Сокрушение Лехи Быкова — страница 9 из 24

манду Уэльса.

Яша-Пазуха водился, поддевая мяч носком и пяткой, делал невиданные финты и ложные движения корпусом, таскал мяч на коленках, на груди, жонглировал головой, и главное — бил.

О, как он бил!. Бил правой и левой, бил с остановки и с лета, бил так, что голкипер противника бесстрашный Ванька Хрубило уже при его замахе убегал из ворот. «Мне жить еще охота!»— оправдывался он перед расстроенным Юркой-Палкой.

«Избиение младенцев в Иудее» прервала наша гардеробщица и сторожиха Ульяна Никифоровна: выйдя на крыльцо, она загремела в медное коровье ботало, извещая начало следующего урока.

Яша-Пазуха, провожаемый всеобщим восхищением, кинулся в школу, но его остановил сам Витя, — длинная сутулая фигура его давно торчала на краю поля. Уставший, я приземлился рядом и слышал их разговор.

— Вы сначала приведите себя в порядок, — строго сказал Витя. Он, наш директор, один на всю школу не был отмечен насмешливым прозвищем, был просто Витя. Как, скажем, были просто боги — Ярило, Ра, Зевс.

— Чо верно, то верно, — смутился Яша-Пазуха, послушно расправил брюки, посадил на место, под могучий, еще не успокоившийся кадык, яркий немецкий галстук. — Виноват, исправлюсь.

— Не нужно исправляться, — Витя привычно-сдержанно покашлял в зажатый в кулаке платок. — Детям пора переходить на мирные игры. Организуйте футбольную секцию. В здоровом теле — здоровый дух.

— Чо верно, то верно, — сказал Яша-Пазуха и вдруг возразил, возразил самому Вите. — Футбол не буду. Он для меня плюсквант перфект.

— Не квант, а квам, — Громовержец начал сердиться. — Не путайте физику с немецким языком. Говорите по-русски. Вы не Широков!

— Чо верно, то верно, — засмеялся Яша. — Куда уж нам с зыйским рылом в иностранный ряд!.. А вот волетболом, — сказал, — я бы с нашими дуроломами занялся.

— Во-лей-болом! — снова поправил его Витя. — Но это же игра для дачников. Я сам когда-то поигрывал.

— Поигрывать одно — играть другое! — взвился Яша. — Волетбол, он лучше всего учит управлять телом в пространстве. Реакцию, чо верно, развивает, сигнальную систему. А знаете, сколь настоящий волетболист в весе за игру теряет? Как марафонец почти што!

Теперь уж смутился Громовержец.

— Ну-ну, — пробормотал он и, покашливая туберкулезно в платок, журавлиными шагами удалился в сторону школы. Туда поплелись и мы.

Через три года в весеннем блицтурнире на первенство города наша никому не известная команда из окраинной школы под неистовые вопли удивленных болельщиков повалила «металлургов» — все лбы под потолок! — и встретилась в финале с самим «Дзержинцем» — знаменитой командой машиностроительного завода.

«Дзержинцу», правда, мы проиграли, просто пороху в нас, еще не окрепших после голодного военного детства, на пять партий не хватило, хоть наш капитан и главный забойщик Яша-Пазуха творил чудеса. Он и в защите был неплох, в те доисторические времена, когда прием «на манжеты» считался двойным ударом, безжалостно засуживался, и принимать все мячи, даже «колы», можно было только на пальцы, Яша отчаянно и точно ложился под удары. Но особенно он был страшен в нападении. И на подаче. Он тушил и подавал (из-за спины, драйфом) по-своему, не ладонью, а сжатым кулаком, и пробитые им мячи летели с сокрушительной силой.

Но один, известно, в поле не воин, мы все-таки проиграли, и наш фронтовик, грозный Яша-Пазуха в яростном бессилии плакал на виду у всех. Плакал человек, принесший нам и тогда, в школе, и потом, на вузовских ристалищах, столько счастливых минут — в ярко освещенных, дико ревущих залах, у туго натянутых сеток!..

А сердца наши разбудил и преподал им первые уроки третий фронтовик. Вернее, фронтовичка. Марина Обрезкова. Марина свет Матвеевна. Тоже, как и Витя, без клички. Потому что тоже относилась к сонму богов. Вернее — богинь…

Девичьего общества уже третий год мы были лишены решением свыше, в учителях у нас ходили одни старухи, и появление двадцатилетней богини, туго затянутой в хромовые сапожки и военную форму, которая была словно нарочно придумана и скроена так, чтобы ни от кого не скрыть то, что надо, — ее появление стало для нас ударом молнии. Сексуальной революцией в масштабах школы. Революцией, взорвавшей и нашу ученическую реальность, и наши праведные до того сны…

И самое тяжкое, самое волнующее — и для нас, и для нее — было то, что она отлично видела, понимала, что она делает с нами, старалась быть строгой, но не выдерживала: ее девичье смятенье, ее женская тоска и страсть то и дело прорывались — в улыбке, во взгляде, в движениях, в голосе даже; и шло ли это от долгой привычки находиться среди изголодавшихся мужиков, или от природного темперамента, или от того и другого вместе — не знаю, но вокруг нее всегда пульсировало мощное магнитное поле…

Она явилась к нам сперва пионервожатой, сменив на этом посту общественника Женю Херсонца, а зимой, после смерти Таси-Маковки, повела в нашем классе историю СССР. Стала Мариной Матвеевной. Но с пионерами продолжала возиться, красного галстука не сняла.

