I
Моя сестра Ауда выросла и стала самой очаровательной девушкой Тулузы. Ее красота не бросалась в глаза. Чтобы ее оценить, необходимо было сосредоточиться. Когда мы видим пейзаж, исполненный в утонченной гамме, то можем постичь его совершенство только при участии мысли. Вернувшись в Тулузу после нескольких лет отсутствия, я был необычайно рад увидеть сестру. Все эти годы граф Раймон провел в бесплодных переговорах, в демаршах вокруг легатов. Его унизили и обманули. Наконец он решил окончательно порвать и с Церковью, и с Симоном де Монфором. И тогда я вновь явился занять свое место среди его слуг.
У меня был дар смешить мою сестру Ауду. Самые обыкновенные слова, сказанные мною, приобретали для нее комический оттенок. Но ее веселость не имела ничего общего с насмешками — это была своеобразная манера выражать чувства. Так некоторые ручные птицы начинают петь при приближении человека. Впрочем, между обитателями воздуха и моей сестрой существовало некое таинственное родство. Когда она шла своей неподражаемо легкой походкой, казалось, она летит. А иногда, облокотившись на подоконник и открыв окно, откуда был виден собор Сен-Сернен, она издавала загадочные звуки, придавая им то нежные, то страстные модуляции, и так до самозабвения. Я заметил: в это время глаза ее принимали цвет, виденный мною один-единственный раз — в озере, затерявшемся в Пиренеях; вода в том озере отливала фиолетовой синевой.
Ауда была воспитана в альбигойской вере и умела излагать основы философии этой религии. Иногда она пыталась объяснить мне их, но ее прекрасные слова большей частью были мне непонятны. Она в мельчайших подробностях рассказывала о том, что происходит с живыми существами после смерти, а я спрашивал себя, откуда она могла получить эти знания, резко отличавшиеся от нашего повседневного опыта. От нее я узнал, что утаенное зло, проделав извилистый путь, возвращается и поражает, в точности повторяя совершенный проступок. Путь зла извилист, и когда зло не может настичь вас в этой жизни, оно настигает вас в следующей. Ауда убедила меня, что один раз я уже жил и стану жить еще, дабы получить воздаяние за содеянные мною добро и зло. Я спросил у нее: если человек всю ночь вынашивал мысль пронзить копьем грудь другого человека и наутро совершил задуманный поступок, означает ли, что человек этот непременно получит удар копьем, и непременно в грудь. Не зная, что речь шла обо мне, она по обыкновению улыбнулась. Потом сказала, что если у этого человека не было ни любви, ни рассудка, то он, скорее всего, умрет жестокой смертью. Однако существует некий способ и определенные ритуалы, посредством которых можно избежать возрождения для сведения счетов. Не всем дано исполнить эти ритуалы, к тому же необходимо обладать совершеннейшей чистотой сердца, но очень немногие на это способны.
Сначала я гордился любовью Ауды. Но потом заметил, что точно такие же искренние чувства она испытывала и к отцу с матерью, и к друзьям, и к своей собаке, и к суровым альбигойцам, с которыми постоянно поддерживала отношения, и к первым встречным прохожим на улицах. Когда обещали холода, она плакала, потому что животные в полях могут замерзнуть и умереть. Когда устанавливалась жара, у нее на лбу появлялись красные пятна от укусов комаров, потому что она не хотела их убивать. Она не боялась насмешек. И когда мы ходили гулять, я заметил, как она старается не повредить ни единой травинки на дороге.
Ауда часто грустила, и я спросил у нее, в чем причина.
— Я хотела бы, — отвечала она, — совершить настоящее доброе дело, но никак не могу этого сделать.
Я напомнил, что все свои сбережения она отдавала бедным и много о них заботилась. Накануне палача Танкреда, самого злого человека в городе, избили до полусмерти неподалеку от нашего дома. Только Ауда поспешила перевязать его раны. Впрочем, вместо благодарности она получила одни проклятья.
— Ты радуешься, когда совершаешь доброе дело, — ответила она, — а потому такие дела не могут считаться настоящими. Очищение приходит через страдание. Мне бы хотелось совершить доброе дело, которое заставит меня страдать.
В тот день, когда, сжимая в руке виноградную гроздь, гонец возвестил о прибытии в город молодого вина, в одном из трактиров возле ворот Базакль я встретил монаха Петра. Мы устроились в беседке во дворе трактира.
— Ты превратился в грязную собаку-еретика, — дружески хлопнув меня по плечу, сказал Петр.
Так дозволено говорить с товарищем, если видишься с ним каждый день, но со стороны приятеля, с которым давно расстался, такие слова непозволительны. Зная, что Петр стал фанатичным прислужником Фолькета, я отпустил по адресу епископа несколько оскорбительных замечаний. По Фолькетову приказу монах создавал банды, члены которых именовали себя Белыми, ибо узнавали друг друга по белым курткам; Белые грабили дома еретиков. Сразу после своего возвращения я тоже хотел создать подобный отряд, только с противоположными целями. Члены его должны были называться Черными, ибо я постоянно носил сюрко из черной кожи.
Я чувствовал, как вся фигура Петра источает ненависть, и на миг мне даже показалось, что вокруг нас забегала злая черная собака. Понизив голос, словно он доверительно обращался к другу, Петр сказал:
— Тулуза проклята! И будет разрушена. Теперь ей не удастся отвертеться.
Я кротко, как учила меня Ауда, спросил его, кто принял такое решение.
Он захотел напугать меня и указал на место рядом со мной.
— Посмотри на этого крестьянина, — сказал он мне.
Рядом со мной никого не было.
— Ну и? — огляделся я.
— Это Иисус Христос, — почтительно прошептал он, но в голосе его звучала фальшь. — Он является ко мне почти каждый день. Это Он сообщил мне о грядущем разрушении Тулузы.
Спокойно, как велела Ауда, я вытащил меч и клинком начертал знак креста на том месте, где предположительно сидел крестьянин. Затем, пожав плечами, я объяснил Петру, что ему не удалось меня одурачить. Он сжал зубы. Кулаки его сжались сами.
— Это епископ Фолькет так решил. Белые, которыми я командую, поделили город на кварталы. Когда придет время, они подожгут его.
Мысленно я воззвал к Господу, прося Его помочь мне совладать с собой, и преуспел. Я даже пообещал себе непременно рассказать об этой победе над своей природной вспыльчивостью Ауде. Увидев мою улыбку, Петр ожесточился до крайности. Разъяренный, он криво усмехнулся:
— Твой дом тоже будет сожжен. Тебя пощадят, потому что ты мой друг. Но до твоей сестрицы Ауды мы непременно доберемся. Мы даже тянули жребий, и я выиграл…
Мир вокруг окрасился в красное, и не успел прозвучать последний слог этой самодовольной речи, как я, перегнувшись через стол, ударил Петра дагой в лицо. Не понимаю, как он не умер от такого удара. Наверное, невольный его порыв спас ему жизнь. С криком он вскочил. Из левого глаза, куда угодило мое оружие, текла кровь. Он звал Белых, вполне способных оказаться поблизости. Я чувствовал в себе силу противостоять целой армии. Опрокинув стол, соорудил себе баррикаду. Но никто не пришел. Так в наши времена обрываются дружеские связи.
Вечером, ничего не объясняя, я спросил у Ауды, означает ли, что, если ты, поддавшись ярости, в пылу спора выколол другу глаз, в будущей жизни тебе тоже должны выколоть глаз. Вместо ответа она спросила:
— А разве это не справедливо?
Я согласился: в самом деле, справедливо. И стал вспоминать о стрелах, посланных мною в цель, об ударах, раздаваемых мною во время боя, и пришел к выводу, что поверхности человеческого тела не хватит, чтобы нанести на него все те бесчисленные раны, когда-либо нанесенные мною. И мне стало жалко то создание, в которое мне суждено перевоплотиться, ибо мученический венец я ему уже обеспечил.
II
Битва при Мюре[19] была проиграна. Король Арагона погиб, а его войско разбежалось. С минуты на минуту Симон де Монфор мог начать штурм Тулузы. В городе все явственней ощущалось дыхание беды, особенно в бедных кварталах, где из-за жары ежегодная чума свирепствовала как никогда.
Я уговаривал родных уехать и пожить в уединенной крошечной деревеньке возле Рабастенса, где один из моих дядьев имел дом. Отец отказался. Впрочем, Ауда не могла предпринять даже короткое путешествие. С тех пор как вокруг Тулузы шли бои, она очень ослабела. Ее все время сотрясала дрожь, словно она принимала на себя удары всех сражающихся сторон. И она непрестанно молилась.
Граф Раймон решил покинуть город раньше, чем отряды Монфора займут дороги, ведущие на Север. Большую часть рыцарей призвали сопровождать его.
Поклажа и лошади уже ждали возле ворот Матабьо. Луна вставала над черепичными крышами и сарацинскими башенками. Я нашел графа в саду его дома. Двигаясь по главной аллее, я очутился в центре поднятого крыльями вихря. Дверцы вольеров были распахнуты настежь, но, вместо того чтобы немедленно воспользоваться свободой, птицы расселись на нижних ветвях деревьев и, казалось, чего-то ждали. Граф молча стоял рядом со своим любимым аистом. Залитый лунным светом, с большим животом и торчащими в разные стороны складками плаща, он издалека напоминал грустного и забавного повелителя птиц.
Он не знал, что делать. Его любимый аист не хотел расставаться с ним. Наверное, он понимал серьезность происходящего, ибо не давал себя поймать и упрямо следовал по пятам за хозяином. Граф тоже не хотел расставаться с ним, но не мог же он ехать во главе войска с аистом в руках! И сказал, что лучше бы его аист умер, чем остался в городе на произвол судьбы. И приказал мне как можно скорее убить птицу.
Но мне не суждено было исполнить это неприятное приказание. Едва я сделал шаг в сторону аиста, как он то ли по странному совпадению, то ли по неведомому сигналу взмыл над садом и полетел бог знает куда. Граф велел мне следовать за ним.
Мы шли по улицам, и нас обгоняли молчаливые всадники, спешащие к воротам Матабьо. По мосту мы перешли Гаронну и добрались до квартала Сен-Сиприен, где чума произвела наибольшие опустошения. Многие дома казались покинутыми, а два или три огонька, замеченные нами в окнах, оказались свечками, зажженными подле покойников. На улице, вдоль которой тянулись сплошные стены заборов, мы остановились возле монастырских ворот. Я знал точно: это был женский монастырь.
Перед воротами стояло двое носилок. По черному ключу на золотом кресте я понял, что одни из них принадлежат графу Тулузскому. Четверо его стражников сидели поодаль. Граф с удивлением взглянул на другие носилки, и чело его омрачилось.
Он постучал в ворота монастыря. Пришлось долго ждать, пока они откроются. Увидев нас, беззубая старуха с закопченным светильником вскрикнула и чуть не упала. Она пустилась в пространные объяснения, однако отсутствие зубов делало ее речь практически неразборчивой. Из ее шамканья я только понял, что в монастыре чума унесла множество жизней, а оставшиеся в живых монахини покинули его. Однако кто-то, похоже, там еще остался, ибо, сделав знак следовать за ней, старуха двинулась по каменной галерее. Граф уверенно пошел за ней, словно дорога была ему хорошо известна.
Мы остановились перед приоткрытой дверью, за которой мерцал слабый свет. Протянув руку, старуха толкнула створку и отшатнулась. В комнате горели четыре свечи, и, судя по их расположению, горели они возле усопшего.
Я увидел худую фигуру, всклокоченные седые волосы и лицо, искаженное гримасой жуткого смеха. Безумие, более властное, чем сама смерть, еще не покинуло обезображенные им черты. В углу стоял на коленях человек. Не поднимаясь, он посмотрел в нашу сторону, и взгляд его скрестился с взглядом графа, опустившегося на колени рядом с ним. Я узнал Арнаута Бернара.
Я стал свидетелем последней сцены драмы, разыгравшейся в Тулузе тридцать лет назад: Аликс Бернар влюбилась в графа Раймона, сошла с ума, и ее отправили в монастырь Сен-Сиприен. Теперь оба мужчины, не сумевшие поделить ее любовь, преклонили колена перед ее телесной оболочкой, утратившей былую красоту. Невзирая на опасности, грозившие Тулузе, они явились попытаться спасти еще живое воспоминание о своей юности. Двое преданных стариков стояли рядом, шепча слова единой молитвы. Однако Арнаут Бернар — хотя и с опозданием — взял реванш. Ему принадлежало право позаботиться о погребении и сказать у гроба последнее «прости». Граф без сомнения сразу это понял. Неожиданно оробев и опустив голову, он встал и вышел, пятясь.
Когда мы очутились на улице, он спросил меня, не знаю ли я, что происходит после смерти с душами безумцев, обретут ли они вновь свой разум. Я не знал, но пообещал непременно спросить об этом сестру.
III
Вооруженные люди с квадратными головами и до жути уродливыми лицами окружили здание капитула. Время от времени я приподнимал опущенный на лицо капюшон рясы, желая остаться неузнанным, и мне казалось, я вижу страшный сон. Собравшиеся тут же жители Тулузы ждали.
В толпе напротив я заметил Петра, окруженного группой вооруженных Белых. Его единственный глаз горел кровожадным огнем.
Внезапно раздался страшный шум, резко сменившийся давящей тишиной. На пороге здания капитула появился человек в богатой одежде; в руках он держал большой пергамент с ярко-красными печатями. Он бросал тревожные взоры на окна, расположенные напротив. Дрожащими руками он развернул пергамент и бесцветным голосом начал читать, заботясь единственно о том, как бы не проглядеть карающую стрелу, которая в любой момент могла вылететь из противоположного окна. Документ, зачитанный им в гробовой тишине, начинался так:
«Филипп, Божьей милостью король французов, всем своим друзьям и вассалам, к коим дары сии прибудут, поклон и любовь! Да будет вам известно, что мы вручаем верному нашему подданному, нашему дорогому и преданному Симону де Монфору герцогство Нарбоннское, графство Тулузское…»[20]
Я перестал слушать. Далее следовал перечень малопонятных официальных формулировок, с помощью которых сильные мира сего имеют обыкновение выражать свои мысли на пергаментах. Моего господина Раймона VI лишили его города и владений. Закончив чтение, грабитель вышел на крыльцо капитула и на мгновение задержался на ступеньках. Глыба его черепа задвигалась в знак уважения к епископу Фолькету, появившемуся вслед за ним. Фолькет смотрелся невероятно толстым, и я решил, что это из-за кольчуг, надетых под священническое облачение — видимо, не меньше трех сразу. Он поднес руки к лицу, делая вид, что хочет скрыть слезы. От Сезелии я знал, что слезы у него выступали под действием перца, насыпанного под ногти. Следом вышел Ги де Монфор, брат Симона, страшная Аликс в платье, усыпанном награбленными драгоценностями, прочие грабители и прочие епископы.
Советники капитула появились последними. Дышали они тяжело — наверное, по причине ожогов, появившихся у них на языках после произнесения присяги новому сеньору. Еще мне показалось, что у них дергается правая рука — видимо, по причине подписания ими присяги. Пальцы Бернара де Коломье больше не унизывали драгоценные кольца. Зеленщик Этьен Карабордес выглядел неимоверно тощим. Понс Барбадаль, торговец вином, утратил свое пышущее здоровьем лицо. И пока демоны шествовали под защитой солдат, я вспомнил, о чем мне недавно говорил Петр, а еще раньше Сезелия: близилось крушение Тулузы. Человек в железе и человек в митре воплощали зло, предсказанное ясновидящей Мари. Из-за пророческих речей ясновидицы третий член этой адской троицы приказал развеять по ветру прах, оставшийся от ее тела. Однако пророчество сбывалось.
