Сокровище — страница 52 из 59

— Не беспокойтесь, господин аббат, — сказал Жиль. — Я обещал старому Жоэлю позаботиться о них. Что касается вашего любезного предложения, позвольте мне его отклонить. Я офицер короля и привык спать на соломе. Я хочу побыть с ними…

— Как угодно. Но я буду счастлив принять вас завтра или послезавтра, когда вам будет угодно.

Взяв из рук Мадалены свой плащ, аббат Мине оделся, укрыл под полой дароносицу и в сопровождении колокольчика отправился назад в церковь.

Час спустя старый Жоэль, обряженный в свое лучшее платье, выбритый, со скрещенными руками, перевязанными четками, покоился на большом столе, накрытом белой скатертью. Две других скатерти, прикрепленные к балкам потолка, образовывали вокруг него альков, «белую часовню», как того требовал обычай. У ног мертвеца поставили чашу со святой водой и положили ветку самшита. Смерть сторицей вернула Жоэлю то величие, которое болезнь отняла у него. Великий крестьянин почивал с высокой гордостью древних воинов, жестоких сеньоров, чьим преданным слугой он был до последнего вздоха.

Снаружи ночь наполнялась огнями: через весь край шли люди в Лаюнондэ, одни — чтобы отдать долг Жоэлю, другие — чтобы посмотреть необычный спектакль.

С двух сторон деревенского катафалка в почетном карауле с обнаженными шпагами застыли два никому не известных человека, они словно охраняли тело настоящего сеньора этих владений. И те, кто подходил прощаться с умершим, с неослабевающим удивлением, смешанным с суеверным ужасом, глядели на эти две высокие кариатиды с профилями хищных птиц, таких несхожих и одновременно таких одинаковых, на двух дворян, отдававших почти феодальные почести праху крестьянина. Шляпы почтительно снимались, и ни один местный житель не посмел поднять округлившихся от удивления глаз к темным глазницам — одни, как лед, другие, как раскаленный уголь — этих неподвижных скорбных фигур.

Люди подходили, крестились, веткой самшита брызгали святой водой на покойника, потом садились, если было место, или вставали в сторонке, чтобы присоединиться к общей молитве. Новые голоса вплетались в хор, который вела древняя старуха из соседней деревни, она выкрикивала высоким, надтреснутым голосом слова молитвы.

Глухое бормотание толпы походило на громыхание еще далекой грозы, а пронзительные вопли старухи — на вспышки молнии, и этот обряд лишал человека, лежащего на столе, имени брата, отца, друга и превращал его в таинственную и беспокойную сущность — в покойника, о котором невозможно знать, не вернется ли его тень однажды ночью насытиться темной местью.

«Они больше молятся за себя, чем за него», — с горечью подумал Жиль, стоя в почетном карауле у тела человека, никогда не носившего короны, но чье сердце было сердцем короля. Под маской бесстрастия Жиль скрывал настоящую бурю противоречивых чувств: смерть Жоэля, которого он, в сущности, знал очень мало, произвела на него сильнейшее впечатление, ему казалось, что он во второй раз хоронит своего отца. Перед его внутренним взором вновь предстал в победной заре Йорктаун. Пьер де Турнемин, умирая, дал ему имя, положение, защиту чести, то есть на самом деле дал ему жизнь. А Жоэль Готье вручил ему то, без чего громкое имя и титул не имели никакого значения — огромное богатство и надежду на возрождение Лаюнондэ.

Жиль чувствовал на своей груди тяжесть маленького пакета, врученного ему умирающим.

Что в нем было? Конечно, письмо и еще какой-то небольшой предмет, возможно, ключ… ключ к сокровищу…

Жоэль, умирая, знал, в какой страшной нищете оставляет своих родных, он мог с полным правом открыть секрет Пьеру и таким образом оградить его и двух обездоленных женщин от тяжкой участи никому не нужных бедняков. Но тогда бы он не был Жоэлем Готье, человеком великой преданности и чести. Ну, а если бы Турнемин не успел и старик умер до его приезда, как распорядился бы он своей тайной? Неужели бы унес ее с собой в могилу? Нет, он скорей всего доверился бы Пьеру и наказал разыскать Турнемина и передать ему пакет. Какому ужасному испытанию, какому искушению подверг бы он несчастного калеку, но тайный голос говорил Жилю, что Пьер это испытание выдержал бы.

«Теперь я должен позаботиться о них, если сокровище отыщется, это будет легко. Я выкуплю замок и сделаю Пьера моим управляющим. А если клада нет, что весьма возможно, я все равно не оставлю их. Анна еще сильная женщина, она будет вести хозяйство. Что касается Мадалены…»

Неподвижный до этого взгляд Жиля скользнул по толпе молящихся и остановился на молодой девушке. С четками в руках она сидела недалеко от него, среди других женщин, и присоединяла свой голос к общему хору. Черная шаль покрывала ее голову, скрывая золото волос и подчеркивая белизну лица, по которому непрерывно текли слезы. Как она была трогательна в своей печали! Но какие мысли скрывались под чистым и гладким лбом? Думала ли она, как хотела того ее мать, — многие матери-бретонки посвящают детей Богу, — спрятать красоту и молодость под монашеским одеянием? Или, наоборот, она ужасалась тому, что смерть отняла у нее единственного защитника, не дававшего матери отправить ее в монастырь? Жиль понимал, чем звенит ее голос, нежный и музыкальный, но не знал, что прячется за ее беспокойным и испуганным взглядом.

