Сначала они, каждый по отдельности, показали свое дьявольское умение ходить, стоять, сидеть и даже прыгать на тонкой, уходящей из-под ног проволоке. И, наконец, сын поднялся на плечи отца, и отец, балансируя длинным тяжелым шестом, ступил над бездной. Оркестр смолк, только одиноко и тревожно отбивал дробь барабан. Но вот и барабан замолчал — все замерли. Сын, опершись рукой о голову отца, стал медленно поднимать ноги. Отец шел, а сын медленно выпрямлялся на его голове и, наконец, замер на одной руке, вытянувшись свечечкой в гробовом молчании зала.
И тут он произошел — давно и неуловимо нараставший взрыв: каменное обычно лицо отца вдруг исказилось, будто треснувшая от удара маска, он пошатнулся, шест-балансир резко пошел вниз и влево. Все ахнули.
Отец, постаревший и ослабевший, падал. В семиметровую пропасть, в почти верную смерть. Он уже, похоже, смирился с этим или потерял сознание, лишь многолетняя привычка стоять до конца держала его еще наверху.
— Папа! — на весь зал крикнул мальчик. — Папа!..
И этот крик, крик родной крови вернул отца назад. С надсадным хрипом, каким-то чудовищным напряжением воли и мышц он кинул свое тело вправо, туда же — балансир, а когда выпрямился, мгновенно переложил его назад, налево. И сделал шаг вперед. Лица на нем не было — было сплошное белое пятно с оскаленным ртом. Он сделал, из последних сил скользя по проволоке, еще шаг, а мальчик, стоя вниз головой, по-прежнему безмятежно улыбался в зал, как будто и не он кричал секунду назад…
Я закрыл глаза. И открыл, когда под вой, аплодисменты и восторженный свист зала акробаты спускались вниз. Отец снова обрел лицо, улыбаясь, он крепко прижимал к себе сына и, забыв про поклоны, нежил его глазами. И вдруг сын встал на цыпочки и поцеловал отца в морщинистую, потную и бледную щеку.
Зал взвыл снова, а я тоже сразу, вдруг представивший, что вот так же из последних сил, на пределе жизни, наши отцы спасали нас, своих сыновей, там, на фронте, почувствовал, что к горлу моему подступает что-то обжигающе горячее…
— Да ты что, ревешь вроде? — спросил Леха. — Вот чудик.
— Ан-тра-акт! — праздничным, освобожденным, счастливым выкриком объявил ведущий.
— Утри сопли и пошли, — сказал Леха.
— Уйди! — закричал я, но Леха, легко подняв меня, поволок по проходу. Он по-хозяйски раздвинул бархатные малиновые портьеры, закрывающие выход, и мы вступили внутрь цирка, в его кулисы.
Через несколько секунд я пойму, что зря лез в бочку, что я и права не имел возражать своему великому другу Лехе Быкову. Сейчас он ошарашит меня сильнее, чем своим генеральством, силой, сильнее, чем парабеллумом даже. Я увижу своими глазами, как его знают, больше — любят! — люди, которые всю войну были для меня не людьми, а богами.
Мы прошли мимо каких-то акробатических снарядов, мимо стойл лошадей, хрумкающих овсом, мимо большого вольера, где тявкали дрессированные собачки, и Леха без стука, как старый знакомый, толкнул фанерную дверь, за которой слышались мужские голоса.
Большая комната, куда мы вошли, была полна.
Полна могучих, полуголых, в трико, тел: выпуклые, огромные мышцы, крутые короткие бычьи шеи, уродливо смятые уши, маленькие, под косой бокс прически.
Мы стояли в раздевалке борцов! Борцов, готовящихся к схваткам.
— Мужики! Кто к нам пришел-то! — закричал один из них, бросая двухпудовку, с которой играл в углу. Он был самый молодой, и я сразу узнал его — Георгий (или просто Гоша, Егор) Власкин, тихоокеанский моряк, взятый в труппу Сразу после войны, сильный, способный, но еще Неотесанный боец.
Все повернулись к дверям, к Лехе Быкову. И Калина Урусевич, признанный третий борец, этот мрачный, толстобрюхий и беспощадный на ковре мужичище, вдруг запел тонким, по-цыганьему залихватским голоском:
— К нам приехал, к нам приехал…
— Наш Алеша дорогой! — подхватил хор, а Гоша Власкин, оттиснув Леху от меня, облапил его и вывел на середину комнаты, туда, где, сидя в единственном кресле, курил толстую сигару сам Ван Гут. Он один был в халате, может, стеснялся, но, скорее всего, просто не хотел выделяться среди белых тел своей коричневой кожей.
Ван Гут положил сигару в пепельницу, где, кроме нее, окурков больше не было, и раздвинул в улыбке иссиня-бледные губы.
— Здравствуй, Леша, — сказал он с сильным акцентом. — Сделал решение: французский борьба? Французский борьба — это колоссаль! Большой мир будешь ездить. Все страны увидишь, как я. Чемпионом мира будешь. Это я тебе говориль — Ван Гут!
— Спасибо, Иван Иванович, — засмеялся Леха. — Но я уже давно выбрал — бокс!
— Бокс — не мужское занятие, а детская игра! — раздалось от дверей.
Ну, вот и он появился, мой кумир. В дверях, растягивая руками перед грудью толстую резину, разогреваясь, стоял Ян Цыган, кудрявый, черноволосый, белотелый, тоже уже в трико, тоже готовый к бою.