Вечером того же дня я забаррикадировал двери своего дома и расположил возле каждого окна заряженный арбалет. И всякий раз, когда я оглядывал улицу Тор, мне чудился кровожадно пылающий глаз Петра.
Я поделился своими страхами с Аудой, а она ответила, что даже самые большие беды можно отвратить молитвой — как отвращают грозу верхушкой дерева. При условии, если молящийся согласен взять эти беды на себя. И ночью, через перегородку, разделявшую наши комнаты, я слышал, как она повторяла:
— Пусть все страдания Тулузы войдут в мое тело и в мою душу.
Я не верил в такое притяжение, но полагал неосторожным вводить себя в искушение. Я часто упрашивал сестру прекратить ночные бдения, но безрезультатно.
Разрушение Тулузы началось. Многие жилища внутри городских стен напоминали крепости. Симон де Монфор приказал снести все башни, способные в случае мятежа служить укрытием. Цепи, преграждавшие улицы по ночам, убрали, чтобы его германские всадники могли беспрепятственно разгонять народ. Наконец, сотни мастеровых были брошены на разборку крепостных стен. Но стены, сооруженные по науке каменщика Арнаута Бернара, были поистине циклопическим сооружением. Мастеровые сумели проделать в них только бреши…
Я с ужасом замечал, что беспрестанные молитвы Ауды постепенно приносили свои плоды. Между ней и городом установилась таинственная связь. И когда с главной башни, обрубок которой до сих пор возвышается над воротами Сардан, сняли венец из розового гранита, по лбу Ауды кровавым венцом пролегла красная полоса.
По утрам сестра иногда звала меня. Боль, гнездившаяся в ее теле, извещала о новых разрушениях в городе. Разборка башни Маскарон отозвалась на ее горле. Сорванные ворота в крепости Базакль оставили след на ладонях. Падение башни Сан-Ремези отдалось в сердце. Я уверовал, что жизнь моей сестры Ауды слилась с жизнью Тулузы. Но когда я умолял ее прекратить молитву, которую она читала мысленно, если не имела возможности произнести вслух, она отвечала мне:
— Моя жертва не является настоящей жертвой, потому что я приношу ее с радостью.
Настали страшные времена, но я не стану о них рассказывать. Мать моя умерла. После первого восстания Симон де Монфор потребовал от тулузцев восемьдесят заложников и, воспользовавшись пустяковым предлогом, немедленно их уничтожил. Одним из этих заложников был мой отец. Вместе с Арнаутом Бернаром и еще несколькими храбрецами я ходил от двери к двери и просил милостыню, чтобы собрать тридцать тысяч марок серебром, которые Симон де Монфор потребовал после второго восстания; эти пожертвования спасли город от разграбления. Мне повезло: ночью, когда Петр с двумя приятелями спрыгнул ко мне в сад, намереваясь завладеть Аудой, я убил всех троих, прежде чем они подняли шум, и зарыл у подножия лаврового дерева. Не знаю, покоятся ли они с миром. Лавр продолжает расти. Судьба отвернулась от меня в тот день, когда, распластавшись на кровле, я послал стрелу в Симона де Монфора: он выходил из церкви Сент-Этьен и неосмотрительно задержался на пороге. Меня отделяло от него не более пятидесяти метров. Я был уверен в своем выстреле. Тайная сила отвела мою стрелу, ибо время еще не пришло.
Когда каждому жителю вышел приказ под страхом смерти сложить перед дверью своего дома все имевшееся у него оружие, я организовал в подвалах мастерские, где ковали новые мечи и строгали древки для копий. Во время третьего восстания я сражался среди тех, кто сумел оттеснить Симона де Монфора и его солдат в Нарбоннский замок. Был я и в числе семи делегатов, отправившихся к Монфору претерпеть унижение. Мы стояли на коленях и слышали, как епископ Фолькет просит Монфора казнить нас. Он скинул свою обычную маску лицемерия, и из-под ногтей у него не сыпался перец: вызывать слезы более не требовалось. Лицо его пылало великой ненавистью, и он не считал нужным скрывать ее. В сущности, семь коленопреклоненных мужчин были для него песчинкой в пустыне. Он жаждал гибели всего еретического города и со всем пылом красноречия доказывал необходимость осуществить свое желание. Клялся, что Господь вдохновил его, что Господь хочет этой жертвы[21]. Пока он говорил, я ощутил колебания воздуха, а следом звук, исходивший ниоткуда, но обладавший загадочными модуляциями, напоминавшими звуки, которые иногда по вечерам самозабвенно издавала Ауда. Может, это была ее молитва, тайным волшебством проникшая в души злых людей и повлиявшая на них? Солдат, заполнивших площади и уличные перекрестки в ожидании приказа начать погромы, внезапно отозвали за пределы города, а мы, семь посланцев Тулузы, невредимыми покинули Нарбоннский замок, изумляясь, что остались живы.
Бывали ночи, когда Ауда переставала дышать, и я боялся, что она умрет. Тогда я выглядывал в окно и смотрел, не видно ли где-нибудь языков пламени занимавшегося пожара: Белые давно грозились поджечь город. Как-то раз я заколол человека, натаскавшего ко входу в дом Роэкса хвороста и уже подносившего к нему горящий факел. Однажды на кладбище возле площади Сен-Сернен я услышал доносившиеся из-под земли глухие звуки, но так и не понял, были ли это шаги мертвецов, или же это землекопы, посланные Фолькетом, делали подкоп под собор.
Здоровье вернулось к Ауде, и Тулуза выжила. Вместе со своими рыцарями Симон де Монфор покинул город и отправился воевать на берега Роны. Дома в Тулузе осели, глубоко погрузив фундамент в почву древнего города. Укоренились лишенные убранств башни. Я собственными глазами видел, как развалины крепостных стен сами собой разрастались и вширь и ввысь. На добрых пару метров подросла колокольня Дальбад.
Солнечным сентябрьским днем, впервые после долгой болезни, моя сестра Ауда спустилась в сад и набрала букет цветов. И сразу же произошло чудо: густой туман, каких в это время года никогда прежде не было, опустился на город, скрыв грядущие события от солдат Монфора и предателей. Особенно плотной пеленой затянулись воды Гаронны, омывавшие окраины Тулузы, где находился брод Базакль. Через этот брод граф Раймон VI Тулузский, оставшийся сеньором Тулузы в сердцах ее жителей, около пяти часов вечера переправился через Гаронну. Справа от него шел Рожер Бернар де Фуа, слева Бернар де Комменж, а за ними — отважные и непобедимые воины.
Я первым бросился навстречу графу и, зайдя в воду по колено, подхватил под уздцы его коня. Потом произнес все необходимые по такому случаю речи, ибо, разволновавшись, Этьен Карабордес и Понс Барбадаль плакали, а Пейре де Роэкс, которому в Нарбоннском замке вырвали язык за то, что он якобы дурно отозвался о Господе, испускал только нечленораздельные крики. Когда ворота Базакль открылись, я играючи схватил огромный букцинум и единым выдохом извлек из него громкоголосый звук, оповестивший всех о возвращении настоящего сеньора Тулузы. В ту же секунду двести тысяч жителей прилипли к окнам, а фундаменты домов содрогнулись, вновь ощутив свое каменное бессмертие.
Услышав торжествующий глас трубы, Аликс де Монфор и несколько солдат-северян, сумевших спастись от гнева жителей Тулузы, без промедленья укрылись в Нарбоннском замке[22], и Аликс, стуча зубами от ужаса, приказала поднять все четыре подъемных моста.
А вечером, возвращаясь в город, я слышал, как повсюду, на всех уличных перекрестках, горожане обсуждали нос Аликс де Монфор. Нос этот всегда был необычайно длинным и некрасивым. И все в один голос твердили, что, когда профиль Аликс показался в окне Орлиной башни, нос ее выглядел во много раз длиннее, чем обычно.
IV
Дельга из Лорагэ встал у ворот Базьеж. Он решил, здесь ему сражаться лучше, потому что по светлому времени отсюда можно разглядеть его родную деревню. Отважный Палаукви де Фуа заступил на пост в квартале Сен-Сиприен, потому что оттуда ближе всего до Пиренеев и сюда, по его словам, долетает ветер с покрытых лесом гор. Сеньор де Монтаут командовал обороной ворот Базакль, сеньор де Пальяс — ворот Сардан. Арнаут Бернар защищал ворота Вильнев, ибо именно на этом участке в крепостной стене зияла самая большая дыра: это был самый опасный участок.
Ученый книжник Аймерик де Роканага обосновался у ворот Гальярд. За ним неотрывно следовал слуга, нагруженный трудами по философии. У книжника было слабое зрение, и слуге приходилось читать вслух, даже когда господин стоял на крепостной стене, осыпаемый дождем стрел. Книжник считал труды Платона наилучшим щитом. Клирик, исполнявший обязанности чтеца, так не думал, и у него иногда пропадал голос. Однажды стрела пронзила рукопись насквозь, доставив сеньору де Роканаге огромное удовлетворение, ибо в этот день у него появился повод сменить Платона на Аристотеля.
На барбакане возле Старого моста командовал астролог Сикарт де Пюилоранс. Благодаря изучению светил он знал дату смерти каждого, но остерегался называть ее, полагая такое знание крайне опасным. Он был очень осторожен, хотя его гороскоп сулил ему еще сорок лет жизни. Наверное, в его расчеты вкралась ошибка, так как, отправившись купаться при луне, он утонул в водах Гаронны.
Сорванец Дор де Барсак и умудренный опытом Гильем де Балафар превратили в неприступную крепость барбакан Пертюс. Бахвал Бертран де Пестильяк занял место у ворот Монтолью. Поверх кирасы он надевал расшитый жемчугом плащ с широкими рукавами, без меры украшал себя драгоценностями, а на одежду пришивал разноцветные перья. Крикливые одежды делали его похожим на испанскую статую святого, из тех, что сгибаются под тяжестью золоченых одежд и богатых приношений прихожан, пожелавших дать обет. Вместе с благочестивым Фредериком де Фрезолем я стоял у ворот Матабьо. Он всегда молился так истово, что ни колокол, ни сигнальная труба не могли отвлечь его от молитвы; по его словам, когда он молился, на караул заступал сам Господь. Собираясь преклонить колени, он приказывал мне брать командование на себя, ведь Господь, благоволивший партии епископов, мог не слишком внимательно нести караул. У всех ворот, на всех башнях обороной командовали удивительные люди, не дрожавшие за свои жизни. Но сердце Тулузы билось возле собора Сен-Сернен, на улице Тор, вместе с сердцем моей сестры Ауды.
Девять месяцев Симон де Монфор штурмовал город сразу со всех сторон. Из Франции к нему прибыло подкрепление — несметные полчища. Он приказал соорудить гигантскую осадную машину, прозванную нами «Кошкой» и с помощью этого чудовища на колесах стал хозяином всех наших башен. Ожидание расправы, которую наверняка учинит Симон де Монфор, если вновь станет повелителем города, увеличивало ужас, насаждаемый механическим чудищем. А вместе с ужасом росло и желание избавиться от Монфора, и граф Раймон олицетворял это желание.
Граф никогда не отличался геройством в сражениях, и о его робости было известно всем. Но после его возвращения народ без всякого на то основания узрел в нем самого отважного воина христианского мира. Вера эта распространилась стихийно и завладела сердцем даже самого графа, теперь его приходилось уговаривать не рисковать попусту. Он рвался вызвать Симона де Монфора на поединок, утверждая, что такой поединок вполне мог бы состояться в поле, разделявшем лагеря противников. Граф был уверен в счастливом исходе такого безрассудного единоборства. От всеобщей веры в его храбрость он помолодел — расправил плечи, даже стал как будто выше ростом. Поручил мне приобрести средство для ухода за усами. Вот уже много лет его звали Раймоном Старым, но, как он доверительно сообщил мне, это смешное прозвище дали ему враги. Теперь же граф ощущал себя моложе собственного сына, чувствовал, как сила его возрастает с каждым днем. Стал подумывать об очередной — шестой — женитьбе и едва не расплакался от радости, когда, проезжая по улице, услышал, как какая-то старуха крикнула ему вслед: «Как есть святой Михаил-архангел!»
Казалось, вольный воздух города горячил кровь; в Тулузе ощущалось всеобщее обновление. Несмотря на большой живот, Пейре Карабордес тренировался в беге, чтобы преследовать врага, когда придет время гнать его от стен города. Видели, как он голый по пояс, истекая потом и размахивая черным жезлом члена капитула, бегал по дозорному пути крепостной стены. Понс Барбадаль, убежденный, что пение поднимает боевой дух, собирал перед церковью Сент-Этьен отряд городской самообороны, которым командовал, и обучал его хоровому пению. Прямоугольное лицо Арнаута Бернара округлялось от радости, когда он любовался вновь отстроенными башнями и крепостными сооружениями.
Арнаут Бернар завел непонятный и дерзкий обычай не закрывать ворота Вильнев, защита которых была ему поручена. Его солдаты, в шлемах и кирасах, строились друг за другом в пять рядов — первый ряд, стоя на коленях, стрелял из арбалетов, а последний, куда набирали самых рослых, возвышался над всеми. Ширина фаланги равнялась ширине ворот Вильнев, а длина выставленных вперед копий была соразмерна месту, где находились бойцы. По команде фаланга двигалась вперед или отступала, но никогда не покидала пределов городских укреплений. Она напоминала живые врата, ощетинившиеся острыми стальными иглами, на которых умирали сотни коней и всадников, врата же оставались неприступными, словно глухая стена из бронзы или камня.
Когда пошел второй месяц осады, у наиболее рассудительных зашевелилась мысль, что положение складывается отчаянное. Окружность крепостной стены была велика, и многие воины не могли быстро добраться до места, где начиналась атака. Симон де Монфор умножил неожиданные вылазки и взял за правило направлять удар всех осадных машин и всех всадников в одно место. Съестные припасы, отправленные графом де Фуа и графом де Комменжем на лодках по Гаронне, были задержаны: воины Монфора перегородили реку цепями. Лучники из Бордо, прибывшие во главе с Арсисом де Монтескью, постепенно впадали в отчаяние.
Помню, в то утро небо было непривычного нежно-оранжевого цвета, и Ауда, указав на него кончиком мизинца, заметила, что по цвету оно точь-в-точь как ее платье.
Я направлялся к воротам Сен-Сернен, и сестра последовала за мной. С решительным видом она заявила, что после долгих размышлений решила принять участие в защите ворот. Почти все женщины Тулузы под предводительством дамы Роэкс целыми днями пребывали на укреплениях, занимаясь починкой оружия, поднося стрелы и камни, ухаживая за ранеными. Дама Роэкс носила кирасу и меч и участвовала в вылазках.
Я попытался отговорить Ауду сопровождать меня. Коснувшись клинка, она могла упасть в обморок, кроме того была очень слаба и вряд ли сумела бы подать даже арбалет. Но Ауда только покачала головой и, облачившись в платье небесно-голубого цвета, уверенно зашагала рядом со мной. Она шла быстрее меня, и я заметил, что в ней появилось нечто странное.
Быть может, думал я, этой ночью ей было видение моей гибели. Я вспомнил свой сон, который вполне можно было истолковать как дурное предчувствие.
Да, именно так! Она хочет присутствовать при последних минутах моей жизни.
