– Я голодна, как медведь, – сказала она себе, зевая и привычно оттягивая челюсть – в подражание льву с эмблемы «Метро-Голдвин-Майер».
Похоже, день подходил к концу, судя по оранжевому лучу закатного солнца, что прорезался в щели между длинными сдвинутыми шторами и нарисовал пурпурную диагональ на гранате ковра, взобрался на соседний диван и чуть робко потек по желтому атласу стены. Лежа ближе к Ветке на том диване, мирно спала графиня Михаковская, рот полуоткрыт, и тонкая линия солнечного света пролегла через ее щеку, а золотой зуб ее сверкал зловещим кадмиевым огнем. По тишине, царившей в доме, Ветка поняла, что Сесиль Гудро ушла. Не меняя положения тела, она вытянула ногу, чтобы чуть приоткрыть портьеры и получше рассмотреть лицо графини, которое теперь все больше озарялось, покуда все не пропиталось этим неясным оттенком, какой временами казался пурпурным. Та не проснулась, но потянулась рукой к той груди, которую не ампутировали. Тогда Ветка осторожно отпустила штору, оставив ее открытой лишь настолько, чтобы можно было поглядывать через оконное стекло на солнце – громадное, глубокого матового красного цвета и чуть неровно круглое, словно неуклюжие очертанья и густо нанесенный цвет поруганных кровоточащих гостий, с таким благоговением запечатленных второстепенными мастерами Сиенской школы. Лучи этого рокового солнца лили свет столь материально багряный и плотный, что казалось – это не свет, а густая жидкость сочится и растекается по всему вокруг с царственной, чарующей порочностью. Вытянув ногу из-под ночной сорочки, Ветка смотрела, как безмятежный поток света взбирается вверх по бедру, и оно от этого словно пропитано красной кровью, которой медливший луч передавал то влажное, будто бы липкое тепло, столь свойственное… Она потрогала его пальцем: это и была кровь.
– Только этого не хватало! – сказала она себе, улеглась обратно и полностью зашторила окно ступней. – Через пять минут приберу себя и пойду на улицу.
Ей хотелось насладиться еще несколькими мгновениями темноты. Перед ее закрытыми глазами залитая пурпуром Сена исчезла под далеким мостом Инвалидов. А потом она увидела толпу, заполонившую бульвар Монмартр, в эти первые теплые сумерки раннего лета, потом опять реку – на сей раз в своей деревне. Ее мать била Володю, ее младшего брата, в наказание за то, что он удрал купаться, и каждый раз, когда он пытался выбраться на берег, она спихивала его назад черным веслом, била в грудь, в лицо, и он снова падал в реку. Наконец Володя перестал двигаться, его косматую голову ивового оттенка клонила бегущая вода… и вдруг стало видно, как убегает прочь завиток белой пены – такой белой! – чуть подкрашенной розовым, будто кто-то сплюнул зубную пасту. Это жестокое воспоминание Ветки оказалось таким свежим, и столько в нем было новорожденной хрупкости деревенского края с его бледным вечерним небом мая, и она, глубоко вдохнув разреженный дух в комнате, ароматный от сладкого безжизненного запаха опия, наполняла легкие чистым воздухом весны ее проснувшейся страсти.
Ветка обнаружила, что сидит перед туалетным столиком в ванной, но не помнила, как тут очутилась. Ванная, включая пол и потолок, отделана была огромными квадратами черного мрамора. Все предметы, даже самые мелкие детали, – из золота. На туалетном столике все располагалось в идеальном порядке и симметрии, в чем чувствовалось незримое присутствие старательного, дотошного и маниакального внимания графини Михаковской. Удлиненные флаконы, все с одинаковым узором, размещались на одинаковом расстоянии, рядами, параллельными зеркалу, по размеру – от великанских с солями для ванны и, постепенно уменьшаясь, до разнообразных духов и далее, до крошечных склянок редких мазей, и последних, не больше игральной кости, замерших, но бдящих, как наименьшая из русских матрешек. Эти ряды флаконов были организованы в шахматном порядке, по одному и тому же принципу уменьшающихся предметов. Ветка, бледная лицом, сидела недвижимо, чуть откинув голову, руками бесцельно поглаживала черный мрамор, на котором драгоценный металл каждой вещи имел продолжение в виде длинных, несколько матовых трубок его отражения. Приглушенная музыка мягко выплывала из комнаты графини, и легко было представить, что вместо девушки у туалетного столика Ветка превращается в святую Цецилию, играющую на золотом органе, сидя на облаке, – такой она себя чувствовала ослабевшей, такой бесплотной, словно возносимая отсутствием веса, какое придавала ей бессознательность всех ее движений. Возникло занятное ощущение, прежде неведомое: она осознавала результат своих действий лишь через несколько секунд после того, как производила их. Ветка вдруг почувствовала, как ее лоб обнимает снежный холод, который всего миг назад был теплом, она воздела ко лбу руку и обнаружила, что другая ее рука уже промокает ей виски носовым платком, пропитанным эфиром. Далее она заметила, не понимая, что это, завиток волос у себя в горсти – своих волос, потом увидела золотые ножницы у себя в другой руке и сказала со слабым смешком:
– Ну и глупая!
