— Бросай советских классиков! — как прежде приказал он. — Одевайся и пошли. Все равно — война!
— Никуда я с тобой не пойду.
— Пойдешь! — Леха торжествующе засмеялся, — Матушке прислали два билета в цирк. На сегодня!
Видно, чем-то задел я его душу, дорог, что ли, чем-то стал, раз он для меня так расстарался. А может, просто Привык?.. Но подарок он мне сделал действительно могучий.
Сегодня в нашем цирке должны состояться решающие, заключительные и прощальные, схватки французской борьбы. Сегодня наконец-то сойдутся в финале доселе непобедимые, сойдутся в борьбе за звание сильнейшего в мире легендарные Ян Цыган и Ван Гут!
Я уже месяц назад начал клянчить у бабушки пять рублей — столько стоил в этот день билет даже на галерку, на самый последний ряд. Но сперва бабушка, вечная экономка и скареда, считавшая, что деньги развращают (а какие это тогда были деньги — пять рублей!), сперва бабушка прикидывалась неимущей, думающей больше не о возвышении моего боевого духа, а о поддержании наших с братом Вовкой хилых тел, а когда после моей истерики раскошелилась, было уже поздно: все дешевые билеты на прощальные состязания борцов оказались проданы.
Как я хотел, как мечтал поглядеть эту схватку гигантов!
Но вид счастливого Лехи, уверенного, что я опять побегу за ним, как собачка, вдруг напомнил мне комья американской тушенки на большущем блюде, сальный вкус которой не смогли перешибить бабушкины худые пироги. И я снова вцепился в Шолохова.
— Почему сидим? — удивился Леха.
— Не хочется. Да и далекий ряд, поди? Лиц не разобрать.
— Почему дальний? Первый ряд! Моей родительнице других не шлют…
Все. Я был сражен. Я еще сроду не сидел в нашем цирке на первом ряду! Я вскочил, как подброшенный: значит, я увижу не только знаменитых борцов, но и великого клоуна Бориса Вяткина с его Манюней!
— Ну, шапку в охапку, и за мной! — сказал Леха. — Я тебя на улице подожду. Тесновато тут у вас.
Он вышел, а ко мне кинулась бабушка, которая из своей кухни успела, видать, разглядеть моего гостя.
— Это и есть твой Быков?
— Он и есть, — ответил я, в спешке не попадая в штанины.
— Какой прекрасный юноша! — всплеснула она руками. — Но почему он во всем военном? Он что, бывший сын полка?
— Он настоящий сын генерала.
— Генерала? — Бабушка сомлела вовсе. Ее мечтательная душа вечной сестры милосердия была с девичьих лет взлелеяна на известной песне — «Помню, я еще молодушкой была». Молодой парень-то, мой дед, к ней подъехал и не только попросил «напоить его холодной водой», но и увел под венец, а вот седого генерала, который был бы «весь израненный и жалобно стонал», она так и не дождалась. Поэтому каждый генерал остался тайной, высокой бабушкиной мечтой, которая и в старости томила ее сердечко.
— Ты дружи с ним. Бери с него пример, он плохому не научит, — сказала она. — Это не то, что твой полоротый босяк Шакалов.
— Не говори глупости! — заорал я, торопясь заправить рубаху, схватить пиджак и кинуться из дому.
— Конечно, бабушка всегда глупости говорит, — обиделась она, но я, не отвечая, прошмыгнул мимо.
И тут дорогу мне преградил мой малолетний братец, вылезший из кухни с деревянной саблей наголо.
— Я тоже в цирк хочу! — заблажил он. — Ты давно обещал!
— Так билетов два всего.
— Я маленький, меня без билета пропустят.
— Маленький, но умный, да?.. Это же последний, решающий матч французской борьбы. Вход только по билетам.
— А-а! — заорал Вовка.
Но я уже был на улице и догонял Леху Быкова, который шел не торопясь, с любопытством разглядывая убогие домишки нашей улицы.
— Живут же люди! — не то с сожалением, не то с презрением сказал он. — Ну, как тебе шоколад наших бывших союзников?
В его голосе мне снова почудился вечный тон господина, снисходительно одаривающего своих слуг. Но слугой я уже быть не хотел.
— Ерунда, солома, — сказал я. — Наш советский лучше.
— Ты даешь! — удивился Леха. — Ты хоть понял, что он с арахисом? С орехами? В сочетании этих орехов с шоколадом и есть весь смак.
— Все равно наш лучше! И вообще я разговоров про еду не люблю, понял?
— Ладно, перестань брызгать слюной, патриот. Что опять встал? Пошли.
И мы пошли через Моральский мост в центр города. Туда, где между кинотеатрами «Искра» и «Горн» (только сейчас я понимаю, как прекрасны были эти названия, какой смысл несли!), среди буйно цветущего яблоневого сквера стояло тринадцатое чудо света — наш цирк, знаменитый цирк Моего Города!
Знаменит он был, прежде всего, своей диковинной архитектурой и громадностью.
Этот мойгородский Колизей, парящий над мелкими, по сравнению с ним, каменными домами центра своим гигантским, почерневшим от дождей и снегов куполом, был полностью срублен из дерева. Рассказывают, когда через несколько лет (нас уже в ту пору в Моем Городе не было) его признали аварийным и несущие шатер чудовищные лиственичные колонны были подпилены, и он рухнул со страшным громом, то пыль поднялась до неба, как при атомном взрыве, а образовавшихся в результате его падения дров хватило горкомхозу на целый отопительный сезон.