Меня растрогало ее стремление, и я жалел самого себя. Около ворот Сен-Сернен царила неразбериха. Вооруженные люди на бегу кричали, что враг напал на ворота Монталью. Я заметил быстроногого Ратье де Коссада — ему поручили собрать всех имевшихся в наличии солдат и вести туда, где было совершено нападение.
Я же получил приказ не оставлять ворота Сен-Сернен, что бы ни случилось. Слава богу, значит, в ближайшее время сестра моя вне опасности, ибо сегодня сражение развернется возле ворот Монталью. По уцелевшей лестнице я проводил ее на крышу бывшего монастыря Сен-Сернен, который был наполовину разрушен, но сохранившаяся часть крыши возвышалась над крепостной стеной, и там установили всевозможные камнеметы, требюше и прочие орудия, изобретенные Бернаром Парайре и способные метать устрашающие каменные блоки. Обычно там находились женщины, и среди них немало знакомых Ауды. Поднимаясь по лестнице, я усмехался и убеждал себя: «Сны и предчувствия — это всего лишь пустой вымысел».
С монастырской крыши были видны разоренные поля. Фредерик де Фрезоль, командовавший обороной ворот Сен-Сернен, обычно стоял в карауле целую ночь, и когда я приходил, отправлялся спать, но в это утро он меня не дождался — спал, стоя на коленях и молитвенно сложив руки…
Устремив взор вдаль, я увидел на горизонте взметнувшийся к небу столб пыли. Однако вокруг меня воздух был недвижен. Что это за внезапно налетевший ветер, дыхание которого не ощущается в Тулузе? И тут я услышал глухой топот огромного табуна. Почти в то же самое время пронзительный рев трубы разорвал воздух. Раздались голоса: «Вот они!» Пробудившись, сеньор Фрезоль заметался, отдавая бессвязные приказания. Я вдруг вспомнил, что, не подумав, надел шлем без металлического забрала. Идти менять шлем уже поздно — значит, смерть поразит меня в лицо, явившись, скорее всего, в виде стрелы.
Всадники заполонили все окрестные поля. Поступь их замедлилась, но до нас отчетливо доносилось конское ржание, слепил блеск доспехов. Врагу несть числа. Атака на Монтолью оказалась уловкой: армия Монфора изготовилась нанести удар близ монастыря Сен-Сернен.
Отдав приказ разворачивать катапульты, я попытался остановить противника градом камней. По моим подсчетам, поблизости на стенах было не больше пяти десятков лучников.
Внезапно крики стихли. Все взоры устремились на врага. Из шеренги выехал Симон де Монфор. Зная, какой ужас наводит один только его вид, он всегда старался обставить свое появление самым зрелищным образом. В ослепительном солнечном свете его шлем, щит и латы, вплоть до самых шпор, сверкали так ярко, что казалось, свет пронизывает его с головы до ног. Его подъятый меч, подобно мистическому лучу, вздымался вверх, сливаясь с солнцем.
Словно во сне смотрел я на людей, суетливо исполнявших мое приказание. Двое впряглись в ворот самой большой требюше. Какой-то карлик, подбадривая себя криками, усердно волок корзину, доверху наполненную камнями — это были осколки разбитых статуй. В прошлом году епископ Фолькет приказал забрать из всех домов украшавшие их языческие статуи. На площади Сен-Сернен он торжественно совершил над ними обряд изгнания дьявола; потом статуи разбили, а осколки свалили в углу кладбища. Вот уже несколько дней, как ими заряжали камнеметы. В корзине я обнаружил голову Минервы, смотревшую, казалось, прямо на меня. Голова эта чудесным образом напоминала Эсклармонду де Фуа. Обезглавленная Эсклармонда де Фуа покоилась в корзине карлика! «Знамение!» — подумал я.
Размышления заняли всего несколько секунд. Карлик схватил голову Минервы и сунул ее в кожаный карман ближайшей к нему катапульты. Веревка пускового устройства натянулась, но, хотя катапульта была маленькая, требовалось приложить немалые усилия, чтобы привести ее в действие. Карлик еще раз безрезультатно потянул за веревку, а так как мысли мои заработали с такой же скоростью, с какой тулузцы отражали атаки, я вспомнил об Улиссе и его чудесном луке. Тут раздался вопль карлика — стрела, пронзив ухо, впилась ему в шею. Опустившись на землю, он остался сидеть в луже крови, струившейся из него ручьями.
Тогда сестра моя Ауда, до сих пор стоявшая на месте, шагнула вперед и, схватив веревку катапульты, непринужденным движением потянула за нее; приведя в действие пусковой механизм, она отправила голову Минервы — голову Эсклармонды! — в полет через залитое солнцем пространство.
Я не видел, какую кривую описал этот судьбоносный снаряд, но по громкоголосому крику понял, на кого опустила его мудрая и неумолимая судьба[23]. Сверкающий в лучах солнца рыцарь, предводитель злых, вождь, только что сидевший в седле, отныне стал безголовым телом. И тело это рухнуло на ненавистную ему тулузскую землю, засеянную по его приказу горем и страданиями.
— Симон де Монфор убит! — раздался голос, донесшийся, как мне показалось, из собора Сен-Сернен.
— Он мертв! — кричали укрепления.
— Мертв! — ликовал город.
Одновременно распахнулись все ворота, из них выбежали тулузцы и устремились на врага. Чары рухнули, вольный полет камня, пущенного невинной рукой, положил конец дьявольской магии. Злая сила была поражена в самое сердце, и войско ее рассеялось, словно сотворенное из ничего. Огромная армия, окружившая Тулузу, мгновенно отступила. Но с той стороны, где стояли виселицы, еще долго доносились голоса монахов и священников; окружив обезглавленного предводителя, они подняли его и удалились, распевая погребальные песнопения.
Вечером, уставший после дневного сражения, но довольный, что ни одна стрела не поразила меня в лицо, я вернулся к воротам Сен-Сернен и забрался на крышу аббатства. Вдали, отбрасывая неверные блики света, догорали палатки.
Справа от меня рассыпался на части дымящийся скелет «кошки». Недвижными холмиками лежали убитые. Чей-то обезумевший конь скакал на месте, время от времени вскидываясь на дыбы. Брошенная кираса сверкала, словно позабытое солнце. По выгоревшему пшеничному полю бежал высокий худой человек. Руки его были связаны за спиной, из груди торчал меч — видимо, кто-то из солдат Монфора ударил пленника мечом, а потом отпустил. Человек бежал, собрав остатки сил, чтобы умереть среди своих братьев, — один в один символ города, истерзанного, но вечно живущего, несмотря на рану, нанесенную в самое сердце его каменной твердыни.
V
Ауда умерла. Во всяком случае, умерла в том смысле, в котором люди понимают смерть. В один из дней кровь ее остановилась, дыхание перестало срываться с губ. В привычной физической оболочке произошли злокачественные изменения. Подле тела сестры я впервые понял, что подобное явление глупо именовать смертью…
Ауда собственными руками выпустила камень-освободитель и потому была безутешна. «Наконец я совершила доброе дело, заставившее меня страдать», — говорила она, печально улыбаясь.
Потом она в основном молчала, внимательно прислушиваясь к голосам и приглядываясь к знакам, внятным ей одной. Силы постепенно покидали ее. Убедившись, что жизнь покидает ее тело, она неожиданно обрадовалась. Ее последние дни были наполнены ожиданием встречи со светлой страной, куда она надеялась попасть. Это напомнило мне детство, когда я с нетерпением ждал, когда же наконец меня повезут в деревню к дяде из Рабастенса. «Надеюсь, он простит меня за то, что я отняла у него жизнь, как в урочный час простят ему те, кто были убиты по его приказу».
Несбыточное пожелание, подумал я сквозь слезы.
Меня охватило искушение последовать за сестрой в тот мир, где, как она утверждала, царила кротость, а красота освобождалась от видимой и осязаемой оболочки. Но жизнь прочно укоренилась в моем теле. Решив изучать альбигойскую веру и постараться стать чистым, как предписала мне сестра, я отправился на поиски Фредерика де Роэкса, брата советника капитула, когда-то сопроводившего меня на собрание альбигойцев, где я услышал речи о Святом Духе. Я сказал ему, что жажду получить более высокое знание, нежели то, которым обладают обычные люди, и прибавил, что я, похоже, стал значительно умнее, чем был раньше.
Сначала он сделал вид, что не поверил, потом сказал, что я добрый малый, очень храбрый и мне не о чем беспокоиться. Я настаивал, и он решился дать мне вожделенное знание.
Как и все те, кто вел речь о материях утонченных, он делал это на сознательно усложненном языке, стараясь употреблять как можно больше редких слов, в обыденной речи не встречающихся. Я часто спрашивал его, не мог бы он говорить проще. Вместо ответа он добродушно улыбался, и я понимал, какое он делает над собой усилие, не отправляя подальше такого дурака, как я. Тем не менее я до сих пор убежден, что все можно объяснить на доступном языке.
Я понял, что изначальное учение принес Варфоломей, один из двенадцати апостолов Иисуса Христа: ему поручили нести свет евангельских истин в Персию и Индию. В далекой Индии Варфоломей стал не обучать, но учиться сам. Вернувшись в Иерополь во Фригии, он продолжал проповедовать Евангелие, но одновременно стал изустно излагать учение, по многим аспектам расходившееся с учением Иисуса[24].
Его ученики, пораженные сияющей силой истины, сохранили его слова и тайно передали их дальше, ибо в них содержались основы, неприемлемые для любого человеческого общества.
Жизнь дурна по сути своей, а потому следует истребить силу желания, которой наделен каждый; желание является причиной всяческого зла. Могущество этого желания заставляет нас после смерти воплощаться заново, и смена человеческих обличий будет бесконечна, если мы не разгадаем секрет, как можно достичь блаженства в совершенном духовном мире. Этот секрет открывается тому, кто постигает Святой Дух, божественную мудрость. Тогда череда реинкарнаций завершается, и человек путем любви возвращается в безмятежный мир Господа.
Я был растроган доверенным мне учением, но не сумел избавиться от великой печали, охватившей меня, когда услышал приговор, вынесенный жизни: свет солнца, женские фигуры, камни Тулузы по-прежнему завораживали меня. Сидя у себя в саду и размышляя о мудрости совершенных, я наблюдал, как пчела кружит над созревшим персиком, слышал шелест листьев, видел промелькнувшую над куртиной тень от пролетевшей в небесах птицы и, очарованный преходящей красотой этих картин, испытывал угрызения совести. Только много позднее мне довелось понять, что и пчела, и тень от птицы, и шелест листьев становятся еще прекраснее, когда, отстраняясь от всего бренного, мы преисполняемся всеобъемлющей любви…
Однажды вечером, часов около пяти, посланец потребовал меня к графу, который посвятил меня в рыцари и теперь разговаривал со мной на равных. Почти каждый вечер мы отправлялись для беседы к некоему Юку Жеану, обитавшему в доме на задах собора Сен-Сернен. Граф любил этого человека по причине его великой простоты. Мне не слишком нравились эти встречи, и я всегда находил предлог для опоздания.
Граф, похоже, ждал меня, ибо я увидел, как, стоя на втором этаже у окна, он делал мне знаки, свидетельствующие о его крайнем нетерпении. И надо же: пока я поднимался по лестнице, графа хватил удар — со стариками это случается. В тот момент, когда я открывал дверь, у него задрожали ноги, и он рухнул в кресло.
— Как вы долго! — воскликнул Юк Жеан. — Граф Тулузский ждал вас, чтобы сделать нам обоим сообщение чрезвычайной важности.
Глядя на графа, я понял, что он при смерти. Наверное, он действительно хотел что-то сказать, но его сразил паралич. Граф обездвижел и издавал нечленораздельные звуки, только ноги его еще шевелились. В конце концов застыли и они. Взгляд его выражал сильнейшее желание. Юк Жеан и я, мы оба были такого мнения. Но что за желание? Видимо, он хотел исповедаться. Но кому? На протяжении многих лет графа Тулузского по его собственному повелению повсюду сопровождал совершенный альбигоец Бертран Марти. Граф часто говорил своим близким о тайном желании примкнуть к новой вере. Стоило ему почувствовать себя нездоровым, как он тут же приказывал: «Скорее, приведите Бертрана Марти».
С другой стороны, недавно его исповедовали католические священники, и он тайно принял причастие в церкви квартала Дорад. На нем тяжким бременем лежал груз многократных отлучений. Но священники закрыли на это глаза. Несколькими месяцами раньше епископ Фолькет вернулся в Тулузу, и в его присутствии графу пришлось делать хорошую мину при плохой игре. Епископ поспешил напомнить духовенству, что суровая епитимья, наложенная на графа, может быть снята только Папой, и пообещал письменно ходатайствовать за графа. Но прошло время, и граф вновь призвал Бертрана Марти. Кого теперь молча звал он искаженными судорогой губами?
— Не имеет значения, речь идет об одном и том же Боге, — тихо сказал мне Юк Жеан, человек здравомыслящий, но недалекий.
Я взял своего господина на руки и отнес на кровать. Его молящий, исполненный ужаса взгляд наполнил меня состраданием. Я сожалел, что не был священником и не мог даровать ему отпущения, которого он так просил. Даже мысленно задался вопросом, не поклясться ли мне на распятии, что я, не поставив его в известность, стал совершенным, и дать ему, хотя бы для виду, консоламент…
У меня ни на что не хватило времени: послышался шум, дверь с треском распахнулась, и в комнату ввалился аббат из собора Сен-Сернен. За ним бурлила заполонившая всю лестницу толпа каноников. Этот аббат прибыл в Тулузу совсем недавно, вместе с Фолькетом, но уже успел прославиться своим жестокосердием; выражение его лица не предвещало ничего хорошего. Наверное, кто-то из слуг преждевременно сообщил ему о смерти графа, а неподвижность простертого тела была для него достаточным подтверждением смерти. Поэтому, мельком бросив взгляд в сторону «усопшего», он сурово провозгласил:
— Тело графа Тулузского принадлежит аббатству Сен-Сернен.
Подойдя к нему, я прошептал:
— Хвала Господу! Наш сеньор не умер. Его всего лишь разбил паралич!
Краем глаза я видел, как у себя на кровати мой господин делал сверхчеловеческие усилия, пытаясь обрести дар речи.
Вместо того чтобы проверить мои слова, аббат брезгливо отшатнулся и произнес, обращаясь к своим каноникам:
— Уберите этого жалкого еретика. Его присутствие возле тела нашего сеньора Раймона оскверняет покойного.
У меня не было ни время, ни желания объяснять, насколько глупо требовать служек убрать меня.
— Граф жив, — сказал я, окидывая взглядом застывшие лица церковников.
Тут на лестнице послышались громкие голоса, и, расталкивая каноников, пытавшихся помешать вновь прибывшим войти, в комнату ворвались рыцари ордена святого Иоанна Иерусалимского.
— Тело графа принадлежит аббатству, — не терпящим возражений тоном отчеканил аббат.
— Оно принадлежит госпитальерам, — громогласно возразил приор ордена.
Тесные узы связывали графа Раймона с рыцарями-иоаннитами: он поручал им от его имени раздавать милостыню, доверил им свое завещание и, скорее всего, действительно просил их позаботиться о погребении его тела. Это право влекло за собой немалые преимущества. Община, взявшая на себя погребение, на протяжении трех дней получала множество разного рода пожертвований.
— Граф не умер, — изо всех сил крикнул я.