— Как это не мужское? — взвился Леха. — Это у вас — таскаете друг друга по ковру битых полчаса, а в результате — ничья. А у нас — хук в челюсть, апперкот в печень, и — кранты, сливай воду, все равно — война!
— Что? — для вида рассердился Ян Цыган. — Позорить борьбу? Спорить со мной? — сделав страшные глаза, он пошел на Леху.
Но навстречу ему огромной пантерой взмыл из своего кресла Ван Гут:
— Не трогать короший малшик! У нас свободный страна, и каждый может делать свое решение.
Он тоже играл, но сквозь игру эту, как желтый оттенок через его темную кожу, просвечивало что-то другое, серьезное и жесткое. Мне даже стало страшно. Но Ян Цыган продолжал играть.
— Уж больно ты добрый, Иван Иваныч, — он сокрушенно махнул своей могучей рукой. — Из-за таких, как ты, и гибнет французская борьба.
Это была, видно, часто повторяемая здесь шутка, потому что все дружно заржали, загоготали в дюжину мощных глоток. Черные глаза Ван Гута вспыхнули, коричневые кулаки сжались. Но в этот момент в комнате возник ведущий. Тут, среди гигантов, он вовсе не походил на английского лорда, со своим прилизанным пробором, среди мощных голых затылков он был жалок.
— Пора, ребятушки, на выход! — взвизгнул он. — Ни пуха вам ни пера!
— Иди к черту, — прогудел кто-то, и борцы один за другим вытеснились в полутемный коридор. Мы вышли за ними. И я за какими-то декорациями поймал Леху за рукав и сказал то, что должен был сказать:
— Ты прости меня, Лешка, что я возгудел сегодня, и обед вам испортил. Ты, оказывается, молоток, тебя такие люди знают.
— Да брось ты, Денис, — сказал Леха, беря меня за плечи, — Какие извинения?.. Но вообще-то нужно уметь держать себя в руках…
А на арену под победные звуки марша «Бранденбургские ворота» по-медвежьи сутулясь, длинными, но мягкими при всей тяжести тел шагами выходили борцы — их столбообразные ноги, затянутые в высокие, почти до икр, чувяки-борцовки, глубоко впивались в расстеленный на арене ковер.
Здесь были собраны только тяжеловесы, только знаменитости.
— Неоднократный чемпион прибалтийских стран Петер Рудис! — выкрикивал, захлебываясь, ведущий.
— Победитель спартакиады Тихоокеанского флота, восходящая звезда французской борьбы Георгий Вла-а-аскин!
— Абсолютный чемпион Армении Грант Овсенян!
— Чемпион Белоруссии, тяжелейший в мире борец Калину Урусевич!..
Когда мы под глухой ропот соседей протиснулись на свои места, ведущий представлял главных сегодняшних соперников: Ван Гута и Яна Цыгана. Их имена были покрыты всеобщим ревом— так ревут сейчас трибуны стадионов, приветствуя лучших наших хоккеистов, чемпионов мира.
И борьба началась. Сегодня боролись все шесть пар и все — до победы.
Первыми встретились самые близкие Лехины друзья: Гоша Власкин и Калина Урусевич. Конечно, Гоша был обречен, все-таки разница в весе тридцать кэгэ, но сперва Гоша потешил зрителей, помотал и помучил неповоротливого Калину. Быстрый и ловкий, он несколько раз бросал гиганта на ковер, но додавить, сломать его мощный мост так и не смог. Ну, а потом настала очередь Калины, уставший Гоша уже не мог с тем же проворством уходить от его страшных объятий. Но Власкин, собрав последние силы, обхватил Калину под лопатки, намереваясь, бросить через себя и вниз, и тут Калина применил свой любимый прием: в то время как Гоша напрягся для броска, он, упираясь, втянул в себя грудь и свой чудовищный живот, а потом вдруг ударил мокрого ослабевшего Гошу сразу и грудью и брюшным прессом!.. Потрясенная публика ахнула, а чемпион Тихоокеанского флота отлетел на середину арены, где с необыкновенным проворством его поймал чемпион Белоруссии и, опрокинув, припечатал с победным криком лопатками к ковру.
Все, жалея Гошу, все-таки аплодировали победителю, только мой вновь обретенный друг Леха Быков как-то странно, криво усмехался…
Потом боролись другие. Каскады приемов, кличи победы, кряхтенье и стоны поверженных, напряженные, искаженные в страшных усилиях лица — все это слилось в оглушительный, слепящий, потрясающий душу водоворот.
Но вот снова заиграл отдохнувший оркестр, грянув марш тореадора. Служители в стареньких ливреях быстро смели с ковра опил, натасканный ногами борцов. И появились — они. Пожали друг другу руки и разошлись в разные стороны. Рефери в белом пропотевшем на лопатках и под мышками костюме дал свисток, и они сошлись.
— Ты за кого? — прошептал я.
— Какая разница? — Леха только пожал плечами.
— А я за Яна Цыгана!
— Давай, патриот, — опять странно усмехнулся Леха. Но я уже его не видел. Я — весь! — был там, на ковре.
Ван Гут на голову возвышался над своим знаменитым противником и, несмотря на широкие плечи и большой вес, был тонок телом, эластичен и гибок, но не резиновой гибкостью, а гибкостью стальной пружины. Отступая, он своими длинными клешнями как бы прощупывал, присасывался к противнику. А Ян Цыган наступал открыто, почти опустив руки, словно не думая о защите. Так открыто наступал и великий боксер того времени Николай Королев. Но в этой открытости таился обман, мгновенная готовность на прием противника ответить встречным приемом.