Возвели же это чудо по велению первых Советов — «искусство принадлежит народу»! — воздвигли, разумеется, без всяких чертежей — мой глаз — ватерпас! — бородатые зисимские плотники, те, что срубили во времена оны и второго деревянного нашего гиганта — Горбатый мост над рекой. Умели кое-что делать лесные зисимские кержаки!
В амфитеатре того деревянного цирка было пятьдесят рядов, и, если смотреть снизу, то верхние ряды терялись во мраке поднебесья, а если сверху — то арена казалась маленькой, почти как пятак. Работавшие же под куполом на страшной высоте акробаты виделись снизу крохотными, будто муравьи…
Народу в него набивалось тьма, голодные толпы шли в цирк, как на праздник, со всех концов города, и даже в злые крещенские морозы в нем, кое-как отапливаемом, было сравнительно тепло — от дыхания и тел тысяч людей, вспотевших от волнения и радости под своими шубами. Поэтому цирк работал круглый год, в нем гастролировали всегда лучшие труппы страны.
Они здесь работали еще и потому, что другие цирки — на западе — были разрушены, а дальше на восток их не было.
Это вторая причина его знаменитости.
Через двадцать пять лет, уже во времена Никулина и Олега Попова, не веря сёоим глазам, во всемирно известном Московском цирке на проспекте Вернадского я встретил старого знакомого. Коверного, клоуна-дрессировщйка Бориса Вяткина с его Манюней. Успех у него и здесь, в столице, был оглушительный, хотя он постарел, поугас как-то, и собачонка Манюня была уже другая, не так шустра, весела и умна. А ведь он три сезона — и зиму, и лето, — молодой, невозможно смешной и отчаянно смелый, бузотерил на арене нашего провинциального гиганта, воспитывая в нас главные качества человека — юмор и самостоятельность духа. И был, к слову, не основным гвоздем программы. Вершиной ее, ее грандиозным завершением была все-таки французская борьба!
Мы, мальчишки, знали наперечет всех борцов, их силу, их любимые приемы и, конечно, их слабые места. Но были среди них два титана, у которых слабостей не существовало, — это русский богатырь, с могучим, белым, как молоко, телом страшной силы, Ян Цыган и негр, а может, метис, потому что темная кожа его, обтягивающая мощные сухожилия и длинные эластичные мышцы, имела явный желтоватый оттенок, король и маг двойного нельсона Ван Гут.
Они давно боролись на ковре Моего Города, но ни разу друг с другой не встречались. Они побеждали всех других, но между собой схватки избегали, сохраняя тем самым в нашем цирке волнующее сердца двоевластие. Но так не могло быть вечно! И вот сегодня они наконец встретятся! Встретятся и — уедут. Навсегда. Уезжали не только борцы — уезжали и Борис Вяткин, и чудо-эксцентрики Диановы, и акробаты Гогоберидзе, почти вся труппа. Их ждали другие арены: страна поднималась из пепла и прежде всего, и правильно (сила, молодость, красота — жизнь!), возрождала цирки. И хотя мы привыкли ко всем артистам, но тяжелее всего, больнее всего мои земляки прощались с борцами: чуяли, похоже, что такое зрелище им больше не увидеть. И точно: профессиональная борьба вскоре ушла с цирковой арены.
Но почему? Почему? Неужели прав был Леха Быков?..
Итак, мы уселись на свой первый ряд. С наслаждением вдохнули запах зверей, конского пота, свежий, близкий запах мокрого опила, чуть оглохли от пререканий настраиваемых инструментов оркестра, единственного джаз-оркестра, сохранившегося в Моем Городе, и уставились в нетерпении на главный выход. И вот малиновые его портьеры раздвинулись, на арену величественно выступил ведущий с прямым, как у английского лорда, пробором через всю прилизанную голову и отчаянным праздничным выкриком объявил начало. Погас свет, в темноте ударил оркестр и, слепя нас, вспыхнули юпитеры.
Начался парад-алле. Борцов в нем представляли Ян Цыган и гигант белорус Белявский. «Ван Гут не пошел, — услышал я чей-то шепот, — силы экономит…»
Из первых двух отделений (циркачи тогда работали на совесть, все представления состояли из трех частей, а В тот вечер, прощаясь с городом, артисты превзошли сами себя!), из всех блестящих номеров меня, да и не только, конечно, меня, поразило своим смертельном напряжением и безысходным драматизмом сюжета выступление канатоходцев.
Они, их было двое — отец лет сорока и сын, парень нашего возраста, — работали в нашем цирке с начала войны. Работали неизменно блестяще, разнообразно и, главное, рискованно, хотя риском мало кого можно было тогда удивить: все акробаты выступали без страховочной сетки, по-моему, ее вообще в нашем цирке не было, и только братья и сестра Гогоберидзе в своих смертельных номерах под куполом цепляли к поясам, страховочные карабины, да и то не всегда…
Но драма канатоходцев заключалась в том, что все эти годы, тяжкие и голодные, отец неумолимо старел, а сын, которого он по ходу представления носил на себе, так же неумолимо и бурно рос. И незаметное по дням это старение отца и роковое утяжеление сына должно было когда-то проявиться трагическим взрывом…