Но не смог перекричать орущих монахов. Приор госпитальеров сорвал с себя белый плащ, украшенный золотым крестом, и бросил его на кровать, давая понять, что не собирается уступать. Плащ был тяжелый, и я испугался, как бы господин мой не задохнулся под ним. Аббат попытался сдернуть плащ, однако приор мощной дланью ударил его в плечо. Пронзительно завизжав, аббат изловчился оцарапать приора. Между толпившимися за пределами комнаты госпитальерами и канониками завязалась рукопашная.
Подбежав к своему господину, я откинул плащ: граф уже хрипел. То ли ужас разыгравшейся подле него сцены, то ли страх не получить причастия поторопили прибытие неодолимой силы, уводящей душу человека из мира живых. Глаза его больше ни о чем не просили. Увидев, как гаснет трепещущий в них огонек, Юк Жеан и я склонились над графом, но взор его уже превратился в зеркало небытия…
VI
Граф Тулузский не погребен до сих пор[25]. Госпитальеры силой увезли его тело и поместили в открытый гроб, к которому жители Тулузы приходили лить слезы. Но епископ Фолькет письменным приказом запретил рыцарям-иоаннитам хоронить тело отлученного в освященной земле. На слезные уговоры народа епископ ответил, что надо ждать решения Папы. Решение так и не было принято. Гроб заколотили, из зала приемов обители госпитальеров перенесли в часовню и там поставили в угол, а потом и вовсе задвинули в темный маленький сарайчик, где хранился садовый инвентарь.
Я тогда много размышлял о том, каким образом вяжется цепь событий, и о предназначении, руководившем всеми моими действиями. Согласно давнему пророчеству Мари-суконщицы, зло, погрузившее мой край в пучину страданий, воплотилось в троих — в одетом в красное, в закованном в железо и в носящем митру. Собственной рукой я пронзил первого. Камнем, выпущенным из катапульты, моя сестра Ауда убила второго. Уничтожить третьего, наизлейшего, суждено было опять мне…
Епископ Фолькет боялся гнева тулузцев и приезжал в город только для участия в религиозных обрядах. Он жил в замке Верфей, подаренном ему Симоном де Монфором. Изарн де Небюлат, изгнанный сеньор Верфея, укрылся в Тулузе и втайне искал сторонников, готовых вместе с ним отвоевать его замок и владения.
Я отыскал его. Это был старый и хитрый лис. Когда я без всяких недомолвок поведал ему о своем решении, он усмехнулся:
— Все зависит от суммы, которую вы потребуете.
Я ответил, что меня зовут Дальмас Рокмор.
Он снова попросил назвать сумму.
Я не стал наказывать этого глупца и решил действовать самостоятельно.
Под чужим именем я поселился в Верфее. Несколько дней изучал привычки епископа. Он выходил из дома только в сопровождении вооруженной охраны. Возле его замка, на склоне, следуя арабской моде, был разбит сад, заросший старым и очень густым самшитом. У Фолькета имелась одна страсть — он обожал улиток. Спал епископ мало, поднимался до восхода. Самшит давал пристанище тысячам улиток, и в час, когда солнце только просыпалось, а улитки наслаждались утренней росой, он, взяв корзину, бродил по узким аллеям. Наполнив корзину, возвращался на террасу, рассаживал улиток на камни и играл с ними в какую-то непонятную игру. Затем, вероятно, съедал их за завтраком.
План созрел быстро. Я снял комнату с отдельным выходом у одинокого кузнеца. Когда звезды на небе побледнели, я надел зеленоватого цвета куртку, взял остро отточенную дагу и перебрался через стену епископского сада. Густые, со множеством мелких листиков кусты самшита превышали человеческий рост. Продравшись сквозь эти заросли, я стал пробираться вдоль центральной аллеи. Ночью несколько часов подряд шел дождь, вокруг ползали тысячи улиток.
Аромат самшита навевает грусть и пробуждает прозорливость. Возможно, он обладает волшебной силой. Через полчаса я промок до костей и перед моими глазами, сменяя друг друга, стали возникать странные картины.
Я никогда не вспоминал Пьера де Кастельно — даже для того, чтобы порадоваться его изгнанию из этой жизни, — но от края и до края христианского мира священники разнесли слух, будто, испуская дух на золотистом песчаном берегу Роны, он простил своего убийцу. Я этому никогда не верил: помню, как вытянулось на песке его тело, у меня всегда было твердое ощущение, что он умер молча. И вот теперь, в мокрых зарослях облепленного улитками кустарника, я, вдыхая утреннюю свежесть, вдруг увидел Пьера де Кастельно: с развороченной грудью он упал с коня. Кто-то из его свиты немедленно склонился над ним. Смутно припомнилось, что рука легата приподнялась, словно желая обхватить товарища за шею, — быть может, он и вправду торопливо прошептал ему слова прощения?..
Предрассветный луч окрасил бледным багрянцем аллею, а я все никак не мог освободиться от осаждавших меня невесть откуда взявшихся вопросов. А что, если это правда? Тогда между злыми и добрыми нет непроницаемой стены? Злые шли иными путями, но для всех прощение пребывало высшим идеалом, и все находили в нем прибежище в минуту смерти.
Раздался негромкий треск — наверное, хрустнула под ногой улитка. В прозрачном розовеющем свете я различил силуэт епископа Фолькета. Он двигался мелкими шажками, внимательно глядя под ноги. Продолжая размышлять о прощении, я вытащил дагу и пальцем попробовал, достаточно ли она остра.
Для себя я исключил прощение. Принять его означало отречься от добра, трусливо согласиться со злом. Но что, если Пьер де Кастельно действительно простил?
Совсем рядом епископ Фолькет с превеликим трудом наклонялся за улитками. Он здорово постарел. А какой он был низенький! Его лицо походило на пожелтевшую маску: желчь текла по проступавшим на поверхности кожи сосудам. Однако страсть к улиткам придавала его взгляду неожиданную живость. А когда он заметил особенно крупную улитку, огонь в его глазах вспыхнул с новой силой. С торчащими к небу рожками улитка сидела на ветке на уровне моего лица. Епископ протянул руку, чтобы схватить ее, — и увидел меня…
Сквозь листья он разглядел человека, изготовившегося к прыжку, но в последний момент почему-то растерявшегося. Впрочем, обнаженная дага не оставляла сомнений в намерениях прятавшегося.
Мы стояли близко, едва не касаясь друг друга. Ум мой работал на удивление быстро. Я взирал на отталкивающее своим безобразием лицо епископа. Его обнаженная голова была гладко выбрита, нос покрыт угрями, щеки обвисли. Безраздельная любовь к деньгам придала лицу его какое-то нечеловеческое, не от мира сего выражение[26]. И словно в открытой книге прочел я обуявшие его мысли: то, чего он так боялся, случилось! До него добрался неизвестный убийца. Кричать бесполезно. Попытаться бежать или положить зажатую в руке улитку в корзину и сделать вид, что ничего не заметил?
Правда ли, что Пьер де Кастельно простил? Сейчас этот вопрос был для меня самым главным, но я чувствовал, что ответа на него нет. Я даже измыслил несбыточный план: отправиться в Рим и отыскать там человека, принявшего предсмертный шепот легата — только он мог знать, были ли последние слова Пейре де Кастельно словами прощения. Ах! Почему, нанеся удар, я не спешился, не склонился над упавшим легатом так низко, чтобы тот сумел укусить меня, почему не увез отметину его зубов, неоспоримое свидетельство его ненависти?
Шатаясь от страха, епископ Фолькет с нарочито спокойным видом сделал несколько шагов по аллее. Затем отшвырнул корзину и пустился бегом. А я, пленник сотворенного самшитом погребального чародейства и собственных воспоминаний, смотрел ему вслед. Ни на минуту у меня не возникло жалости к старику, подобравшему платье и потешно сверкавшему кривыми ногами, словно его палач Танкред испробовал на нем свои орудия. Ни на минуту у меня не мелькнула мысль простить ему мучения своего города и своего народа. И все же я остался стоять — потому что другой, его брат во зле, перед смертью, возможно, простил меня.
Первый же крик о помощи, вырвавшийся из уст епископа, привел меня в чувство. Я помчался по узким аллеям, прячась в тени кустарника. Когда добежал до стены, где пробирался в сад, в окнах замка не было видно ни души. Мысли чередовались, словно картины жизни. Пока я бежал, ум мой лихорадочно пытался представить себе орудие пытки, которое Танкред с гордостью демонстрировал как свое изобретение. Приспособление, предназначенное для скорейшего признания, позволяло одновременно дробить и руки, и ноги. Это орудие наделило меня крыльями, чтобы пролететь через лес Верфей, а когда путь мне преградили воды Тарна, заставило переплыть его быстрее рыбы. Выгребая против течения, я увидел белую птицу. Она летела в том же направлении, куда плыл я. Но я не смог определить, что это была за птица. Может быть, голубь Святого Духа… Добравшись до противоположного берега, я с грустью обнаружил, что моя дага выскользнула из ножен и утонула.
VII
И вот, закутавшись в пастушеский плащ и верхом на муле, я навсегда покидаю Тулузу. На дворе ночь. Осенний ветер продувает берега Гаронны. На подъемном мосту только что зажгли два фонаря. Слышу, как фонарщик тихо напевает на языке моих предков. Слава богу, это мой земляк! С его стороны мне бояться нечего. Стражники Нарбоннских ворот расположились чуть поодаль. Я различаю телосложение этих северян, скроенных до смешного одинаково, вижу их всклокоченные светлые бороды, брюха, раздувшиеся от пива, непривычной формы алебарды. Вместе с ними сидит доминиканский монах, младший служитель инквизиции[27], и пристально взирает на всех, кто входит в город и покидает его. В меня впивается благочестивый взор его кошачьих глаз и не узнает меня — обманут пустыми кувшинами, висящими по обе стороны моего мула. Думает: очередной голодранец возвращается к себе в деревню. Впрочем, он ошибается только наполовину: этот голодранец навсегда покидает любимый город, где он вырос.
Я иду по темной дороге, и народившаяся луна рисует на ней силуэты тополей. Счастливые деревья, они прочно укоренились в этой земле, и листья их шелестят от дуновения ветров, проносящихся над Тулузой! Слышно, как мимо склонов Пеш-Давида с шумом бежит Гаронна. Она тоже постепенно остается позади. Внезапно я оборачиваюсь… Вижу кварталы Дорад, Дальбад, собор Сен-Сернен…
О Тулуза, что они с тобой сделали? Это все твои дома, твои фонари, твои башни, но ты уже не та. Они надругались над твоей душой.
Какой-то сенешаль, подчиненный королю Франции, теперь имеет больше власти, чем члены твоего капитула. У Раймона VII[28] отобрали не только его город, но и его предков. Секта доминиканцев учиняет правосудие.
Обвинение в ереси предъявлено множеству людей, и здание, где заседают инквизиторы, переполнено; соседние улицы также забиты узниками, ожидающими своей очереди предстать перед судом. Судьи из последних сил выносят приговоры, выносят неутомимо. Днем и ночью из подвалов Нарбоннского замка доносится стон. Чернявые, похожие на обгорелые сучки овернцы, пузатые нормандцы с продувными рожами захватили дома ученых и утонченных тулузцев. По вечерам на площади Карм не собирается молодежь, под сенью смоковниц не звучат привольные песни. Девушки отказались от ярких сарацинских платьев и стали одеваться по французской моде. Закрыли бани: забота о теле отныне почитается грехом. Сожгли рукописи из библиотеки Тор: они написаны непонятными буквами и, быть может, содержат нечестивую мудрость. Где теперь бородатые, в пестрых тюрбанах философы из Гранады, устраивавшие диспуты в тени кипарисов и среди могильных плит кладбища Сен-Сернен? Где мавританские музыканты, наигрывающие на дарбуках, в которых шуршит песок азиатских пустынь? На постаментах не осталось ни одной римской статуи. Никто не осмелится прочесть вслух даже строчку из Платона.
О Тулуза! Я говорю тебе «прощай». Больше не услышу я, как гонец возвестит о прибытии в город молодого вина, не буду вместе с детьми смеяться при виде почтенных матрон, шествующих проверять добродетель невест[29]. Не пойду смотреть, как взвешивают хлеб перед домом капитула. Только сейчас, вспоминая эти короткие минуты счастья, я понимаю, как они были прекрасны.
Все ближе отроги Пиренейских хребтов. Я добрался до Арьежа. Вглядываюсь в даль, но уже неразличимы контуры твоей вечной твердыни. И на ином языке шелестят тополя. Если я сорву смокву, она будет иметь другой вкус. Ах, каким холодным становится воздух, когда навсегда покидаешь Тулузу!
Я — гость Монсегюра. Альбигойцы бегут из захваченных городов, не пожелавшие отречься от своей веры, и ищут пристанище в Монсегюре. Этот неприступный замок, построенный по приказу Эсклармонды, виконтессы де Гимоэз, в краю Фуа, высится на скале, защищенной со всех сторон горными ущельями, по дну которых струятся потоки Эра и Лекторье. Я встретил там всех оставшихся верными религии Святого Духа. Там поселилась семья Канастбрю со всеми отцами, дедами, сыновьями и внуками, как всегда, чрезмерно озабоченными произведением на свет наследников. Тут и семейство Мальоргас, славящееся пышными волосами и голубыми глазами. Здесь же семья музыкантов Ноласко: башня, где они живут, постоянно вибрирует от их музыки. В западном барбакане полно детей-сирот. Солдаты разместились во дворах, под навесами. Совершенные располагаются в восточном донжоне; когда при свете звезд они поднимаются на смотровую площадку и прогуливаются там, предаваясь размышлениям, излучение их мыслей столь велико, что вокруг донжона образуется голубоватый ореол. Прекрасная Аликс д’Эскаронья высадила на клумбу маргаритки, а прекрасная Пелегрина де Брюникель каждый день заботливо поливает розовый куст, усыпанный белыми цветами.
Монсегюр живет и под землей: в горе под замком имеется сорок восемь подземных этажей. Вдоль каменных галерей расположены этажи подземных покоев; узкие бойницы, заменяющие окна, обращены в сторону горловины, заполненной бурлящими водами Эра. На нижних ярусах находятся резервуары с водой, запасы соли и зерна, кувшины с маслом — словом, все, что предусмотрительная Эсклармонда приказала свезти сюда, предвидя осаду. Тут же книги, спасенные от костра и доставленные из замков Юга. Есть конюшни, оружейные мастерские и гроты для тех, кто, встав на путь совершенства, в покое и одиночестве предается молитве. Имеются также кельи дьяконесс и залы, где они собираются, образуя мистическую цепь. Дьяконессами называют женщин, давших обет целомудрия.
По вечерам дьяконессы в белых платьях выходят из келий и обходят замок; среди них я разглядел немало бывших публичных девок из Тулузы; они шествовали рядом с владелицами замков и обладательницами знатных имен. Где-то, но никто не знает где, размышляет и молится тот, кого никто не должен знать в лицо, — невидимый Папа, избранный синодом совершенных. Говорят, в самой высокой башне, той, что смотрит на восток, затворилась Эсклармонда де Фуа. Светлыми ночами люди указывают друг другу на ее силуэт, четко вычерченный на фоне неба. Ее всегда сопровождают астролог и геомант — изучая светила и исследуя земные явления, они ищут разгадку тайны жизни и смерти.
