нем разносили по всему христианскому миру. Но ни единого доказательства не было представлено. Среди графских вассалов я лучше всех знал, до какой степени обвинение это ложно.

— Я устрою тебе благословение Папы, — произнес граф, кладя руку мне на плечо.

Изрядно помолчав, он добавил уже менее веселым тоном:

— Если, конечно, меня раньше не отравят. Говорят, они там этим частенько балуются.


В Риме мы остановились во дворце, принадлежавшем Гильему Баусскому, князю Оранжскому: он предоставил его моему господину в полное распоряжение. Папской аудиенции пришлось ждать, так что вопрос о яде звучал совсем не праздно. Называя меня ценителем вин, граф часто приказывал мне пить первым, а затем украдкой следил, не проявятся ли признаки, предшествующие скорой смерти. В эти минуты он принимался перечислять врагов, имевшихся у него в Риме, — тех, кто был заинтересован убрать его. Так что, когда после месячного ожидания графа призвали в собор Святого Иоанна, я наконец вздохнул с облегчением.

С самого приезда граф неустанно составлял список жалоб, который он намеревался предъявить Иннокентию III. Он решил выучить список наизусть, а затем сделать вид, что импровизирует, но, не полагаясь на свою память, в последнюю минуту передумал и решил зачитать список. Он очень беспокоился, не зная, какое одеяние надеть, как приветствовать Папу и как себя вести. Бернар Баусский, брат князя Оранжского, состоявший в тесной дружбе с Папой, дал ему несколько советов и пообещал сопровождать его. В собор Святого Иоанна графу надлежало прибыть без эскорта, в скромном платье, босому и с непокрытой головой. Так как мне предстояло нести графский плащ и пергамент с жалобами, моя одежда также должна была отличаться скромностью. Но мне следовало оставаться при входе в церковь, там, где толпилось простонародье. Заняв папский престол, Иннокентий сделал свои официальные приемы открытыми. Но Бернар Баусский уверял, что тревожиться не о чем. Обычно публику составляли пять-шесть нищих, жавшихся возле дверей. Так как граф до дрожи боялся не узнать Папу и броситься на колени перед каким-нибудь кардиналом или даже церковным служкой, договорились, что Бернар Баусский, взяв графа за руку, сам подведет его к понтифику.

Утром в день церемонии граф напрасно прождал Бернара Баусского. Отсутствие князя повергло его в необычайное смятение. Узрев в этом измену, он сказал мне, что, вероятно, его вызвали только затем, чтобы убить. По его мнению, этот Бернар Баусский лицемер и к тому же питает великое почтение к Симону де Монфору. Граф велел принести вина, но когда он предложил мне выпить, я не смог побороть страх и уронил бутылку. Граф посчитал это предзнаменованием и пить отказался. Он захотел явиться в собор с мечом и в кирасе, а мне он велел взять арбалет. Потом велел оседлать двух коней, намереваясь без промедления покинуть проклятый город. Однако в последнюю минуту смирился, и я следом за ним забрался в скрипучую повозку, присланную из дворца князей Баусских.

На площади Святого Иоанна и на подступах к собору кишела огромная толпа. Граф решил, что кучер перепутал, и хотел заставить его вернуться. Толпа была оборванная, непочтительная, чудовищная. Я никогда такой не видел. Но именно эта толпа творит в Риме закон, выдвигает своих кандидатов в Папы и убивает кардиналов, когда не удовлетворена их голосованием. Осыпаемые бранью, мы с трудом пересекли площадь; к счастью, мы не понимали по-итальянски.

В ту самую секунду, когда мой господин уже приказывал кучеру ехать назад, перед нами, словно по волшебству, распахнулись бронзовые двери собора. Вооруженная стража сдерживала рвущийся вперед народ. Нетвердым шагом граф Тулузский ступил на выщербленный мозаичный пол и тотчас очутился в окружении десяти тысяч свечей, преграждавших путь двум одинаковым сгусткам мрака, заполнявшим два боковых придела. А я замер, не в силах справиться с удивлением.

