И я вдруг чувствую себя полной дурой. Зайдя в этот зал, Флинт только и делал, что пытался облегчить нам жизнь. Получается ли у него это? Очевидно, нет. Но он все равно старается, несмотря на собственные душевные муки, а это дорогого стоит.
– Ты можешь помочь мне, Флинт. У меня слишком много телевизоров, чтобы я могла уследить за ними всеми, – говорю я ему, заметив, что Джексон начал строчить еще более остервенело. Я показываю на секцию телевизоров слева от меня. – Возьми амбарную книгу и займись этими рядами.
– Принято! – отвечает он и бросается в соседний зал, чтобы взять одну из волшебных амбарных книг Куратора.
После того как Флинт получает собственную секцию телевизоров, дело идет намного более гладко. Но это все равно изнурительная работа. Я не представляю себе, как Куратор делает ее почти в одиночку – пусть она и богиня. Не говоря уже о том, что – судя по тому, что соседний зал полон исписанных амбарных книг, – она занимается этим чуть ли не целую вечность, притом без выходных.
Это уму непостижимо.
В шесть с чем-то возвращается Хезер, чтобы сменить двоих из нас. И остаток вечера и ночи мы сменяем друг друга.
Когда около пяти утра настает наш с Хадсоном черед отдохнуть, мы с трудом поднимаемся по лестнице и на пару часов ложимся в кровать. Но после всего этого непрестанного глядения в экраны я не могу заснуть – даже после того, как обвиваю рукой талию Хадсона и прижимаюсь к нему.
Закрыв глаза, я все еще вижу то, что происходит в мире, – и хорошее, и плохое. Я понимаю, что это жизнь, что дерьмо случается в мире каждый день, я особенно хорошо усвоила это после последних двенадцати часов, когда на меня обрушилось столько всего.
Столько всего плохого. Столько всего хорошего. Столько всего… столько всего.
Мне казалось, что я контролирую себя и смотрю на эту работу трезво, но теперь, когда я закрываю глаза, все эти образы мелькают, мелькают передо мной снова и снова.
Это тяжело. Возможно, даже слишком тяжело.
Похоже, все остальные справляются с этим – даже Хезер после небольшого отдыха, – но все остальные не являются горгульями.
Всю жизнь мои родители говорили мне, что во мне слишком много эмпатии, что мне надо научиться отпускать некоторые вещи, оставлять их в прошлом. Но у меня это никогда не получалось – даже до того, как я узнала, что я горгулья. Я знаю, что некоторые люди умеют встряхиваться и жить дальше, когда случается что-то плохое, и я их не сужу. В конце концов, большей их части это нужно просто для того, чтобы выжить.
Но сама я не могу этого сделать. Горгулья во мне хочет исправить каждую несправедливость, желает защитить всех тех, кто не может защитить себя сам.
Это невыполнимо – а если бы я смогла добиться того, чего хочу, это бы нарушило баланс в мире. Я понимаю это, правда понимаю. Но не могу притвориться, будто я этого не жажду, особенно после того, как я столько часов просидела в этом зале, записывая столько всего плохого – и не записывая еще больше.
Это определенно одна из самых трудных вещей, которые мне когда-либо доводилось делать.
Несмотря на теплый воздух, проникающий в открытую балконную дверь, мне очень зябко, я промерзла до костей и прижимаюсь к Хадсону. Он погружен в полудрему, но, должно быть, ощущает мою дрожь, потому что поворачивается и обнимает меня, так что моя голова ложится на его бицепс, а сама я наполовину оказываюсь на его груди.
Под моим ухом его сердце бьется медленно и ровно, его грудь вздымается и опускается в мерном гипнотическом ритме, который в конце концов унимает мой ужас и мою боль и наконец-то – наконец-то – дает мне возможность уснуть.
Правда, ненадолго. Потому что в скором времени сквозь сон я вдруг осознаю, что что-то не так. Я не понимаю, что это – для этого я слишком сонная, – но что-то определенно не так.
Я медленно сажусь, потирая глаза и стараясь прогнать сонливость, и оглядываюсь по сторонам. Что же не так?
Комната тускло освещена, небо за балконом все еще темное. На моем телефоне нет новых сообщений – ни текстовых, ни голосовых. Хадсон рядом со мной мирно спит. В конце концов я опять ложусь, твердо решив уснуть снова. И тут Хадсон вдруг вскрикивает и дергается.
Затем еще раз. И еще. И еще.
«Он что, заболел?» – думаю я, снова сев. Но вампиры не болеют, во всяком случае, не так. Поэтому я включаю ночник – и до меня доходит, что Хадсону снится кошмар.
Судя по тому, как он дергается и дрожит, это не просто кошмар, не абы какой кошмар, а кошмар всех кошмаров.
– Хадсон, – шепчу я, прижав ладонь к его груди. – Все нормально, малыш. Все хорошо.
Он не отвечает, похоже, он вообще не слышит меня, ведь у него даже не подрагивают веки. Вместо этого он продолжает просто лежать, напрягшись и будто одеревенев, пока я тру ладонью его руку.
Может, он заснул крепче? Я жду несколько минут, но когда ничего не происходит, закрываю глаза и ложусь рядом с ним – и чуть не подпрыгиваю до потолка от его истошного крика.
– Хадсон! – Я так удивлена и напугана, что тоже кричу. – Хадсон, что с тобой?