Долгое время я был уверен, что не старею. Сила моя не уменьшилась. У меня нет ни времени, ни возможности сосчитать свои волосы, но я уверен, они густы как прежде. Только седина выдает мои года. Вот горы, где я блуждал, когда сбежал из аббатства Мерюос, вот горные речки, из которых я утолял жажду, вот деревья — под ними я засыпал. Кажется, совсем недавно я ударил в набат, не подозревая, что пророческий голос того колокола повторят тысячи колоколов — повторят в обезумевших от отчаяния городах, на берегах Роны и в Тулузе. Тогда я был молод и весел, теперь состарился и приобрел опыт.
Я иду по узкой тропе, отводя в сторону ветки миндаля. Полдень, солнце печет. В просветы между деревьями виднеется быстрая река. Я иду по берегу Эра. Помню, когда-то я уже шел этим берегом под таким же палящим солнцем. Но шел ли я именно здесь? Нет, конечно. Однако растительность та же самая. Заслышав мои шаги, лягушки прыгают в разные стороны, и я стараюсь не раздавить их, потому что под оболочкой каждой твари скрыта частичка божественной души. На берегу Эра, на крохотном пляже с золотым песком я впервые увидел чудесную зримую оболочку лежащей на солнце Эсклармонды де Фуа.
Как выглядит теперь эта оболочка? Дух Эсклармонды достиг высот совершенства, но плоть, в которую он облечен, должна была увянуть и потерять свою красоту. В Монсегюре никому не дано видеть Эсклармонду. Она никогда не выходит из своей башни. Наверное, старость произвела с ней более пугающие перемены, чем с другими женщинами. Быть может, ее сейчас ничто не интересует, кроме астрологических занятий. Какой печальный закон, во исполнение которого красота несет в себе первопричину собственной смерти! Но разве не бывает исключений?
Ветви преграждают мне тропинку. Я отвожу их, иду дальше и с трудом сдерживаю вскрик. На песчаной косе, омываемой водами Эра, раскинулась обнаженная женщина, наполовину прикрытая тонкой тканью. Судя по капелькам влаги на ее теле, она только что искупалась. У нее тоже три косы… Я вижу ее лицо и узнаю его. Это Эсклармонда де Фуа! Но разве такое возможно? Она кажется еще моложе, чем прежде. Хруст веток под ногами, похоже, разбудил ее, но лишь на мгновение. Я успел заметить, как из-под век сверкнул металлический блеск, столь поразивший меня в тот раз, когда я нес ее на руках и когда впервые получил откровение о таинстве духа. Может, я стал жертвой колдовства? Да нет, колдовство не существует. Значит, Эсклармонда де Фуа — единственная обладательница секрета вечной молодости.
Примчавшийся неизвестно откуда ветерок обдувает меня своим дыханием. Сделав шаг назад, я неожиданно оказываюсь в далеком прошлом. Я снова лохматый и оборванный юнец, с подошвами, превратившимися от долгой ходьбы босиком в сплошную мозоль. Мне хочется хохотать, бегать, беспричинно бить в набат — как прежде. Чувствую: если захочется пить, я не стану черпать воду ладонью, а буду лакать. Темные духи завладели мной, баламутя на темном дне моей души. Как, мне схватить ту, кто всю жизнь являлась для меня образцом духовного совершенства?! Держать в руках скинию — и осквернить ее! Аромат розовых цветков лавра, запах жизни овевает меня. Мои ноги уперты в землю. Я готов к прыжку. Случайно бросаю взор в небо и вижу белую птицу, парящую прямо над моей головой. Неужели это чудо? Неужели я вижу голубя Святого Духа? Птица снижается и, покружив над верхушками деревьев, улетает. Но я принял ее послание и возвращаюсь на тропинку. Мои почерневшие на миг волосы снова побелели, на подошвах моих больше нет мозолей, и если бы мне вздумалось полакать из речки, я бы не знал, как к этому приступить.
Медленным шагом я возвращаюсь в Монсегюр, к его рыцарям, дьяконессам, к подземному городу. Иду и спрашиваю себя, видел ли я сон, или все случилось со мной наяву, и размышляю о вечной молодости Эсклармонды…
Люди, расставленные на холмах, ночью подают сигналы кострами, а днем звуками труб. По дороге на Лавланет без устали скачут всадники. Прибывшие из Фуа и Тулузы привозят дурные новости. Пьер дез Арси, сенешаль французского короля в Каркассонне, и епископ Альби собрали армию, она сейчас находится в стенах Тулузы. Хотят разрушить Монсегюр, этот вознесшийся над равниной очаг ереси, не намеренный считаться ни с Папой, ни с Францией. Как и тридцать лет назад, Церковь пообещала участникам штурма индульгенции и, подстегивая пыл рыцарей, нацепила им на грудь крест.
Из всех пиренейских замков, где есть альбигойцы, в Монсегюр стекаются добровольные защитники. Они поднимаются по узкой тропе, петляющей до самых ворот замка, обращенных в сторону Лавланета. Среди них есть и крестьяне, несущие за плечами весь свой скарб, мешки с мукой или овощами, и рыцари, не имеющие ничего, кроме меча и копья. Старый Раймон де Перелла, признанный сеньор Монсегюра, встречает беглецов на пороге. Я давно уже стою здесь, изумляясь, как такое огромное количество людей, мулов и лошадей может найти себе место в подземных галереях крепости.
Вот немногословный Пейре Рожер де Мирпуа, он командует нашими воинами. Когда Симон де Монфор отдал его замок французскому шевалье Ги де Леви, он с несколькими рыцарями в безлунную ночь попытался отбить свое владение. Теперь он отказался от этих попыток, но лицо его стало грозным и непроницаемым, подобно воротам его утраченной крепости. Вот Палаукви де Фуа, Дельга из Лорагэ, Луи из Жерса — рядом с ними я сражался в Тулузе. Это настоящие храбрецы. Интересно, тогда им было столько же лет, сколько мне? Сейчас они выглядят значительно старше. Все, что связано со временем, для меня настоящая загадка.
Вот неукротимый Луп де Фуа. Вот Жеан Камбитор, воин-чародей с двусторонним щитом: лицевая сторона защищает от ударов секиры, оборотная — зеркало, в котором он острием даги вызывает призраков. Вот Рожер де Массабрак, у него дурной глаз. С друзьями он говорит отвернувшись, а на врагов глядит во все глаза, ибо, по его словам, они падают от одного только его взгляда. Вот сумасброд Амори де Небюлат. Каждый день в полдень он бросает на землю шлем и, срывая с себя одежды, клянется отныне жить голым, дабы обрести истинную чистоту, присущую только тем, кто достиг состояния простоты первородного человека.
Внезапно глаза мои лезут на лоб, я весь дрожу. На лошади к воротам Монсегюра подъезжает женщина. В полном рыцарском облачении, в серебристом шлеме и с мечом на боку ее легко принять за подростка. Я узнаю овал лица и пронизывающий взор. Это Эсклармонда де Фуа, воплощение идеала моей юности. Значит, я въяве видел ее на берегу реки. В наше жестокое время чистый дух не мог не взять меч и не облачиться в железо. И вот уже он вживе подъезжает к Монсегюру.
Молодая женщина легко спрыгивает с коня. Бросив несколько слов Раймону де Перелла, она озирается, словно кого-то ищет. Я уже давно с удивлением заметил, что все, кто приезжали, независимо от знатности, непременно почтительно приветствовали незаметную маленькую старушку, сидевшую под смоковницей на ступенях внутреннего дворика. Я сначала даже не взглянул на нее. Рядом с ней стоят два человека в черном. Лицо ее все в морщинах, а платье такое неказистое, что ее можно принять за служанку.
Ее-то и ищет молодая женщина, а едва заметив, бежит к ней, падает на колени и почтительно целует ей руки. Перед кем вечно юная Эсклармонда может падать ниц? Я наклоняюсь к стоящему рядом одному из многочисленных сыновей Канастбрю и спрашиваю, кто эта маленькая сморщенная старушка. Он смотрит на меня с горьким изумлением, с каким обычно смотрят на безумцев или святотатцев, и, ни к кому не обращаясь, вопрошает, неужели я могу шутить над тем, что священно. Затем, видя, что я действительно ничего не понимаю, отвечает:
— Но это же Эсклармонда де Фуа, виконтесса де Гимоэз! Сегодня она впервые спустилась с башни приветствовать свою племянницу, Эсклармонду д’Алион.
И быстро отходит в сторону: все Канастбрю гордятся своим умом, и ему явно неловко находиться в обществе такого невежды, как я. Но я бегу еще быстрее. Рана открылась и горит, причиняя мне ужасные мучения. Я должен идти, бежать, выплеснуть свое разочарование. Горе тому, кто верит в чудо, даже в чудо духа. Природа жестоко мстит ему. Законы плоти неумолимы. Никакая божественная сила не может превратить бренную оболочку в нетленный светоч красоты.
Старость сильнее духа. Пока я творил свой призрачный идеал, он увял.
О Господи, если никто и ничто не вечно — ни тварь, ни здание, ни божество, ни произведение искусства, — значит, правы мои братья-альбигойцы: жизнь — это дурное наваждение, череда несчастий. А поэтому от нее надо как можно быстрее избавляться, дабы перейти в царство истинной жизни, где совершенство незыблемо, а любовь неизменна.
VIII
В окружении угрюмых серо-синих горных склонов, откуда низвергаются ржавые потоки, Монсегюр с его наглухо задраенными входами напоминает гробницу, воздвигнутую под осенним небом. Армия Пьера дез Арси медленно обволакивает плато, на вершине которого высится замок; подступы к нему охраняют горные ущелья. На каменной эспланаде, нависшей над Эром, развеваются знамена, мелькают кресты, а мы сверху пытаемся сосчитать осадные машины. Они кажутся такими маленькими, что нам становится смешно. Наступает ночь. Зажигаются звезды. Долина наполняется огнями. Похоже, я один стою перед замком. Кривой дуб распростер над пропастью свои ветви. Рядом с ним поставили каменную скамью, я сажусь на нее. Но, похоже, я занял место, предназначенное для некой знатной персоны: едва я сел, как кто-то подбежал и тронул меня за плечо. Едва успеваю встать и отступить в тень, как появляется Эсклармонда де Фуа…
Вот уже несколько дней в замке ходит слух, что она умирает. Для меня эти слова не имеют смысла. Жившая во мне Эсклармонда умерла в тот день, когда я увидел ее вновь и оплакал ее. Но она медленно воскресает, изо дня в день, шаг за шагом, и я начинаю понимать, что у идеальных существ нет ни тел, ни лиц, ибо они находятся над смертью.
Вот владелица Монсегюра мелкими шажками приближается к дубу. Я думал, она маленького роста, но сейчас она кажется мне высокой. Я не могу разглядеть на ее лице ни одной морщины — оно как будто выточено из прозрачной слоновой кости. Старый сеньор де Перелла подходит к ней и пытается утешить в каком-то неведомом мне горе. Оба преклоняют головы, вглядываются в темноту. Я слышу, как губы их твердят заветное слово: Святой Дух, Дух… И внезапно слышу, как, заламывая руки и высоко запрокинув голову, Эсклармонда, словно взяв звезды в свидетели, восклицает:
— Господи! Я трудилась всю жизнь, но так ничего и не смогла сделать ни для истины, ни для победы Духа.
Неподалеку звучит труба. На обрывистой тропе, ведущей в замок, появляются шесть всадников. Их, похоже, ждали, ибо караульные, размахивая факелами, радостно приветствуют их. Ворота отворяются, и в крепость въезжают шесть мальчиков-подростков в стальных шлемах — дети, рожденные Эсклармондой от виконта де Гимоэза.
Она направляется к ним, а сеньор де Перелла шепчет ей вслед:
— Вот видите, жизнь сама взяла на себя труд ответить вам.
Осада Монсегюра продолжалась уже месяц, а я все еще не мог понять царившей в замке загадочной эйфории. Сначала думал, это обычное возбуждение, порожденное войной. Однако возбуждение это сильно отличалось от того настроения, которое за время пережитых мною военных действий мне не раз доводилось видеть, — это была радость без внешних проявлений, подлинная радость чистой души. Она зародилась через три дня после того, как прошел слух о смерти Эсклармонды де Фуа. Эту новость все передавали друг другу шепотом, без обсуждений. Она не вызвала зримой печали, не было никакой общей молитвы, никто не знал, где были погребены ее останки. Даже в Монсегюре катары практиковали тайное погребение, вошедшее в обычай с тех пор, как епископы, словно одержимые, стали осквернять могилы еретиков, лишая их покоя даже после смерти.
И с этого момента движения воинов стали лихорадочными, а глаза зажглись необъяснимым весельем. Я не понимал этой странной радости. Правда, крепость казалась неприступной. Основание каменной пирамиды, на вершине которой высился Монсегюр, было поистине необъятным и вдобавок щерилось зубьями глубоких расселин, поэтому король вряд ли смог бы собрать воинство, способное полностью окружить его. Но эти соображения никак не могли создать душевный настрой, царивший в крепости. Мне все объяснил жизнерадостный Арнаут Боубила.
Этот простодушный, чуть полноватый человек спал в клетушке рядом со мной. Он всегда был весел, и я часто слышал, как за перегородкой, разделявшей нашу келью, он смеялся в одиночестве. В юности он был пастухом, и в память о прошлом выкармливал козленка, которого очень любил. Он часто брал его на руки, и козленок засыпал у него на руках. Он гордился тем, что вместе с д’Альфаро участвовал в битве при Авиньонете. В тот раз было убито немало инквизиторов. Он с гордостью показывал мне дубинку, которой в ту знаменательную ночь размозжил голову Раймону де Костирану, прозванному Писателем: тот составлял такие длинные списки подлежащих сожжению еретиков, что они не умещались ни на одном пергаменте. Арнаут Боубила очень волновался, сумеет ли он взять с собой в тот мир, куда он попадет после смерти, свою дубинку, чтобы предъявить ее Святому Духу. Сочувствуя этому простодушному человеку, я уверил его, что призрак дубинки непременно будет сопровождать его.
Однажды ночью Арнаут Боубила пел дольше обычного. Потом его козленок жалобно заблеял и неожиданно умолк. Почувствовав, как рукам моим стало мокро, я проснулся. Зажег свечу и увидел, как из-под дощатой перегородки течет кровь. Я встал и пошел за перегородку. Арнаут Боубила убил козленка, а потом вскрыл себе вены. Дубинку он положил себе на грудь, на самое сердце.
— Он лишил себя жизни, решив принять эндуру, — просто сказал мне занимавший соседнюю келью человек, когда я разбудил его и он увидел тело Боубилы. — Теперь он счастлив — вместе со своим козленком и своей дубинкой.
И по тому вниманию, с каким он рассматривал порезы на запястьях, я догадался: он завидует участи Боубилы и размышляет, как сподручнее последовать его примеру.
Эндурой альбигойцы называли естественное следствие всей их философии. Так как жизнь полнилась злом, смерть считалась счастливой избавительницей от злой жизни. Когда совесть не гложет душу, а душа свободна от страстей, разрешается опередить срок, уготованный человеческой природой, и самому избавить себя от цепей плоти. Обычно такое разрешение давалось только совершенным. Но чтобы избежать великих страданий или поскорее насладиться блаженством бесплотного мира, многие простые верующие добровольно уходили из жизни.
Исчезновение Эсклармонды явилось таинственным сигналом. Многие альбигойцы положили конец своей жизни таким же образом, как и Боубила, мой сосед по келье. В начале осады все надеялись, что крестоносцы устанут и уберутся восвояси. Распространился слух, что альбигойцы из Тулузы и Альби скоро пришлют нам на помощь целую армию. Потом наступило уныние. Смерть, чудесная смерть, открывавшая врата мира света, казалась совсем близкой, неизбежной. Каждый тянул к ней руки, звал ее, давал пламенные обеты.