Неожиданно распахнулась дверь, обрамленная двумя колоннами и обращенная к Латеранскому дворцу. Я увидел молчаливую вереницу людей с невозмутимыми, словно высеченными из камня лицами, двигавшихся совершенно неестественной походкой. Каждый останавливался перед главным алтарем, отработанным движением преклонял колено, а затем отправлялся на заранее определенное место на вычерченной окружности. Поверх черных хламид на плечи вошедших были наброшены фиолетовые епископские пелерины. На головах, надвинутые до самых глаз, сидели квадратные шапочки. Чулки и башмаки были красными, словно они искупали ноги в чане с кровью. Это шли кардиналы. Я насчитал одиннадцать кардиналов-епископов, восемнадцать кардиналов-священников, двадцать четыре кардинала-диакона. Следом вышли камерарии, постельничьи папской опочивальни и прочие церковные чины в белых, черных и фиолетовых одеяниях, со сверкающими перстнями, с полыхавшими на груди крестами и тонувшими в ниспадавших складках одежды прозрачными восковыми руками; такими руками обычно наделяют призраков.

Кардинал, облаченный в архиепископский омофор и явно стремившийся выглядеть еще более величественно, вошел последним. Я даже решил, что это Папа. Он казался на удивление молодым. Из прозвучавших в толпе голосов я узнал, что это декан кардиналов, но подумал, что это шутка. Однако и в самом деле это был кардинал Остии, руководивший обрядом помазания Пап после их избрания и носивший звание декана вне зависимости от своего возраста.

Граф Тулузский упал на колени перед алтарем. Он делал вид, что страстно молится. Я видел его спину и догадывался, как ему было страшно. Но провидение хранило его, ибо, стоило ему обернуться и увидеть кардинала Остии, он, без сомнения, принял бы его за Папу и бросился бы перед ним на колени.

Внезапно повеяло непонятно откуда взявшимся ветром, пригнавшим волну тишины, разлившейся по всему собору и повергнувшей в оцепенение зрителей. Из двери, откуда выходили кардиналы, стремительным шагом вырвался какой-то монах и, к моему великому изумлению, направился ко мне. На нем было простое белое платье, а откинутая назад короткая пелерина облепила шею, словно он шел, преодолевая силу невидимого ветра.

Внезапно кровь моя заледенела. Голову монаха украшал венец из перьев павлина. Я вспомнил, как мне рассказывали, что во время церемоний Папа вместо драгоценной тиары надевает венец из павлиньих перьев: множество глаз на этих перьях символизируют папский взор, направленный во все стороны сразу, чтобы не проглядеть зарождение ереси. Значит, ко мне направлялся сам Папа.

Получается, Папа знал, что я здесь, и целью его был именно я, собственной персоной. Пока он пристально разглядывал мою особу своим проницательным взором, у меня было время подумать, каким загадочным образом он сумел распознать убийцу своего легата. Я отметил его умный взгляд, весь его облик был преисполнен энергии и благородства. А Папа все смотрел на меня глазами павлиньих перьев своего венца. Передо мной успели промелькнуть видения винтовых лестниц, ведущих в подземные темницы, и блестящей стали анатомических ножей в руках рассекающих тела палачей. Я даже нашел время препоручить себя Господу.

Но Папа отвел взор. Он сотворил крестное знамение и, приподняв руку, тремя пальцами благословил меня.

И я понял, что он благословлял не Дальмаса Рокмора, а ту дурно пахнущую, гримасничающую суверенную толпу за моей спиной, которой он был обязан льстить и которую был вынужден благословлять. Прежде чем изумление мое прошло, он быстрым шагом пересек церковь, взял за плечи графа Тулузского, поднял его с колен и расцеловал в обе щеки, называя своим дорогим сыном.

Приподняв руку с зажатым в ней пергаментом, я помахал свитком, напоминая своему господину, что эта бумага ему скоро понадобится. Думал, граф подзовет меня, но он этого не сделал. Исполнившись уверенности, он непринужденно беседовал с Папой, говорил много, и голос его звучал все более уверенно. Я стоял довольно далеко от них, и до меня долетали только отдельные слова, на основании которых можно было догадаться о смысле сказанного. Но одно имя обрело в устах Иннокентия III неожиданную звучность, оно постоянно долетало до моих ушей. Это было имя Пьера де Кастельно. Значит, злой человек, убитый мною из-за сотворенного им зла, умер только в физическом своем обличье. Для этого Папы, для этих кардиналов, для великой церковной секты, грозным защитником которой он был, он жил по-прежнему. Жил еще более активной жизнью и творил куда большее зло, нежели то, которое причинял во плоти. Это в его честь принесли в жертву город Безье, вырезав всех жителей без разбора, это в память о нем Симон де Монфор чинил разбой и грабеж на окситанских землях, это его имя раздраженным голосом повторял Иннокентий III, обращаясь к графу Тулузскому, стоявшему на коленях на каменном полу в позе кающегося.