И он, защелкнутый на вороте гимнастерки вокруг нежной шеи значком-зажимом с пылающим пионерским костром, ложился своими крыльями на ее высокую грудь, где серебром блестели две медали «За боевые заслуги».

— Худенькие у нашей героини медальки-то, — сказал мой новый сосед по парте, глядя туда, куда мы, мелюзга, и взглянуть-то боялись— на круглые, обнаженные короткой юбкой, при любой погоде в тонком трофейном фильдеперсе, ее колени. — Знаешь, как их настоящие-то фронтовики прозвали?

— Кого их? — не понял я.

— Кого, кого… Медали. Забезо. За-бе-зо-бра-зия! — сказал он по слогам и захохотал: — Все равно — война!

— За какие безобразия? — снова не понял я.

— За какие. В постели, например… Ну — дошло, салага?

Тут уж захихикал я — от ударившей меня догадки. Мне бы реветь от боли, я уже тогда любил ее, а я хихикал, подлец. То, что за такое в порядочных домах бьют морды, я не знал, да и руки мои были коротки до породистого, уже по-мужски оформленного лица моего нового соседа, да и придавил бы он меня, как кутенка.

— Пылаев, прекрати смех! — сделала замечание Марина Матвеевна и пошла к нам. Я, чтоб не видеть те медали, уставился в обшарпанные и изрезанные доски парты, но и не глядя знал: мой сосед продолжает смотреть ей на колени, и от его взгляда, как это было не раз, она начинает краснеть.

— Скажи, Пылаев, что мы проходили на том уроке?

— Не помню! — сгрубил я, хотя и учил.

Но она не услышала злобной ревности в моем голосе, она вообще меня не слышала. Она положила руку на широкое, в кителе, плечо моего соседа:

— Тогда вы скажите, Леша. — Его, единственного в классе, она звала на «вы».

Мой сосед величественно освободил свое тело из тесной ему парты:

— Мы проходили опричнину… Опричнина была суровой, но необходимой мерой Грозного. Первого действительного царя на Руси. Как сказал товарищ Сталин: Иван Грозный боролся с варварством варварскими способами…

И пошел поливать. Историю, особенно походы и сражения, казни и перевороты, народные бунты и их подавление, — все, что связано с войной, с кровью и смертями, он знал назубок. Сын военного, он уже выбрал свой путь.

— Умничка, пять, — произнесла Марина Матвеевна вдруг сломавшимся, волнуюше охрипшим голосом. — Садитесь, Алексей Быков!

Ну, вот и все. Имя названо. Я добрался наконец-то до главного героя этой повести.

Дошел и остановился в оторопи: неужели он мне не приснился, Леха Быков? А жил-поживал и сейчас где-то живет-властвует. Живет почти наверное: здоров и силен он был действительно как бык, пятерых таких, как мы, хиляков стоил… Наверное, живет, если не пристукнул его очередной восставший раб…

По натуре, по далеким, от дедов-прадедов, генам своим он был вовсе не хан Батый. Правдив, по-русски широк и добр, чувствителен даже: книги, а особенно кино, случалось, трогали его до слез. Но это книги и кино — живых людей-людишек он презирал, они существовали для него только как объект власти. И эта страсть к власти, главный человеческий порок и доминанта его поведения, разъема, погубила Лехину душу. Он многое перенял от отца-генерала, привыкшего командовать, видевшего в окружающих только исполнителей своей воли. Возможно, даже скорее всего, это был боевой и хороший генерал, прошедший школу красноармейского товарищества, но Леха-то начал не с солдатских щей, а сразу со звания «младшего генерала»: пройдя с отцовским штабом два последних года войны, он был окружен адъютантами, денщиками и прочей, в чинах, подхалимствующей сволочью, и она погубила его душу.

И еще — мать. Мать, с которой жил маленьким и к которой вернулся сейчас, оборотистая и жадная директорша «Военторга». Ведь что такое жадность, как не тот же — деньгами, вещами или, как в наше голодное время, продуктами — захват власти над людьми? Слабыми и неимущими. Или тоже жадными…

К нам в класс привела его Аделька-Сарделька, подруга его матери и наш завуч, божье наказанье школы. Ульяна Никифоровна — ее гардероб-вешалка был рядом с кабинетом директора Вити, и все, что происходило там, она слышала— потом рассказывала, что Аделька хотела устроить Леху сразу в восьмой класс. «Змеей ‘шипела, начальством стращала, — рассказывала Ульяна. — Да не на того напала толстозадая! Витя, хоть, видать, и испужался, а не уступил: «Без свидетельства я даже Героя Союза не приму!»

И Аделька-Сарделька привела его в наш класс.

Кличку свою она получила вместе с появлением в нашей школе осенью сорок второго, и прилепить ее могли только ребята приезжие, эвакуированные из столиц, потому что в нашей глубокой провинции мы знали лишь поговорку: «Лучшая рыба — это колбаса», а сарделек-сосисок сроду не видели, да и колбасу только американскую, в банках. Дразнилка эта была дана для контраста с истиной, от противного: по своей жирной полноте, по пухлым, словно обрубленным ногам и рукам, она должна была быть нежна и добродушна. Но она была жестока и злопамятна, доносила Вите на нас, а на Витю тоже доносила. Не нам, понятно…