ть, не ведающая усталости и открывшая такие таящиеся во мне силы, которые были не известны доселе даже мне самому. О, как я был здоров, как легок и счастлив. И когда через две недели мы решили на время расстаться: мне надо было сделать срочную работу — и я, придя в заброшенную свою комнатенку, вложил в пишущую машинку чистый лист и пошел в ванную умыться перед началом, — на белый кафель ванны капнула из моего носа маленькая красная капля. Потом другая… Я намочил полотенце, положил его на лицо, лег на кровать. И — сладко задремал. Очнулся от нехватки воздуха — кровь булькала в моем горле, стекала с полотенца, лужей стояла на полу. Я поднялся, но успел дойти только до двери — упал. Я лежал и с безразличным спокойствием наблюдал, как кровь течет по груди, по рукам, расползается по половицам, вытекает под дверь. Я смотрел, как вытекает из меня моя жизнь…
Потом дверь открылась сама. Но спасла меня не моя любовь, учуявшая беду и кинувшаяся на выручку, нет, — меня спасла соседка, простая продавщица из мясного отдела, пришедшая взять с меня старый долг. Спасибо вам, люди, живущие рядом с нами!..
И тогда, лежа с двумя капельницами, — вливание делали сразу в обе руки, — я и подумал, что за все лучшее в жизни человек расплачивается главным ее носителем — кровью! И за счастье свободы, и за счастье труда, и за счастье любви!
Но вначале и прежде всего — за счастье свободы!..
…— Ну, этот заткнулся, — сказал Быков. — Долго будет помнить нашу дружбу.
Я вылил из пилотки натекшую кровь, хотел сказать, что нет, не заткнулся, что все запомню, но из губ вылетели, лопаясь, только кровавые пузыри, а движение мое остановил один из подручных, прихватив сзади за шиворот.
Быков двинулся на Борьку Петухова.
Борька закрыл лицо руками, но Быков ударил снизу, в солнечное сплетение любимым своим апперкотом, который он мне, хвастаясь, не раз показывал. Борька согнулся, потеряв дыхание: опустил руки. И тогда Быков сокрушил его крюком в челюсть, и Борька упал, царапая ногтями землю, все еще не в силах продохнуть…
— Давай кончай, — просипел один из дружков, самый большой, тот что стоял за Петуховым. — Светает.
— Один момент, — сказал Быков, снова поднимая свой кулак — уже на Серегу.
Но странно: самый из нас слабый на вид Серега Часкидов, к тому же защищавшийся только одной рукой, другую он зачем-то прижимал к животу, видно, оберегая печень, желтухой маленький болел, наш Серый держался дольше всех. А может, дело было не в его стойкости — просто Быков не хотел заваливать его сразу, а бил расчетливо, скользом, что было особенно больно и оставляло синяки, — мстил ему за те две позорные пощечины… Серега качался, но не падал, стоял…
— Кончай в натуре… Горим мы! — не выдержал еще один из прихлебателей. — Вдруг кто увидит.
И Быков замахнулся для решающего удара. И тут в полумраке уже наступившего рассвета— долго же он нас уродовал, гад! — из-за угла вылетела какая-то долгая нелепая фигура и повисла на быковской занесенной руке. Быков качнулся от неожиданности, а мы — и я, и поднявшийся на коленки Борька, и Cepeга с его начинающим уже синеть и опухать ликом, — разинули рты: на руке Быкова висел Ленька Шакалов! Мой сердечный, до конца преданный друг… Значит, ему тоже не спалось, и он бродил за нами следом, томимый теплой ночью и радостью конца учебы, шастал по улицам, не решаясь подойти к нам, боясь помешать, показаться лишним… Милый, смешной, верный Шакал!
Растерявшийся сперва Быков, узнав его, зло хохотнул, но в злобе его уже чувствовалась истеричность, и, развернувшись, свободной левой врезал Леньке в его слабый тощий живот. Тот дрыгнул длинными ногами, без звука ткнулся носом в пыль. За все вот это… Быков наклонился, чтоб поднять и бить Леньку дальше, но Серега Часкидов, один глаз которого совсем заплыл, остановил Быкова криком:
— Не тронь его, мерзавец!
А «большой», выставив вперед кировские часы-бочата на волосатом запястье, взмолился:
— Закругляйся, Леха… Ну и колотушка у тебя. Как иконы, салаг разрисовал.
— Погоди, парень, — я наконец сплюнул, вытолкнул из горла комок, мешавший мне говорить. — Оставь его нам. Закругляться рано.
— Еще захотел, старый друг? — усмехнулся Леха, уже снимая перчатки и отступая от нас, чтобы присоединиться к дружкам. — Мало тебе?
— Мало! — закричал я и со всего маху, со всей силой своей влепил ему в толстую щеку, в его четкий тяжелый профиль, влепил кровавую свою пилотку. Вот где она пригодилась, сердечная! Боевая солдатская пилоточка из зеленого выцветшего ХБ…
Быков рванулся ко мне с нутряным каким-то стоном. Но, увидев уже окончательно вставшего на ноги Борьку и сжавшего кулаки Часкидова, и меня, тоже готового к отпору, а главное, услышав топот своего убегавшего боевого охранения, словно споткнулся, отодрал от щеки пилотку, оставившую на его барской коже кровавый, теперь никогда не смываемый след, повернулся и кинулся наутек.
— Куда же ты, сука? — заблажил Борька Петух. — Ты же клялся нас по одному не лупить? Продал свое слово! Стой!
Но Быков бежал, не оглядываясь, ворочался в беге только его толстый зад.