На утопавшем в утренних сумерках берегу Роны я сразил всего лишь видимость, не сумев поразить истинную причину зла. Своим надменным желанием покарать я только преумножил зло. Причина была не в видимой форме, а в духе, а дух остался вне моей досягаемости. Пьер де Кастельно не переставал терзать, убивать и под предлогом борьбы с ересью выкапывать мертвых, уже не способных оказать сопротивление. В эту минуту мне даже показалось, что он стоит справа от Иннокентия. Смятение в душе моей достигло предела. Вспомнил, что испарения, из которых сотканы умершие, рассеиваются от прикосновения стали, и если бы у меня был меч, я бы наверняка бросился вперед и проткнул зловещий морок.

Теперь я слышал, как громко, с притворной дрожью в голосе, исповедуется граф Тулузский. Он говорил, что сделал все возможное для поимки убийцы Пьера де Кастельно, что он был добрым христианином, любил Церковь и всей отпущенной ему властью защищал ее. Благородное лицо Иннокентия полнилось лицемерием и снисходительностью. Глядя на унижение врага, глаза кардиналов блестели, словно кошачьи зрачки в темноте, и сами они напоминали стаю котов, загнавших добычу в свой кровожадный круг. Я был свидетелем церемонии лжи: граф, мой господин, лгал. Он ненавидел римскую Церковь за ее наглую тиранию, за ее ненасытную жажду богатства, за беды, которыми она ему грозила. Он привечал еретиков и уговорил одного из совершенных дать клятву, что в час смерти графа совершенный даст ему консоламент[15]. Он перечислял незначительные проступки, обходя молчанием грабежи аббатств, и в частности аббатства Сен-Жиль, о чем, впрочем, знали все. Папа Иннокентий также лгал. Он простер свою руку над головой графа Тулузского, словно намеревался стереть его в порошок, и дал ему отпущение. Но это было ложное прощение. Лживыми были и обещания, которые он сейчас ему давал. Он обещал вернуть ему земли, захваченные крестоносцами, а сам только что бесповоротно отдал эти земли Симону де Монфору. Накануне он подтвердил этот дар посланцам своего легата. А теперь, называя графа Раймона своим дорогим сыном, думал о Тулузе, царице Юга, очаге ереси, и спрашивал себя, каким хитроумным способом можно отобрать ее у законного сеньора, чья макушка сейчас находится у него под ладонью.

В пустом пространстве под куполом собора я увидел красивейший город, где жил мой народ, красный пояс его крепостных стен, крылья его колоколов, дымные очаги его домов, сияние его вечной души. Но это видение длилось не более секунды — серые тучи заволокли его со всех сторон. Сквозь тучи смутно проступал силуэт собора Сен-Сернен, окутанный маревом лжи.

И в эту минуту мне открылась красота истины. Только истина имела значение в этом мире. Избранными были те, кто возносил этот живой меч над мраком, в котором суетились непросветленные души. Я убил Пейре де Кастельно, я должен заявить об этом поступке, претерпеть за него наказание, воздеть к солнцу руки, пролившие кровь. Меня охватила какая-то необычайная веселость — такую испытываешь на вершине горы, когда перед тобой открывается беспредельная даль горизонта. Я шагнул вперед, набрал в грудь побольше воздуха и как можно громче крикнул:

— Это я убил Пейре де Кастельно!

Но под пятью сводами приделов собора Святого Иоанна голос мой услышан не был. Ибо вокруг меня взметнулся дикий рев, меня толкнули, я упал, а сверху на меня обрушился дождь из золотых монет.