Однажды вечером на закате Жеан де Кассанель и две его сестры, взявшись за руки, прыгнули в пропасть, в бегущие по ее дну воды Эра. Облачившись в белые одежды, мудрый Бернар Ортоланус собрал всех своих детей и, по его собственным словам, подал им благородный и полезный пример — пронзил себе сердце собственной дагой.
— Он был не прав, — сказал мудрый Филипп Пелипар. — Не следует делать из смерти зрелище. Смерть на миру таит в себе частицу реального мира. Тот, кто хочет умереть, должен исчезнуть.
И в тот же вечер он исчез.
Другие полагали, что следует уважать веление судьбы, ибо каждому уготован свой час. Но торопить этот час посредством чародейских обрядов, поджога травы и монотонного протяжного пения не запрещалось никому. В подземных покоях, на башнях и даже во время вылазок альбигойцы с радостью ждали смерти. Когда по вечерам все прощались друг с другом, никто не знал, не решит ли его сосед этой ночью вскрыть себе вены. Неизбывный зов изливался из келий, галерей и донжонов. Расстаться с жизнью, принять эндуру проще всего было караульным на высоких башнях: чистый прохладный воздух, ласковые облака и убаюкивающий туман дарили предвкушение блаженства, которое ожидало их в потустороннем мире. Монсегюр превращался в замок смерти.
IX
Пейре Рожер де Мирпуа ненавидел меня необъяснимой ненавистью и сумел ее внушить Жордану д’Эльконгосту, ставшему наряду с ним командиром защитников крепости.
Я всегда считал, что ненависть эта родилась во время вылазки, когда я, спустившись вместе со всеми по склонам замка, во время стычки с застигнутыми врасплох крестоносцами проявил такую же храбрость, как и наши командиры. Разумеется, я не жаждал смерти и бился спокойно и с достоинством; моя рассудительная доблесть, похоже, внушила зависть обоим воинам, суетливым и вспыльчивым. Меня всегда посылали на самые опасные участки, давали поручения, исполнение которых предполагало готовность пожертвовать жизнью. И чудесным образом я всегда оставался жив. Товарищи сочувствовали мне и в утешение говорили, что у меня действительно очень мало шансов избежать блаженства смерти. Я не хотел с ними соглашаться, ибо еще не вырвал из себя корень, именуемый жаждой жизни, и каждый день, увидев вновь солнечный свет, втайне радовался.
Все осадные машины, привезенные крестоносцами, были необычайно низкими. Мы наблюдали, как на склонах Серлонга дровосеки рубили ели, чтобы с помощью бревен сделать эти машины немного выше. На наших глазах медленно вырастала огромная деревянная башня. Когда гигантскую конструкцию наконец полностью собрали, она начала восхождение по обрывистым склонам горы. Цепляясь за камни, упираясь в каменные складки, она пять месяцев ползла вверх, пока не поднялась на ту высоту, где ее платформы, нагруженные камнями, оказались на уровне наших башен. Вместе с зимними метелями на нас обрушился дождь стрел и лавина камней. Зубцы стен были разбиты вдребезги. Зияя множившимися пробоинами, барбаканы шатались, сотрясаясь до самого основания. Три пробоины образовались в крепостных стенах. Мертвых, счастливых мертвых становилось все больше.
К нам на помощь стекались люди из многих замков.
Темными ночами группам решительных и отважных людей под предводительством надежных проводников иногда удавалось пробраться через оцепление крестоносцев и добраться до Монсегюра. В одну из таких ночей из Тулузы прибыл отряд добровольцев во главе с архитектором Бертраном де ла Баккалариа, наделенным необоснованным оптимизмом, часто присущим моим соотечественникам. Проходя мимо разрушенных донжонов и осыпавшихся стен, он, потирая руки, утверждал, что восстановить все это труда не составит. Все верили в его инженерный гений и принялись за работу. Но, должно быть, крепость, как и ее защитники, была одержима жаждой смерти: страсть к саморазрушению одолела даже камни. Пока ремонтировали стены, башни рушились сами по себе, бревна, предназначенные для восстановления боевых машин, необъяснимым образом оказывались гнилыми.
На следующую ночь прибыла Эсклармонда д’Алион с несколькими арагонскими рутьерами. Отправляясь в путь, отряд их насчитывал восемьдесят человек, прибыла же всего дюжина. Эсклармонда д’Алион сразу бросилась в объятия своего возлюбленного Жордана д’Эльконгоста. В Монсегюре все союзы были мистические, а объятия идеальные. Эта любовь была исключением из правил. Пока с грохотом закрывали створки больших ворот и задвигали засовы, при свете факела я увидел, как губы Жордана прижались к устам Эсклармонды. В посвежевшем воздухе Монсегюра вспыхнул поцелуй, и свет от него был ярче пламени факелов.
Крестоносцы ходили на штурм все чаще, и времени на сон не осталось ни у кого. Женщины и дети мчались туда, где было опаснее всего, — в надежде угодить под камень или стать мишенью для избавительной стрелы… Совершенные держались подле воинов, чтобы взмахом руки или светом взгляда дать консоламент тем, кто переступал порог смерти. Получившие консоламент были избавлены от последующих реинкарнаций. Но большинство не нуждалось в магии совершенных: в душе они уже оборвали последнюю ниточку, соединявшую их с земным миром, и умирали, уверенные в ожидавшем их освобождении.
Когда же положение стало совсем отчаянным, воины вдруг прониклись оптимизмом Бернара де ла Баккалариа. Однажды ночью на вершине Бидорты запылал костер. И все решили, что это сигнал короля Арагонского, пославшего на выручку свою армию. Однажды на рассвете, ясным весенним утром караульный, дежуривший на вершине самой высокой Северной башни, сбежал вниз и закричал, что он только что видел огромную армию, двигавшуюся в сторону Тулузы. Он узнал стяг Раймона VII. Но как раз в эти минуты Раймон VII распростерся у ног Папы — как некогда его отец, которого мне довелось сопровождать в Рим. Никакой армии не существовало — караульный стал жертвой миража.
Видения терзали многих. Видели погибших товарищей, тех, кого унесли волны Эра, и тех, кто покоились в подземных могилах. Между живыми и тенями установились странные отношения. Нора де Марсильяк беспрестанно звала невидимый призрак, свою сестру Индию, погибшую в начале осады. Сестры вместе бросились в пропасть, но платье Норы зацепилось за выступ… Девушка усмотрела в этом знак судьбы и заставила себя жить. С тех пор он всегда был рядом с ней, и она постоянно боялась, как бы призрак не стал проявлять нетерпение, недовольный ее затянувшимся пребыванием в этой жизни.
Альбигоец, вселившийся на место Арнаута Боубилы, считал, что занимает только половину клетушки. По его мнению, вторую половину продолжал занимать Арнаут Боубила. По ночам он слышал блеяние его козленка и стук дубинки, размозжившей голову инквизитору в Авиньонете.
Умершие не жаловались, не страдали и не требовали отмщения. Они убеждали своих братьев поскорее освободиться от телесной оболочки, чтобы вместе с ними наслаждаться состоянием безраздельной любви и братства. Несмотря на тонкий слух, мне не удавалось услышать их шепот; несмотря на прекрасное зрение, я не различал их контуры. Но другие и слышали их, и видели, и я был уверен, что они меня не обманывают. Мертвые таились под всеми портиками, бродили по всем коридорам. Особенно много было их возле розовых кустов Пелегрины де Брюникель. Лекарям они открывали тайны снадобий и учили приготовлять лекарства. Дети звали их играть, и они водили с ними хороводы.
В одном из ущелий, где на дне бурлили воды Эра, несли караул солдаты из Мирпуа, сохранившие верность своему бывшему сеньору. Один из совершенных наладил с ними связь и договорился, что в одну из ночей они пропустят маленький отряд вместе с лошадьми.
Пришла пора спасать сокровища Монсегюра. Они не поддавались счету. Их хранили в нескольких залах. Там лежали массивные золотые изделия и ценные предметы из альбигойских замков, сеньоры которых бежали, узнав о наступлении Симона де Монфора, там были собраны древние рукописи, привезенные с Востока, в том числе и книга на языке Зенд, написанная рукой самого Мани. Хранились наставления катарского папы Никиты и трактаты совершенных, в которых они излагали секреты, позволявшие человеку еще при жизни достичь совершенства.
Все эти сокровища погрузили на мулов, копыта которых обмотали войлоком. Луп де Фуа и Эсклармонда д’Алион командовали маленьким отрядом, который в случае внезапного нападения должен был вступить в бой и попытаться спасти сокровища.
Стоя вместе с другими командирами на высоком уступе, нависшем над пропастью, где бурлил Эр, я смотрел, как молчаливый кортеж исчезает во тьме. Последней шла Эсклармонда д’Алион; обернувшись, она хотела подать знак Жордану д’ Эльконгосту, но споткнулась, чуть не упала, и камень, выскочивший из-под ее ноги, с шумом свалился в воду.
Жордан д’Эльконгост смотрел, как исчезает силуэт его возлюбленной. Совершенные провожали взорами надежды катаров. Рядом со мной стоял Пейре Рожер де Мирпуа и, судя по его лицу, думал об удалявшемся от него золоте. А ведь он сражался только за обладание сокровищами! Вид у него был разочарованный. Мне этот человек никогда не казался загадкой. В нем не было альбигойской веры, он, скорее, презирал верующих за их религиозную совестливость, за ужас, который испытывали они, когда проливали кровь. Сам он не верил ни во что, кроме собственной ненависти. Но только благодаря воле этого непреклонного вождя Монсегюр смог продержаться так долго. Он никогда никому не доверял. Из его уст исходили только воинские приказы. Но я чувствовал, что с замком его связывает исключительно сберегавшееся там золото, а когда его увезли, он остался среди голых камней. И хотя он с прежним упорством боролся до последнего, вряд ли мог объяснить, зачем это делает.
Когда день вступил в свои права, костер над горами Серлонга известил нас, что сокровища спасены.
Рожер де Массабрак внушил нам твердую уверенность в могуществе своего дурного глаза. На укрепленном восточном склоне он командовал обороной небольшого редута, нависавшего над крутой горной тропинкой. Известная только пастухам, она шла почти вертикально. Тамошние камни были коварны, и от головокружения становилось муторно на душе. Считалось, что ночью склон неприступен, особенно когда его караулил Рожер де Массабрак со своим дурным глазом. И вот то ли кто-то из пастухов оказался предателем, то ли среди крестоносцев нашлись пронырливые горцы, обладавшие талисманом против сглаза, но именно по этой тропинке в замок прокралось поражение…
Наступление началось вечером, разом со всех сторон. Мы были истощены. К вечеру Бертран де ла Баккалариа восстановил рухнувшую крепостную башню, вновь получив основание сказать, что все идет прекрасно. Его веселый голос эхом звенел среди руин. А когда все, словно муравьи, расползлись по своим подземным норам, раздались крики, и, заглушая их, громко и тревожно затрубил рог. Я схватил вооружение и, полуодетый, бросился вон, едва успев растолкать своего соседа, товарища мертвого Боубилы. Взбежав по лестнице, я выскочил на большой двор, где постоянно горел факел. В огненных отблесках я увидел Рожера де Массабрака, он шел, шатаясь, держась за стену. Решив, что он пьян, я собрался возмущенно попенять ему, но тут в низенькую дверцу протиснулся незнакомый мне человек, растерянно озиравшийся по сторонам. Я разглядел у него на кольчуге красный крест и машинально отметил, что все на нем было на удивление новым и блестящим, не сравнить с лохмотьями, в которые давно уже превратилась одежда защитников замка. Видимо, я совсем обезумел, раз стал соображать, зачем могло понадобиться такое бессмысленное переодевание.
Внезапно человек обернулся и крикнул на французском языке:
— Сюда, их здесь только двое!
Прыгучий, словно кошка, он мечом ударил Рожера де Массабрака, а потом бросился на меня. Рожер де Массабрак упал навзничь — похоже, он был мертв еще до этого удара. Я успел разглядеть его изрубленную спину: скорее всего, он заработал эти страшные раны, когда бежал в замок предупредить нас. Крестоносец продолжал двигаться прыжками, словно принадлежал не к человечьему племени, а к кошачьему.
Со всех сторон бежали альбигойцы. Проем низенькой дверцы ощетинился копьями, за сталью наконечников холодным светом блестели глаза. Мы бросились к дверце, прижали передовой отряд крестоносцев к башне и под ее сенью уничтожили всех до единого. Но таких отрядов оказалось множество. Пейре Рожер де Мирпуа разбудил караульных: не выпуская из рук оружия, они спали в большом зале центрального донжона. Казалось, командир нашего гарнизона неизмеримо вырос — воинственный гений вдохновлял его. В правой руке он держал короткое копье, а в левой — дагу. Уверенный в своей неуязвимости, он отшвырнул шлем. Благодаря его присутствию духа и удивительной способности угадывать, откуда грозит опасность, мы сумели отбросить врага за пределы крепостных стен, увенчанных четырьмя мощными башнями.
Презрев сумерки, со скрежетом и скрипом начали движение огромные осадные машины и камнеметы. На наши головы обрушился град гигантских каменных блоков. Казалось, само небо, сумрачное и враждебное, решило забросать замок осколками небесных светил. Давнее желание стариков и детей, собиравшихся под землей и выходивших с песнями на поверхность призывать смерть, исполнилось немедленно. Те, кто обслуживал баллисты, видимо, погибли первыми, а может, в хаосе просто не смогли добежать до башен. Внизу виднелись останки наших боевых машин; рухнувшие на них каменные глыбы валялись вперемежку с обломками. Спиралью клубился удушливый дым, копоть чернила лица, заставляла слезиться глаза. Невозможно было понять ни что горело, ни отчего вспыхнул огонь. Совершенные суетились, раздавая умирающим консоламент. Жордан дю Мас Сент-Андреа лежал с раздробленной грудью. Попрощавшись со мной, он улыбнулся и на следующий день назначил мне свидание в ином мире, куда отправлялся раньше меня. Пелегрине де Брюникель стрела попала в самое сердце, и она спешно поднесла к губам лепестки розы. Все испускавшие последний дух с облегчением восклицали: «Наконец-то!»
Поздно ночью наступила короткая передышка. Я был крайне удивлен, когда ко мне подошел Бертран Марти и, взяв меня за руку, повел за собой. Лавируя между ранеными, мы спустились по внутренней лестнице и добрались до маленькой пустой кельи. Среди совершенных Бетран Марти слыл главным святым. Мой господин Раймон VI питал к нему глубочайшее почтение. Считалось, именно он был папой тайной церкви.
— Я выбрал тебя, ты должен жить.
Жестом я дал понять, что такое пожелание осуществить невозможно, но он остановил меня:
— Отважный человек должен спасти самую дорогую часть альбигойского сокровища. Воспользовавшись темнотой, ты еще можешь спуститься с горы и проскользнуть через оцепление крестоносцев. Не сожалей о смерти: тебе пока не суждено умереть. Цепочка твоих реинкарнаций только начинается.
Итак, до совершенства мне еще далеко. Я и сам прекрасно это знал, но, как и все, не любил, когда мне указывали на мое убожество. Впрочем, для излишних церемоний час был неподходящий, а чистота Бертрана Марти обязывала его быть предельно искренним.