Но он все еще спит. Его дыхание тяжело, грудь судорожно вздымается, тело дрожит, а глаза широко раскрыты. Он слепо глядит в пространство.
– Что случилось, малыш? Что с тобой? – спрашиваю я. Он продолжает трястись и содрогаться, и до меня только через секунду доходит, что он все еще не проснулся. Он по-прежнему погружен в свой кошмар.
Я пытаюсь оставаться спокойной, ласково потираю его спину, шепчу ему. Но из его груди вдруг вырывается ужасный всхлип – все его тело сотрясает рыдание, – и это так на него не похоже, что я пугаюсь еще больше, и у меня щемит сердце.
– Хадсон! – снова зову его я, на сей раз настойчивее, и встаю рядом с ним на колени, чтобы привлечь его внимание. – Хадсон, проснись!
Из его груди и горла вырываются ужасающие хриплые звуки. И я решаю: к черту деликатность! – и шлепаю его по руке, чтобы вырвать из тисков кошмара.
Когда и это не срабатывает и из его горла продолжают вырываться эти жуткие страдальческие звуки, я начинаю трясти его изо всех сил.
– Хадсон! Проснись! Проснись!
А когда и это не действует, я трясу его с еще большей силой.
– Хадсон, да проснись же ты, черт бы тебя побрал!
Он просыпается с ревом и новой судорогой, его клыки оскалены, руки сжаты в кулаки, и он рывком поднимает их к лицу, будто защищаясь. У меня разрывается сердце.
– Хадсон, малыш. – Части меня хочется обвиться вокруг него, но я боюсь, что так я испугаю его еще больше. Я совсем не хочу, чтобы он решил, что на него нападают.
– С тобой все в порядке, – шепчу, гладя его по голове. – Честное слово.
Несколько долгих томительных секунд он не шевелится, а просто лежит неподвижно, застывший в том ужасе, что владеет его снами.
Я не знаю, идет ли речь обо всех ужасных вещах, которые мы видели в зале Куратора, или о чем-то большем. О чем-то более глубинном, о чем-то имеющем отношение к той кувалде, которой он разгромил кабинет Сайруса, и к тем двумстам годам, которые он провел в темноте, под землей.
– Грейс? – наконец говорит он, проведя ладонью по лицу.
– Ну вот, – шепчу я, взяв его другую руку и поднеся ее к своим губам. – Ты вернулся.
Хадсон качает головой и улыбается едва заметной вялой улыбкой.
– А я и не знал, что я куда-то ухо…
Его голос срывается прежде, чем он заканчивает свою шутку, и мое сердце пронзают ярость, мука и любовь.
– Все в порядке, – говорю я и тянусь к нему. – Ты в порядке.
– Я в этом не уверен. – Он сбрасывает с себя одеяло и, уклоняясь от моих объятий, встает с кровати.
В другое время я, возможно, была бы уязвлена тем, что он отстранился, но речь сейчас не обо мне. И не о наших с ним отношениях. А о тех ужасных, ужасных вещах, которые происходили с Хадсоном до того, как у него завязались отношения со мной. И о глубоко сидящей в нем психологической травме, связанной со всеми ними.
Я вдруг осознаю, что это самое трудное, о чем Хадсон когда-либо просил меня, – позволить ему прорабатывать это в собственном темпе. Но в этом же и состоит любовь, разве не так? Давать тому, кого ты любишь, все, что ему нужно для счастья, – даже возможность отстраниться от тебя.
А посему вместо того, чтобы попытаться заключить его в клетку моих объятий или успокоить как-то иначе, я позволяю ему уйти одному.
Глава 89Общее усилие
После того как Хадсон принимает душ и вспоминает, как дышать, мы возвращаемся в кабинет Куратора.
Сейчас уже почти десять часов утра, осталось всего несколько часов до того, как она вернется из мини-отпуска. И я бы погрешила против истины, если бы сказала, что я не готова вернуть все это ей. Ну, может быть, ей и ее помощнице, потому что ей однозначно нужна помощница, но все же.
Это тяжелая, мучительная работа, и мне хватает ума, чтобы понять, что у меня нет запаса эмоциональной прочности, чтобы выполнять ее в течение хоть сколько-нибудь долгого времени. Я рада, что существуют люди, способные смотреть человеческим страданиям и порочности в лицо и все же находить путь к порядочности и доброте. Но сама я не такой человек.
Мы спускаемся по лестнице, когда мой телефон вибрирует, и, посмотрев на экран, я вижу, что это сообщение от Хезер, состоящее только из одного слова: «Помоги».
– Что это значит? – спрашивает Хадсон, когда я поднимаю телефон, чтобы показать его ему. Но он уже переносится вниз по лестнице, и я, быстро превратившись в горгулью, лечу за ним.
Примерно тридцать секунд спустя мы врываемся в зал с телевизорами и обнаруживаем, что Флинт, Джексон, Хезер, Иден и Мэйси выглядят так, будто их переехал огромный грузовик.
– Что с вами? Вы в порядке? – спрашиваю я, кинувшись в середину зала, где они сидят, развалившись на своих стульях, улегшись на столы и свесив руки, в которых зажаты ручки.
– Думаю, я больше никогда не буду в порядке, – бормочет Джексон. – Думаю, больше ничто никогда не будет в порядке.