Сквозь ослепившую меня искренность, волной захлестнувшую меня с головой, я успел заметить, как какой-то увешанный крестами фиолетовый священник приблизился к графу Тулузскому и что-то прошептал ему на ухо. Согласно обычаю, по завершении церемонии тот, кто удостоился аудиенции у святого отца, щедро одарял милостыней суверенную чернь. Порывшись в карманах, мой господин бросил их содержимое в толпу, и, не заботясь ни о величии места, ни о присутствии набальзамированных голов Петра и Павла под алтарем, римские нищие попадали на четвереньки; своими криками они заглушили мой голос. Их алчный гомон сбросил меня со сверкающей высоты, куда я воспарил.

Я ударился лбом о бронзовую ножку купели из зеленого базальта, в которой несколькими веками ранее совершал омовения император Константин, а когда поднялся, народ, посчитав, вероятно, проявленную щедрость недостаточной, выкрикивал оскорбления по адресу графа Тулузского и всех тулузцев, вместе взятых. Со всех сторон по-итальянски звучало слово «еретик». Спустившись с престола, Папа дружеским жестом увлек за собой своего дорогого сына, очистившегося через покаяние и получившего отпущение. Преклонившие колена кардиналы разом встали, и мне почудилось, что под действием неведомой силы, проистекавшей из их совместных движений, пилястры вот-вот подломятся и свод рухнет. Должно быть, кардиналы привыкли к крикам толпы, ибо лица их не выражали ни ужаса, ни отвращения. Они медленно развернулись, образовав полукруг, затем вытянулись змеей, каждым сочленением которой был кардинал с ногами цвета крови, и исчезли через боковую дверь.

В толпе беснующейся черни я с трудом отыскал свой пергамент. Я был покрыт синяками и опечален. Казалось, сегодня я увидел оборотную сторону медали, лицевая сторона которой мне не откроется никогда. И вся жизнь показалась мне вывернутой наизнанку: я жил в окружении уродливых слепков с душ, мне не суждено увидеть ни одного подлинного лика души. Я не мог разглядеть даже собственную душу…

Вечером граф Тулузский, радостный как мальчишка, показал мне подаренное Папой дорогое кольцо с античной камеей[16].

— Этот перстень стоит все пятьдесят марок серебром, — сказал он мне. — Впрочем, стоимость его не имеет никакого значения.

Граф любовался кольцом и даже почтительно целовал его. Неожиданно он испуганно вскрикнул: вспомнил о яде. Велев принести себе выдержанного вина, он надолго погрузил в него кольцо с камеей, а затем попросил у Господа прощения за эту греховную мысль.

IX

Если бы можно было собрать в один сосуд всю кровь, пролившуюся из моих ран на протяжении всей моей жизни, понадобился бы гигантский чан, способный вместить в себя вино, произведенное из винограда, собранного за один сезон на виноградниках, раскинувшихся между Тулузой и Мюре. Сейчас тело мое покрыто шрамами, как большая смолистая сосна, из тех, что растут на склонах Пиренеев; их ствол надрезают, когда хотят получить смолу. Я проливал кровь на крепостных стенах всех осажденных городов, на всех полях, где южане бились за независимость своего края. Кровь была пролита напрасно, ибо край мой побежден, а Тулуза подчинилась сенешалю короля Франции и папским инквизиторам. Но я ни о чем не жалею. В бесполезном мужестве скрыта не исчезающая бесследно добродетель. Страдания угнетенных ложатся на духовные весы, где крик малого ребенка весит больше, чем целая армия на марше, и рано или поздно неведомое невидимое установит справедливое равновесие.

Я оборонял замок Монреаль и, кажется, был единственным, кому удалось уйти оттуда живым: Симон де Монфор приказал вырезать всех, вплоть до последнего солдата и последнего жителя города. Переодевшись крестьянином, с помощью нескольких добрых товарищей я сумел ночью поджечь осадные машины и палатки крестоносцев, стоявшие под стенами Каркассонна. Рядом с Гираутом де Пепье я защищал Пюисергье и вместе с ним отправился на штурм Монтлора. После взятия Брама я переоделся монахом и видел, как по приказу Симона де Монфора выкололи глаза и отрезали носы всем его жителям: тем, кто сражался, и тем, кто спокойно сидел в своих домах. Спасая свою жизнь, я смешался с толпой монахов, песнопения которых заглушали крики пытаемых мучеников. К счастью, я помнил кое-какие псалмы из заученных мною в аббатстве Меркюс. Когда дошла очередь до юной девушки, чьи глаза были похожи на глаза Эсклармонды, мне показалось, что, отбиваясь от схвативших ее солдат, она протягивала ко мне руки. Мое пение перешло в истошный крик, и монахи, стоявшие рядом со мной, испуганно втянули головы в плечи. В Браме только один избежал всеобщей участи. Ему оставили один глаз, чтобы он сумел разглядеть дорогу и привести стадо слепцов в крепость Кабарат, дабы защитники ее знали, что всем, кто сопротивляется Монфору, уготована тьма.