Из-под одежд он извлек овальный предмет, завернутый в кожу, поэтому разглядеть его толком я не смог. Это был сине-зеленый камень, возможно огромный изумруд, полый и содержавший в себе какую-то красноватую жидкость.
Бертран Марти на секунду задумался, видимо спрашивая себя, надо ли ему объяснить мне природу реликвии, и без объяснений сказал:
— Ты отдашь это совершенным, укрывшимся в пещере Орнолак. Я верю в тебя. Прощай.
И он поцеловал меня.
В пещеру Орнолак, что возле Кастельвердена, отвезли сокровища Монсегюра. Поднимаясь по лестнице, я размышлял, каким образом можно выйти из замка.
На большом дворе собрались почти все защитники крепости. Высоко вскинув руку, Жордан д’Эльконгост держал факел, освещая сидевшего рядом с ним клирика, который что-то писал. Рядом Пейре Рожер де Мирпуа дрожащим голосом по очереди выкрикивал имена, и это было странно. Неожиданно я осознал, что со стороны осаждающих не доносится ни звука, а воцарившаяся тишина преисполнена скорбью. Светало, занималась заря. Я потихоньку спросил у Дельга, что все это значит.
Боев больше не будет. В замок прислали парламентера. Все склоны горы заполонили крестоносцы. Их тысячи, и сопротивляться дальше бессмысленно. Пейре Рожер де Мирпуа вступил в переговоры с сенешалем Каркассонна. Он согласился сдать все, что осталось от замка, а взамен получил обещание сохранить жизнь ему и его воинам. Только что составили список тех, кто с оружием в руках сможет покинуть замок вслед за своим командиром.
В живых осталось не более шести десятков защитников Монсегюра. Пейре Рожер де Мирпуа приказал клирику прочесть вслух имена внесенных в список. Клирика никто не слышал, тогда Пейре Рожер де Мирпуа взял пергамент и сам стал читать, запинаясь и проклиная почерк — написанное давалось ему с большим трудом. Когда он завершил чтение, клирик смертельно побледнел, ноги у него подломились и он сел прямо на землю: его имени в списке не было. Пейре Рожер де Мирпуа не назвал и мое имя. Но когда он умолк, наши взгляды встретились. Помолчав, он с сожалением произнес: «Дальмас Рокмор».
Наступившая тишина разрывала мне сердце. В развалинах крепости мы оставляли три или четыре сотни альбигойцев, в основном женщин и стариков. Они уже давно страстно призывали смерть, и вот она явилась и встала в воротах под аркой, с крестом и копьем.
Пейре Рожер де Мирпуа посоветовал нам взять оружие и держать его наготове, чтобы иметь возможность защищаться, если почувствуем измену. Несколько минут потратили на поиски трубача. Все, кто умел играть на трубе, погибли. Тот, кто взял инструмент, смог извлечь из него только отрывистое хрипенье, под которое мы и спустились с горы.
Вставало солнце. Стая ворон затемнила почти все небо. Сверкая оружием, впереди скакала группа всадников, другая ехала за нами. Перешептываясь, мы высказывали опасения, что нас могут окружить и перебить, но усталость была так сильна, что большинство моих товарищей спали на ходу. Жордан д’Эльконгост держался рядом с Рожером де Мирпуа и с горечью перечислял имена забытых воинов.
— Да нет же, они погибли, — равнодушно отвечал тот.
У подножия горы, на берегу Эра, на подходах к деревянному мосту, плотными рядами в боевом порядке выстроились всадники. Сквозь деревья были видны палатки, горел костер, над которым висел суповой котел; солдаты отдыхали, обмениваясь веселыми шутками.
— Сейчас они бросятся на нас, — сказал мой сосед, указывая на всадников.
А другой пробормотал:
— Опоры наверняка подпилили, и мост рухнет, как только мы на него ступим.
Рука Рожера де Мирпуа сжала эфес даги.
Только Бертран де ла Баккалариа, как всегда, был настроен безмятежно и считал, что крестоносцам следовало бы дать нам поесть.
Мы прошли мост. Никто на нас не напал. Сенешаль Пьер дез Арси делал все, чтобы прослыть образцовым рыцарем. Сейчас он был во главе очередного отряда всадников и, слегка склонив голову, с любопытством нас разглядывал. И хотя он стоял неподвижно, не приветствуя нас, лицо его свидетельствовало о том, что душа его исполнена сострадания; уверен, он бы охотно пожал нам руку.
Рядом с ним стоял толстяк с расплывшейся рожей, несущей отпечаток разгульной жизни. Это был Пьер Амьель, нарбоннский архиепископ, которого в прошлом году его собственные каноники обвинили в неисполнении обязанностей, разврате и постыдных поступках. Он добродушно подмигнул нам.
Мы шли не оборачиваясь и, несмотря на наши нелепые одеяния, изо всех сил старались сохранять достоинство. И с грустью отмечали, что те, кого мы проклинали в течение всего года осады, совсем не походили на кровожадных убийц.
Дорога на Лавланет была забита повозками и мулами. Мы свернули на тропинку, уходившую в гору.
После нескольких часов ходьбы я остановился на скалистом уступе, в том месте, где тропа, взбежав по склонам Серлонга, вновь спускается вниз и углубляется в еловый лес.
Издалека голубоватые воды Эра отливали металлом, сверкали, словно стальной клинок. На дне долины вилась струйка дыма.
На площадке, называемой Испанским помостом, соорудили огромный костер; я даже разглядел его каркас. Дрова только что подожгли со всех сторон, и в умиротворенном воздухе языки пламени взлетали все выше и выше.
Справа от помоста сплошное золото и митры — должно быть, епископы с крестами и духовенство, — а вокруг сверкающий лес пик и шлемов. В ближайших рощицах, заполненных людскими фигурами, тоже поблескивает оружие.
А перед помостом несколько сотен прижавшихся друг к другу несчастных, захваченных в Монсегюре, напоминают трепещущую кучу человеческих лохмотьев. До меня не долетало ни единого звука. Наверное, по причине царившей вокруг непонятной тишины, все, что я видел собственными глазами, больше напоминало картинку, причудливое зрелище, нежели живую реальность.
Настал полдень. Внезапно, повинуясь невидимому знаку, копья разом опустились и стали подталкивать альбигойцев к костру. Я видел, как один из пленников, размахивая руками, разорвал на себе одежду. Это был сумасброд Небюлат. Совсем скоро он наконец обретет невинность первых дней творения. Женщины стали метаться, хватали детей и закрывали им головы подолами своих платьев. Те, кто страстно жаждал смерти, казалось, заколебались, встретившись с нею лицом к лицу. Бушевавшее пламя, почти невидимое на солнце, казалось, очистилось голубизной иного мира.
Наконец я услышал. Раздалось многоголосое, суровое, исполненное внутренней веры пение. Пели Veni, creator[30]. Начатый епископами, гимн был подхвачен и конными, и пешими — всем войском, заполонившим долину. В нем звучал таинственный зов смерти, услышанный моими братьями-еретиками. И тогда костер стал огненной дверью, входом в божественную страну, и все альбигойцы одновременно устремились в огонь. Veni, creator разносился все громче, от звуков его содрогались стволы елей, а по горам прокатывалось эхо. Со мной рядом оказался Пейре Рожер де Мирпуа. Он смотрел, как горят те, кто на протяжении долгих месяцев делил с ним тяготы осады. Он был невозмутим. Думал ли он о мести? Сожалел ли, что не встретил смерть на развалинах Монсегюра? Я попытался заговорить с ним, но он не ответил.
Я больше не зависел от него, а потому меня так и подмывало упрекнуть его за жестокосердие. Но тогда он наверняка набросится на меня и попытается убить. И после непродолжительных размышлений я решил, что души скрытные и безмолвные лучше оставить блуждать в потемках. Мы оба были измучены и заснули друг подле друга[31].
X
В том месте, где в Арьеж впадают источники Юсса, на каменистом горном склоне расположен вход в пещеру Орнолак[32]. Она уходит глубоко под землю, где разветвляется на множество галерей, одни из которых идут вниз, другие же поднимаются вверх наподобие лестниц. Гроты пещеры выше самых высоких соборов, а внизу, в самом центре, под сумрачными сводами, замерли недвижные воды озера. Последние альбигойцы, гонимые на всех землях графства Фуа, пробирались в Орнолак.
Я долго жил среди пастухов. Потом меня радушно принимали в замке д’Алион, но его вскоре сожгли. Сенешаль Каркассонна разрушил все замки, принадлежавшие еретикам. Ради спасения жизни часть альбигойцев отреклась от своей веры, другая группами ушла в горы, откуда совершала набеги на захватчиков. Я примкнул к этим последним. Но нас было слишком мало, чтобы мы могли сражаться при свете дня. Я решил уйти под землю — скрыться в пещере Орнолак.
Те, что жили там уже давно, успели забыть, что такое солнечный свет, и проводили время в непрерывных молитвах. Бертрана Марти сменил Пейре Пажес, ему из рук в руки я вручил изумруд, доверенный мне в Монсегюре. В пещерных сумерках, где не было ни птиц, ни растительности, в дрожащем пламени свечей я узнавал лица: вот ремесленник из Каркассонна, сражавшийся под моим началом во время осады города, вот племянник Пейре де Роэкса из Тулузы и крестьянин Ферока, бестолковый, но преисполненный любви.
Кольцо солдат сенешаля все теснее сжималось вокруг входа в пещеру. Нам сообщили, что все тропинки в окрестностях Кастельвердена взяты под наблюдение. Лодки с вооруженными людьми курсировали вверх и вниз по течению Арьежа. Пещеры Лерм и Бадальяк были захвачены, а их обитатели убиты. Последние беглецы, прибывшие после нас, рассказали, что сенешаль решил взять штурмом убежища Орнолака.
Меня окружали люди подавленные, измученные невзгодами бродячей жизни, на которую обрекли их гонители. Они ничего не ждали от этого мира и уповали только на счастье, ожидающее их в мире потустороннем.
Все же мне удалось собрать отважных. Я поставил их на поворотах двух узких галерей, разветвлявшихся почти сразу после входа в пещеру. Нагромождение скал и сильный уклон почвы упрощали оборону. Первые же солдаты, возникшие на пороге пещеры, пали от выпущенных из темноты стрел. Сенешаль немедленно отозвал своих людей — скорее всего, зная, сколь длинны подземные галереи, он сообразил, что отыскать нас во мраке будет весьма сложно, и решил использовать иное, более надежное средство.
Все альбигойцы собрались в высоком и просторном, словно собор, гроте, в котором хранились сокровища и запасы пищи. Здесь свет крохотных масляных ламп становился достоянием всех: свет в Орнолаке был самой большой драгоценностью, запасы масла и жира расходовали особенно бережно. Совершенные, отвечавшие за их распределение, сопровождали каждую выданную каплю масла и жира вздохами и призывами к экономии. Несколько семей, последовав примеру отшельников, отправились в темные, уходившие в никуда галереи, дабы предаться там благочестивым размышлениям и умереть в одиночестве. Никто не знал, что с ними стало. Остальные собрались в гроте, стремясь в единении обрести душевную силу, необходимую для борьбы со страхом темноты. Чтобы не выдать своего присутствия, молились вполголоса. Мрак царил не только под сводами — молитвенный шепот и потрескивание масляных светильников наполняли мраком души.
Внезапно сквозь тишину прорвался грохот обвала. Стены вокруг нас задрожали. Примчались дозорные, поставленные следить за входом в пещеру, и приглушенными голосами сообщили, что солдаты сенешаля решили замуровать вход, наглухо запереть дверь, пропускавшую в пещеру свет.
Люди повскакали, видимо намереваясь броситься к выходу, чтобы в последний раз увидеть солнце, но с места никто не двинулся — пришли на память темницы в Фуа и огромные залы для пыток, в которых пленные катары погибли в медленных муках. Чинно рассевшись по местам в сгустившемся мраке, альбигойцы молча прощались с солнцем. Но никто не мог смириться ни с отсутствием солнца, ни с необходимостью его забыть, ибо без солнечного света немыслима красота нашего мира. Когда после долгих часов работы каменщиков грохот наконец прекратился, неистовая сила вырвавшегося из груди отчаяния заставила вскочить погруженных во мрак людей. Раздались крики. Люди, только что безропотные и покорные, преисполнились ярости — одни, впав в бешенство, метались в разные стороны, ударяясь головой о стены, другие, окончательно обезумев, опрокидывали сосуды с драгоценным ламповым маслом.
Вместе с теми, кому удалось сохранить рассудок, Пейре Пажес подходил к сломленным горем людям, пытаясь словами смягчить неисцелимую боль, порожденную тьмой. Утешители говорили о духовном светиле, которое каждый носил у себя в душе, о чудесном солнце Святого Духа. И каждый старался воссоздать внутри себя источник утраченного навсегда света. Но влажный воздух и непроглядная высь купола тяжестью своей придавливали нас к земле; лишившись надежды, не сумевшей пробраться сквозь толщу словно налитого свинцом мрака, нам оставалось довольствоваться сумеречными призраками солнца, таявшими, даже не успев приобрести осмысленной формы.
— Я хочу видеть! Отведи меня туда, где видно! — во всю силу легких кричал какой-то ребенок, обращаясь к матери.
Его крик, выражавший всеобщее желание, настолько преумножил страх, что многие предложили изгнать мать с ребенком в дальний коридор, чтобы голос его не долетал до нас.
Мне показалось, что из груди пробиравшегося среди напуганных людей Пейре Пажеса исходило слабое свечение. Я попросил его объяснить это явление. Он ответил, что прячет на груди завернутый в кожу полый изумруд, в центре которого — и я это видел — трепетали несколько капель красноватой жидкости.
— Это кровь Иисуса Христа, — сказал он. — Сбереженная в Кесарии, она была доставлена в Геную. Верные альбигойцы получили ее как свидетельство истины, хранителями которой они являются; когда ты почувствуешь, что силы твои убывают и надвигается смерть, устреми взор на этот камень, и на душе у тебя станет легко.
Я не могу в точности сказать ни сколько прошло времени, ни как убывала из нас жизнь. Знаю, многие умерли очень быстро — только из-за того, что лишились солнца. Первое время мы относили их тела в одну из дальних галерей и оставляли возле них крошечный светильник. Несколько минут он горел, потом гас. И силы наши тоже угасали. Мертвых уже не носили далеко, не оставляли им свет…
Несколько совершенных возложили на себя обязанность раздавать пишу. Сначала они соблюдали разумную экономию, потом их одолела усталость, и они перестали следить за справедливым распределением. Желающие приблизить смерть отказывались от пищи. Кое-кто хотел достичь того же результата, но наоборот — посредством обжорства. Некоторые хватали все, что могли, и заталкивали в углы про запас, а потом не находили спрятанное. Мы отправились к озеру и принесли в кувшинах отдававшей известью ледяной воды. Напившись этой воды вволю, многие отравились и умерли. Озеро производило совершенно особенное впечатление. Спящее в полупрозрачной каменной чаше, обрамленной скалистыми уступами, оно светилось бледным зеленоватым сиянием, словно в толще его таилась неведомая планета, осиянная мертвенным светом. Люди боялись стоять на берегу этого озера, к воде спускались только группами и при этом громко разговаривали.
Какой-то отважный отшельник, цепляясь за выбоины в камнях, добрался до противоположного берега. Мы видели, как он остановился, словно собираясь читать молитву, а затем застыл в ожидании смерти. На прощанье он помахал нам рукой. Отшельник был очень высок, а издалека его фигура и вовсе приобрела угрожающе гигантские размеры. Всякий раз, когда мы приходили за водой, тело его становилось все больше. Это невероятное разрастание мертвого отшельника лишь увеличивало ужас, внушенный озером.