Турнемин запретил себе думать о Мадалене, он боялся признаться, что его волнуют

чувства, оскорбительные для памяти Жоэля Готье. Единственное, что он позволил себе, что стало для него насущной необходимостью — это желание защитить ее, оградить от опасностей жизни, от всего и от всех и от надежды, которую она ему подавала…

Поздно ночью (прощавшиеся разошлись в полночь и только Пьер и два парня с фермы остались бодрствовать возле покойного) Жиль и Понго оказались в большом низком зале, где они уже однажды провели ночь в компании с Жаном де Базом. Охапка свежей соломы и несколько овечьих шкур были приготовлены вместо постелей, а в большой каменной вазе стоял букет золотого дрока (не такого золотого, как волосы Мадалены); даже глубокое горе и переживания, связанные с завтрашним днем, не помешали Анне выполнять все работы, «которые диктовались не только обычаями предков, но и ее пониманием гостеприимства.

Усталость, уже давно подтачивавшая Жиля, свалилась ему на плечи, словно свинец. Понго уже спал, но сну Жиля пришлось потесниться и уступить свое место любопытству.

Турнемин вынул пакет, весь вечер не дававший ему покоя, и внимательно разглядел. Это был кусок так тщательно запечатанного пергамента, что Жилю лишь шпагой удалось срезать крестообразную печать.

Когда пакет был вскрыт, из пачки бумаг выскользнул какой-то маленький предмет, упал на плитки пола и подскочил с тихим звоном. Жиль наклонился за ним. На полу лежал маленький бронзовый лавровый листок, несомненно, очень древний — он был сильно окислен, и кожаный шнурок, на котором он когда-то висел, почти истлел. Целую минуту разглядывал Турнемин непонятный листок, потом взялся за пачку бумаги.

В конверте лежали две записки, написанные в разное время: старая — пожелтелая, испачканная и покрытая странными рыжеватыми буквами, казалось, что чернилами здесь служила кровь, и поновее — написанная еще крепкой рукой старого Жоэля.

Жиль начал с записки Готье. Вот что было в ней сказано:

«Я, Жоэль Готье, нашел эти предметы внутри старого кургана на берегу Аргенона. Я расчищал остатки древнего подземелья, соединенного с главной башней замка, и обнаружил вход в курган. Возле закованного скелета, на котором еще сохранились обрывки монашеской одежды, я нашел записку. Она была написана по-латыни, но я изучал в школе этот язык и смог понять, что речь идет о сокровище Рауля де Турнемина. Я похоронил беднягу и заказал церковные службы по его душе, чтобы она не вернулась мучить тех, кто завладеет сокровищем. Да помилует Бог и его и меня, когда настанет мой час».

Старинный текст был написан четко, но жидкость, служившая чернилами, побледнела от времени. Жилю потребовался добрый час, чтобы дочитать до конца печальную записку монаха. Не раз он добрым словом поминал коллеж Сент-Ив-де-Буа, где его так хорошо научили латыни.

«Я, Пьетро де Пескара, монах святого Августина, ваятель, резчик и последователь великого Романо, знаю, что нахожусь здесь, чтобы умереть и унести в могилу секрет надгробия, воздвигнутого мною для сеньора Рауля де Турнемина в церкви монастыря Сен-Обин-де-Буа. Моя работа была закончена, и барон похвалил меня, он дал мне много золота, но настоял, чтобы я уехал на рассвете следующего дня. Вооруженный эскорт должен был сопровождать меня до Нанта, там я мог погрузиться на корабль и вернуться в Рим к кардиналу Габриэлли, моему покровителю. У потайной двери замка сеньор распрощался со мной, и я со всем своим добром и с эскортом поехал по мощеной дороге, ведущей к реке. Когда мы углубились в лес, охрана набросилась на меня, у меня отняли кошелек, сковали руки и ноги, на голову надели мешок… Но я все-таки успел заметить ожидавшего поодаль человека, одетого так же, как и я. Он сел на моего мула и поехал моей дорогой…

Меня жестоко и грубо волокли по дороге, уходящей под землю. Я почувствовал сырость подземелья, запах плесени и, когда с меня сняли мешок, увидел, что меня окружала непроницаемая темнота, а рядом со мной стоял человек в маске и с факелом в руке. Мое тело обвязали веревкой и спустили, не причиняя боли, в сухой колодец…

Здесь я должен буду умереть, так как вот уже три дня мне не приносят ни еды, ни питья…

Почему меня не убили обычным ударом кинжала или стаканом яда? Из-за того, что я монах?

Странное милосердие сеньора Рауля не позволяет ему проливать кровь служителя церкви, но не мешает оставить его умирать. Удивительная забота для вора и убийцы! Кроме кошелька с золотом у меня ничего не взяли. Мне оставили мое платье и то, что было в нем: стилет для письма, несколько клочков бумаги, перочинный нож и четки…

Я подумал сначала, что меня бросили в могилу и обрекли на смерть от удушья… Когда мои глаза привыкли к темноте, я увидел очень высоко над головой два узких окна, они пропускали немного воздуха и света… Благодаря им я могу отсчитывать время, но не собираюсь умирать медленной смертью, на которую меня обрекла жадность барона. Хочет он того или нет, но ему придется пролить мою кровь, ибо, как только я допишу это письмо, я вскрою вены с помощью своего ножа и дам жизни вытечь из бедного тела.. Но прежде, собрав покидающие меня силы, я должен дописать письмо… Мое го