Когда взяли штурмом укрепленный городок Минерв, я был в числе восьмидесяти его защитников; почти все они были благородного рыцарского сословия, и Симон де Монфор, желая унизить их в смерти, приказал их повесить. Я стоял в окружении доблестных охранителей Минерва, руки у меня были связаны, впереди высились сооруженные наспех восемьдесят виселиц. И справа, и слева от меня поддерживали друг друга раненые: одни тяжело беспрестанно стенали, другие проклинали крестоносцев. Я пытался воскресить в душе образ Эсклармонды де Фуа, чтобы и после смерти он был у меня перед глазами. Внезапно я громко расхохотался. В сопровождении отряда германских солдат появилась жена Симона де Монфора, недавно прибывшая к супругу и теперь разделявшая с ним тяготы военной жизни. Она остановилась у всех на виду, на холме, надеясь насладиться зрелищем казни восьмидесяти побежденных защитников Минерва. Кожа у нее была желтой, словно масло, сбитое на берегах Роны, цвета кожуры сицилийских лимонов. Благочестие иссушило ее, сделало похожей на мумию, неухоженные зубы ее искрошились. Она была так стыдлива, что наказывала своих служанок, когда по неосмотрительности у них задирался подол, позволяя увидеть косточку на щиколотке. Опираясь на руку гнусного скриба по имени Пьер де Во-Серней[17], известного всему христианскому миру своими лживыми пакостными сочинениями, она с исполненным ненависти взглядом прошествовала мимо тех, кому было суждено умереть.

А я, охваченный невообразимой радостью, хохотал так громко, что сеньор де Меркорьоль, которого намеревались повесить первым, решил, что я сошел с ума. Я смеялся, ибо не раз слышал, что Симон де Монфор, отдававший своим рыцарям прекрасных женщин, попавших в плен, был спокоен за свою честь, так как супруга его, питавшая величайшее почтение к таинству брака, всегда оставалась ему верна. Я представил себе, как каждый вечер, возвращаясь к себе в палатку, он ложится рядом с этой женщиной, больше всего напоминающей облезлого грифа, с этим живым воплощением ненависти и лицемерия, и продолжал хохотать. Представил, как сей богобоязненный воин заключает в объятия иссохшую личинку, снедаемую нутряной злобой, и хохотал еще громче. Я славил Господа, который, делая вид, что занят другими делами, сумел обрушить свою кару на злого и развеселить перед смертью меня, подарив возможность узнать об этой каре.

Сеньор Меркорьоль был очень толст, и от тяжести его тела только что построенная виселица переломилась. Тогда заметили, что ни одна из виселиц не была прочной. В наползавших сумерках отправились доложить Симону де Монфору: его супруга давно уже проявляла нетерпение. Прошелестел слух, что казнь перенесут на завтра, но Симон де Монфор прислал приказ немедленно зарубить или заколоть копьями всех, кого невозможно было повесить.

Случилось некоторое замешательство. Казнью командовал сеньор с лицом верного вассала. Взгляд у него был отстраненный, но я заметил, что время от времени он украдкой и неожиданно дружелюбно поглядывает в мою сторону. Может, причиною тому был мой смех? Веселость обладает свойством привлекать к себе сердца. Он сделал знак солдату развязать меня и, исподтишка бросая взоры на страшную супругу Монфора, вытолкнул меня в темную деревенскую пустоту.