Томление охватило альбигойцев, погребенных заживо в Орнолаке. Несколько молодых людей, отправившихся в темные глубины галерей, вернулись и принялись всех убеждать, что, если долго идти в северном направлении, выйдешь в узкий коридор, в конце которого, разгоняя окружающий мрак, брезжит дневной свет. По дороге они делали засечки, и теперь предлагали провести туда всех, кто пожелает. Но никто не встал: для тех, кто хотел сохранить свою веру, жизнь на земле стала невозможной. Многие были истощены до предела и предпочитали умереть, не делая лишних усилий. Люди отреклись от надежды вновь увидеть солнце.
Пришлось отказаться даже от скромного масляного освещения. Слабенькие фитили гасли один за другим. Когда зачадил последний светильник, я вгляделся в лица, склонившиеся над глиняным светочем, в котором угасал крохотный фитилек.
Среди них я узнал Эсклармонду д’Алион. Ее лицо полностью преобразилось и казалось одутловатым. Страдания обреченной жизни изменили его овал, сделали жестким взгляд. Оно еще хранило отпечаток прежней нежности — эфемерной, готовой испариться без следа. Облик, в котором когда-то я узрел воплощение совершенства, утратил свою чистоту, и это был последний увиденный мною образ — перед тем как мрак поглотил нас окончательно.
Когда последняя искра светильника взметнулась к свисавшим с потолка сталактитам и озарила бескрайнее пространство нашей гробницы, раздался приглушенный стон. Я сел, и скорбь моя превозмогла страх смерти.
Через некоторое время кто-то позвал меня сквозь тьму. На ощупь я двинулся на голос, спотыкаясь о распростертые тела, касаясь окоченевших членов, мраморных лиц. Немногие живые решили собраться вокруг Пейре Пажеса и умереть, держась за руки. Заняв свое место в цепочке, я услышал заунывный распев молитвы, которую товарищи мои передавали друг другу. Я не понимал смысла этих звуков, они умирали, не сумев пробиться в мое запертое сердце. Позднее — спустя час, а быть может, и день — в окутавшем меня сонном мороке возникли образы. Их плавная вереница потянулась передо мной. Сначала картины были приятные — в детстве такие заставляли меня смеяться. Затем появились люди, которых я когда-то знал: сейчас они, должно быть, находились либо в Тулузе, либо в каком-нибудь ином месте под солнцем; впрочем, возможно, многие из них уже принадлежали царству мертвых, куда вскоре предстояло вступить и мне. И я мог бы назвать по именам всех, словно эти имена были написаны у них на лбу. Люди перемещались по кругу, где в центре теплился тусклый свет, исходивший из запекшейся крови Иисуса Христа, спрятанной на груди Пейре Пажеса.
Свет этот завораживал меня. Он становился все ярче, пламя его зеленело, он был чудесен, невыразим. И я изумился, почему именно мне, с моими грубыми страстями, мне, жившему совершенно обыкновенной жизнью, выпало спасти божественную кровь и принести под землю, к ее верным избранникам. Я никогда не блистал умом, никогда не понимал возвышенных разговоров, которые вели в моем присутствии мудрые люди, и теперь запоздало сожалел, что не сумел в достаточной степени развить свой дух.
Но помимо сожалений, охвативших меня, мне показалось, что восприятие мое обострилось и непроницаемая пелена, окутывавшая мой разум, наконец прорвалась. Наверное, это была награда за перенесенные мною испытания. Некогда услышанные, но непонятые слова внезапно возвратились ко мне исполненными смысла: на темные вопросы возникли ясные ответы. Я испытал признательность ко многим людям, уразумел, сколь велика сыгранная ими роль. И как только вспомнил о них, они тотчас предстали перед мои взором: увидел философов, искавших мировую истину, Василида, Валентина, гностиков с их светоносными абстракциями. Воспитанники Александрийской школы излагали учение божественных эманаций. Я понял, почему Варфоломей держал в тайне свои поучения, почему с Мани живьем сняли кожу, почему Гипатию побили камнями. Понял причины странствий катарского папы Никиты, понял, почему согласно его решению именно Тулуза стала тем местом на земле, откуда предстояло воссиять свету истины. Я полюбил Никиту за его правильный выбор. Я понял то, чего прежде не понимал никогда: Святой Дух есть единение человека с бесконечным разумом.
Я долго жил в глупости, и когда почувствовал себя умным, возрадовался необычайно. Но тут мне явился персонаж в белом одеянии, заставивший исчезнуть все остальные образы. Я узнал скончавшегося много лет назад Папу Иннокентия. Он шел быстрым шагом, вперив в меня свой взор: таким давным-давно я увидел его в соборе Св. Иоанна. И меня охватило прежнее удивление, смешанное с ужасом. Внезапно Папа наклонился и с поразительной легкостью снял изумруд с груди Пейре Пажеса.
— Все реликвии принадлежат Церкви, — напомнил он мне.
Его лицо светилось пониманием и еще чем-то таким, что нельзя было сравнить ни с хитростью, ни с умением извлекать выгоду из любых обстоятельств. Папа поводил головой, символические павлиньи перья его тиары смотрели во все глаза, и он, указуя перстом на эти перья, проговорил:
— Я смотрю всеми своими глазами. И когда вижу, что на земле появилась очередная ересь, немедленно истребляю ее.
Словно подтверждая его слова, справа и слева от него вновь появились Василид, Валентин, Мани, Никита с крохотными светильниками в руках. Но Иннокентий подул на них, и они погасли. Вокруг медленно поднимались мертвые альбигойцы, протягивая глиняный светильник, где в скупо отпущенном масле возрождалась капелька света. Защищая ее ладонью, они пытались поднять светильники ввысь, но Иннокентий потряс своей хламидой и взметнувшийся ветер задул крошечные огоньки.
И я услышал обращенный ко мне суровый глас:
— Теперь, Дальмас Рокмор, ты все понимаешь? Я буду гасить любой духовный свет, идущий не от Церкви. Никто не имеет права самостоятельно размышлять о Боге. Я запрещаю, запрещаю даже читать Писание, ибо после прочтения священной книги у человека могут пробудиться собственные мысли. Моя власть парализует, иссушает, превращает в камень, и горе тому, кто посмеет ей противиться! Победа всегда за мной, а мятежника я похороню заживо в своем подземном храме.
Да, я понимал. Все было ясно. Я действительно пребывал в чудовищном храме мрака. Вокруг призрачные толпы еретиков оспаривали догму, пытаясь зажечь светильник собственной истины. Однако, не обращая внимания ни на их бесплотные тени, ни на меня самого, Папа Иннокентий служил в этом храме свою неизменную мессу. Собор стал неохватным, словно вся планета. В нем все: и алтарь, и угасшие свечи, и предметы культа были выточены из необычайно темного порфира. Из всех галерей выходили кардиналы; на их застывших мраморных лицах тускло блестели слюдяные глаза. Я видел жесткую спину понтифика: от этой спины исходила его любовь ко всему, что твердо, неизменно, безжизненно. Вот он вознес во тьме каменную гостию…
Внезапно меня обуяла жажда воздушного, летучего, невесомого, захотелось окунуться в облака, поплавать в легких эфирах. Однако мертвые держали меня за руки. Тогда я разъединил погребальную цепочку — осторожно, стараясь не прервать безгласную молитву, тихо встал. Желание избежать подземного гнета стало настолько велико, что я устремился вперед, готовый взлететь; упал, но без промедления вскочил на ноги.
Казалось, окружавшие меня стены пещеры образованы из значительно более плотных субстанций, нежели те, что встречаются на поверхности земли. Сталактитовые колонны съежились. Я видел, как высоко под куполом каменная твердь кристаллизуется и снижается, чтобы раздавить меня. Все пришло в движение: вода превращалась в хлябь, хлябь затвердевала… Я чувствовал притяжение потаенных глубинных потоков. Течение природных процессов обратилось вспять. И в уплотнившейся каменной массе собора раскинувший руки Иннокентий III постепенно становился единым целым с каменным монолитом, перевоплощался в каменного Папу.
А я, ощутив легкость, бросился бежать — подобно свежему ветру, дух наполнял мои легкие и передавал мне свою силу, превозмогавшую смерть. Я вспомнил рассказы молодых людей о галерее, выводящей к солнцу. Чтобы попасть туда, надо было двигаться на север. Я без труда отыскал нужное направление: где бы ни находился, я каждый вечер вычислял, в каком направлении находится Тулуза. Этот город, который был мне так дорог, располагался к северу от пещеры Орнолак, и когда я лег умирать, именно к нему обратил свое лицо.
Перепрыгивая через распростертые тела, я вскоре достиг озера. Уже на берегу я заметил, что отшельник значительно уменьшился, но не придал этому значения. Меня вела сила, источник которой таился глубоко во мне. Все, что я совершил в жизни, было не более чем забавой, чередой незначительных поступков. Я был верен своему народу, но почти ничего не сделал для него. Моя миссия начиналась только сейчас. Только сейчас я осознал свое исключительное предназначение. Я был одержим даром слова, дар этот был столь велик, что мне хотелось говорить даже на бегу. На меня неожиданно снизошло понимание происходящего, словно ушедшие совершенные оставили мне крупинки своих мыслей. Я гордился их наследием. Теперь следовало заставить его плодоносить. Я понял свой долг — рассказать людям историю своих братьев, историю истины, погребенной и воскресшей, и эта история не менее ценна, чем кровь Иисуса Христа, привезенная из Кесарии.
Шел я, похоже, недолго. На перекрестке, где галереи становились уже, змея, проскользнувшая у меня под ногой, указала мне правильный путь. Вдалеке забрезжил ни с чем не сравнимый свет, расточаемый дневным светилом.
Путь к свету преграждала каменная осыпь: камни нападали в заплывшую глиной трещину. Сопротивляясь, глина вспучилась, вытолкнув каменное крошево. Распластавшись на неровной поверхности подземной галереи, я полз как змея, царапаясь об острые ребра камней, борясь с частицами окаменелой материи, сцепившимися друг с другом, чтобы задушить меня.
Наконец руки мои нащупали живые растения; напуганная моим появлением стая летучих мышей разлетелась в разные стороны. Я вырвался из объятий безжизненного камня…
У ног моих бежал Арьеж. В бесконечной лазури неба светило солнце. Упав на колени, я простер к нему руки. И мне показалось, что я стал олицетворением своего народа. Злые хотели похоронить его заживо, но он вечно будет тянуть руки к солнцу духа.
Слава крылатому слову, что воскрешает мертвых и омолаживает живых, вызывая в памяти лица их отцов! Слава магическому слову, что водворяет деяния людские в кладовые памяти, дабы затем извлечь их оттуда и поместить на весы, более совершенные, нежели весы трех судий, восседающих в аду древних! Слава громкозвучному слову, что рассеивает мрак забвения!
Тишина — могущественнейшее оружие зла. Зло пронеслось над моим краем, оставив позади себя тишину и товарища ее страх. Половины века оказалось достаточно, чтобы люди Юга, чью плоть и чью веру подвергли мучениям, почти забыли историю своих страданий.
Опираясь на палку, облысевший, с длинной бородой, хожу я по деревням. Люди считают меня попрошайкой, но на самом деле это я даю им. Я даю людям память.
Каким-то неведомым путем ко мне вернулась способность совершать безумства — я совершал их во времена своей молодости. Благодаря этой способности я и живу. В аббатствах сменились приоры. Повсюду новые вигье и сенешали, прибывшие из Франции. Никто из высшего начальства не знает меня. Да и кому взбредет в голову обвинить в ереси и бросить в тюрьму старика, который пускается в пляс при виде ребенка и с ужимками падает ниц при появлении инквизитора? Каждый раз, когда я вижу перед чьей-нибудь дверью горшок с молоком, а рядом спящего человека, я выливаю молоко ему на голову. Когда же я прохожу мимо колокола, то тороплюсь дернуть его за веревку, а потом слушаю его звук.
В каждой деревне я старательно ищу того, кто способен выслушать меня до конца. Я не обращаюсь к тем, у кого есть дети. Положение отца семейства обязывает настороженно относиться к любым посягательствам на установленный порядок и официальную религию. Не обращаюсь я и к книжникам. Обычно выбираю какого-нибудь простачка с восторженным взором, потому что простак имеет больше веры, чем умный, и рассказываю ему, какой прекрасной и цветущей была земля Юга, пока сюда не пришли люди из северной Франции, как здесь почитали ученых, как воплотившаяся мысль становилась частицей всеобщей красоты. Рассказываю о гибели Безье, Каркассонна и Тулузы, посвящаю в то, как гибнет город, сумевший сохранить свои дворцы и храмы. Объясняю, что любая несправедливость порождает такую же несправедливость и эта цепочка не прервется до тех пор, пока несправедливость не будет — нет, не исправлена, ибо внешнее исправление не имеет никакого значения, — понята, понята теми, кто ее совершил, и прощена теми, кто ее претерпел.
Труднее всего понять прощение. Ведь красота мести так проста и доступна! Кажется, в ней даже имеется некое мужественное благородство. Месть — это первая мысль, приходящая в голову доверчивому простаку, который меня слушает. Он готов убивать без промедления. Мне очень трудно объяснить ему, что одна смерть влечет за собой другую, ибо связаны они так же тесно, как сын с отцом, и что все эти смерти создают цепь, которая никогда не прервется, если ее не разрубить каким-нибудь неожиданным поступком, например прощением. Когда я говорю об этом, во мне самом все кипит, ибо сам толком не понимаю, почему должен давать прощение, как предписали мне альбигойские мудрецы. Но разве важно, что я плохо понимаю послание? Достаточно того, что послание передано.
Я буду передавать его вечно. Как сказал мне Бернар Марти, мое несовершенство обязывает меня часто возвращаться на землю, и всякий раз мне предстоит возрождаться в новом человеческом облике. Но кем бы я ни стал, я всегда буду пробуждать воспоминания о страшной истории, которую снова успели забыть. Они сожгли все книги, все молитвы, все рукописные памятники альбигойской мысли. Восстановили обгорелые башни, поставили на постаменты новые колонны, сменили греческих богов на статуи своих святых. Но я не перестану бороться с молчанием зла. Я буду напоминать о погибших башнях, о прежнем здании тулузского капитула, о его советниках с жезлами из слоновой кости, о кладбище Сен-Сернен, где покоится династия Раймонденов де Сен-Жиль. Я заставлю ожить мертвых, иначе им не упокоиться с миром.
Дабы они упокоились и забыли о минувших злодеяниях, а их вечно светлый дух высвободился из материальных останков, при каждом новом воплощении я стану обретать тело жителя Тулузы. А так как моя любовь к моим братьям неустанно возрастает, буду усердно исполнять свой долг, и речи мои зазвучат светло и искренне.
Пусть тот, в чьем облике мне суждено воплотиться, станет прозорливее и мудрее, а духовная сущность его с годами будет все более незамутненной и прозрачной, подобно вину с виноградников Пеш-Давид! Пусть с каждым разом все ярче сияет клинок глагола! Пусть слова мои с каждым разом обретают все большее совершенство и достоверность! И пусть когда-нибудь, очистив сердце от зла, я увижу Тулузу и пойму, что камни ее больше не сочатся алой кровью альбигойцев! Да изгладится несправедливость в сердцах неправедных! И да будет прощение понято теми, кто его дарует.