Тогда врезал в его спину Серега, один глаз которого уже совсем заплыл:
— Ты кого испугался, чудо-боксер? Колотушка великая!.. Трех пацанов? Ты же моща, а нас всего трое. Всего трое — куда ты, фашист?
Эти слова будто ухватили за спину и остановили Быкова: а верно, кого он испугался? Троих изуродованных мальчишек, которых начисто вырубят три его хороших удара?.. Он разъяренно скривил окровавленную щеку и шагнул к нам. Я невольно поглядел кругом, ища глазами хоть какой-нибудь камень, хоть какое-нибудь оружие, но площадка под уже угасшим фонарем была пуста.
И тут восстал из пыли забытый нами наш заступник Ленька Шакал.
— Иди, иди сюда, угнетатель, — растянул он в гримасе ненависти и боли свой большой рот. — Нас всего четверо… Ну. Шагай прытче, гнида военторговская!
И Быков стал… Да, из него, будь он иной закваски, мог выйти толковый военачальник. Потому что военачальник — это не обычный человек, дающий увлечь себя страстям, даже таким, как ярость, — это командующий, пусть над собой, но командующий, трезво оценивающий обстановку, не теряющий голову и, если бьющий, то бьющий наверняка, до победы… А мог ли он сейчас победить этих четверых: пусть уже избитых сопляков? Победить в одиночку, без защитников? Бабушка надвое сказала. Да и светло уже, скоро люди, свидетели появятся. Не лучше ли отступить?.. Лучше!
Вот так наверняка подумал он, снова поворачиваясь и пускаясь догонять пятерых, не зная, что сейчас это не отступление, а просто бегство— поражение, за которым никогда не будет победы.
Мы торжествующе завыли ему вслед.
— Стой! — раздалась сзади, перекрывая наш вой, отработанная военная команда. — Стой, Быков!
Сзади нас, вывернув, видно, из-за того же угла, что и Ленька Шакалов, задыхался от бега наш военрук Юрий Павлович, Юрка-Палка. Он успел уже разглядеть нас, наши побитые рожи, увидел улепетывающего Быкова и тех, что, грохоча обутками, подбегали к Моральскому мосту, увидел и все понял:
— Стой, Быков!
Но тот, услышав этот крик, только оглянулся и припустил еще быстрее, его сапоги тоже застучали по мосту. Мы сейчас могли бы кинуться в погоню. Но это было бесполезно: быковский дом, «Военторг» его матери, стоял всего в полста метрах от моста, и он успел бы скрыться за его стенами. А будить мать, поднимать шум — это уже лишнее. Пусть дрожит там, ожидая расплаты., Все равно он проиграл — струсил, сбежал, а кто убегает с места боя, тот и повержен.
Юрка-Палка вытащил носовой платок, промокнул им слабый пот на лбу и на щеках, заправил за ремень выбившийся пустой рукав.
— Я весь вечер что-то неладное чуял, последний час как на иголках сидел. Но застольничал, разговоры разговаривал, вместо того, чтоб сюда бежать… Обленился, видать. Рано в мирное время поверил. А может, постарел?..
Он сокрушенно вздохнул, вытащил папиросу, дунул в нее, чтоб слабые табачинки не угодили в рот, щелкнул зажигалкой.
— Давно я догадывался, — сказал, — что этот обалдуй и его мамаша-торговка — нелюди. Но чтоб до такой степени… Чтоб под таким прикрытием темной силы калечить мальчишек, — эт-то слишком! Но ништяк — завтра я его с родительницей обоих на крюк подвешу!
— Не надо, — сказал Серега, отстранив Леньку Шакалова, который уже как равный прикладывал к его синякам листы подорожника, предварительно послюнявив их. — Они же нас не трогали, просто слепые исполнители… И Быкова не троньте. С ним все кончено. Он исчез, потерялся.
— Нету его больше. — Борька Петух по примеру Юрки-Палки тоже закурил папироску, мундштук которой от разбитых губ до табака сразу пропитался кровью. — Сокрушили мы его.
— Отставить! — рявкнул Юрка-Палка. — Курить при учителе, совсем распустились.
Борька испуганно бросил папироску. И вовремя.
Из Зыйского Криуля вывернули, обнявшись, вступили на поле недавнего побоища еще два наших учителя, самых главных, самых любимых— физик Яша-Пазуха и «немец» Вася Широчайший.
Они тоже возвращались из школы, горящие огни которой мы видели с Лисьей горы, и Вася выступил в белом рассвете, чернея своим новым костюмом, величественно, как бог…
Да! Я забыл сказать, что в этот вечер (все-таки праздник, да и деньги, видать, подкопились) наш Вася впервые сменил свою боевую гимнастерку и потрепанные, с мешками на коленях галифе на цивильный костюм, и до того чопорно-значительный стал, вовсе недосягаем, будто сам Зевс… Но сейчас пиджак его был небрежно расстегнут, а галстук, по-старомодному, чуть не бантом, толсто и коротко повязанный, слез в сторону. Зато Яша-Пазуха даже сейчас после бессонной ночи, как всегда, не потерял формы — на костюме ни складочки, в глазах строгость.
— Это что за номера? — спросил он, разжимая объятия, в которых держал своего великого, но явно расслабившегося коллегу. — Почему не спите, и «физики» ваши, по-моему, не тае…
Мы дружно повернули наши «физики» в сторону, чтоб хоть не все раны были на виду, но нас спас Вася, который вдруг стал давать прогнозы и характеристики, хотя раньше по мудрости своей никогда этого не делал, зная, видно, всю тщету данного занятия.