В Лаворе я присутствовал при мученической кончине Гиранды де Лаурак. Раненный, я отправился к ней искать пристанища, и меня вылечил арабский лекарь Мохаммед, из числа ее придворных ученых и поэтов. Все тридцать три дня, пока длилась осада замка, я сражался бок о бок с воинственной владелицей замка. А на тридцать третий день, когда крестоносцы пошли на штурм, прекрасная Гиранда, выпустив стрелу из арбалета в небо, сказала противоречивые слова о себе и обо мне, и толкование этих слов повергло меня в великое смятение. Но мне не суждено было постичь их смысл. Город и замок были взяты штурмом, а своим спасением я был обязан арабскому лекарю: сумел внушить ему дружеские чувства. У Монфора для лечения раненых были только невежды с Севера со своими примочками и мазями, и эти лекари без труда отправляли своих земляков на тот свет. Слава о целителе Мохаммеде, несомненно, дошла до предводителя крестоносцев, ибо он отдал приказ не только оставить его в живых, но и охранять и его самого, и его лекарства. Когда защитники Лавора были разбиты, несравненный Мохаммед облачил меня в арабское платье и поклялся, что я его помощник, такой же искусный врачеватель, как и он.

Нас отвели подальше от города, в поле, куда свозили павших во время штурма крестоносцев. Оттуда, притворяясь, что помогаю Мохаммеду, я смотрел, как сооружали огромный костер, куда затем взошли и где сгорели заживо триста совершенных[18].

Издалека мне был виден Симон де Монфор и рядом его молодая супруга Аликс. Огромный торс и лишенная глаз массивная голова Монфора пробуждали мысль о нечеловеческой силе, сорвавшейся с цепи, чтобы разрушать и причинять страдания. Отходя от колодца, где брал воду для целебных отваров, я заметил, как предводитель крестоносцев властным жестом указал на этот колодец.

Двое мужчин притащили на веревке владетельницу Лавора: волосы ее растрепались, а по лицу, разделяя его на две части, бежала струйка крови. Пытаясь обратиться к своим недругам с просьбой или, может, бросить им в лицо проклятие, она встрепенулась, и из располосованного кинжалом платья показалась ее трепещущая грудь. Аликс де Монфор с отвращением прикрыла рукой глаза, не желая ни видеть этой запятнанной грехом плоти, ни слышать гневных речей. Тогда люди, державшие веревку, спустили владетельницу Лавора в колодец. Я долго смотрел, как они бросали в него камни и камешки. До меня не долетело ни единого крика, только глухой шум, смешанный с плеском; наконец стих и он.

Я видел и другие, не менее ужасные зрелища, участвовал в других сражениях. Я часто был храбр, иногда трусил, но всегда удивлялся той огромной любви к жизни, которой одержимы создания Господни.

Я проходил через покинутые жителями деревни, шел по мостам, переброшенным через рвы, заходил в объятые молчанием замки, и шаги мои по каменным плитам гулко звучали в опустевших покоях, где все еще трепетал страх, распахнувший перед врагом ворота.

Одно только по-прежнему оставалось для меня тайной. Симон де Монфор всегда оказывался победителем. Конечно, его постоянные победы можно было объяснить его личным мужеством, его удачей, превосходящей численностью его войска, ужасом, который он внушал. Но, похоже, причина таилась в ином. На мой взгляд, истоки его торжества коренились в самой судьбе. Ее прописали в неведомой книге неумолимыми словами. В указанное время, на прекрасной земле, омытой небесно-голубыми водами Гаронны, суждено восторжествовать злу. Это зло воплотится в безжалостном человеке. И, как написано, там, где в краю задумчивых тополей и мечтательных смоковниц упадет тень Монфора, там постепенно исчезнут тяга к красивым вещам, любовь к идущим от сердца песням, юность и рассудительность. Для непонятных мне целей ненависть этого демона должна была опустошить мой край, пропитанный ароматами восточных благовоний.

Сегодня мозаичные бассейны, окружавшие источники, разбиты, мраморные статуи не украшают пороги жилищ, города, в облике которых переплелось арабское и римское, утратили тюрбаны своих башенок и тоги своих укреплений. Но слава той неназванной силе, что сберегла сгусток свойств окситанской души, упокоила его в потаенном сосуде, дабы пробудить, когда пробьет час! И подобно утратившему сок растению, что оживает по мановению волшебной палочки ботаника-чародея, расправляя сначала листья, а затем цветки и тычинки, в урочный день воскреснет окситанская душа.

Часть III