Затем она высоко подбросила ножницы. Они описали широкую дугу и упали в заполненную ванну. Ветка встала и с изумлением посмотрела, как блестят они на дне, под прозрачной водой, в которой сновали постоянно менявшиеся тени от радужных потеков еловой эссенции, медленно растворяясь причудливыми фигурами.
– Ну вот что, – сказала Ветка себе, – не буду я тут стоять и глазеть на это всю жизнь! Давайте по порядку. Метод Майера! Метод Майера![19] – воскликнула она, подражая слабым голосом безжалостному тону матери, которая показалась вдруг бесконечно далекой.
Затем она вернулась в курительную комнату, взяла несколько сотен франков из «призового ящика» князя Ормини, уселась за громадный венецианский стол, инкрустированный перламутром, стоявший у главной стены в гостиной, и написала на конверте: «Мадемуазель Веронике Стивенз, гостиница „Риц“». И далее, на карточке, плотной и гладко-белой, как гардения:
Chérie amie[20], очень жаль, что мы не повидались у Соланж де Кледа на днях. Какое-то время мне будет трудно с тобой встречаться. Я нашла счастье, на какое и не надеялась. И я его не упущу. Спасибо еще раз.
Она перечитала записку, добавила маленькие восклицательные знаки, обрамляя слово «счастье». Вложила карточку в конверт, а также квитанцию на телеграмму, обошедшуюся в сорок пять франков, пятидесятифранковую купюру и, наконец, прядь своих волос. Увлажнила клеевую кромку языком и, ощущая пальцами бугристость тиснения, глянула на него, прежде чем заклеить конверт, словно проверяя.
– Да, Картье! – сказала она, решительно запечатывая послание.
Покончив с первым письмом, Ветка взяла второй конверт, помедлила от смущения, ибо не помнила его имени – а может, никогда его и не знала. «Отнесу ему сама». И изобразила, в телеграфном стиле, заглавными буквами, не подписываясь: «НАКОНЕЦ РЕШИВ ЧТО ИМЕЮ ПРАВО ДЕЛАТЬ ЧТО УГОДНО ПОЖАЛУЙСТА БУДУ ЖДАТЬ ВАС СЕГОДНЯ ВЕЧЕРОМ В ПОЛНОЧЬ В LA COUPOLE»[21]. Вложив в конверт остатки отстриженной пряди, она заклеила и этот конверт.
– А теперь пойдем-ка, – сказала она про себя, готовая к выходу, но только собралась открыть дверь, как в отражении на дверной ручке всплыло воспоминание о золотых ножницах на дне ванны, и она тут же подумала: «Сесиль может пораниться, входя в воду».
Она вернулась, чтобы убрать ножницы, но, дойдя до ванной, обнаружила графиню Михаковскую – та уже опустила руку в воду. Ветка застала ее врасплох, и графиня на миг замерла с ножницами в руке, словно бы испугавшись. Ветка не смогла устоять от желания обнять ее, подошла и поцеловала. Бедняжка вопреки всему по-прежнему оставалась такой красавицей! Михаковская торопливо отошла и присела за туалетный столик, и Ветка, уходя, подумала, что графиня попыталась скрыть невольную слабость слезы, пудря лицо, сжав губы.
Ветка прошла несколько шагов по улице и внезапно остановилась.
– Я забыла о главном! – Она приложила руку к сердцу, нащупала твердый предмет. – Нет, все на месте! – сказала она успокоение и извлекла из кармана белой льняной блузы почти мужского кроя, вроде тех, какие всегда надевала Сесиль, маленькую эмалевую шкатулку Фаберже, завернутую в шелковый носовой платок.
Сесиль сделала ей этот подарок. «Когда все и впрямь плохо, просто понюхай чуточку вот этого», – наставляла она Ветку. В шкатулке был ни много ни мало героин. Ветка улыбнулась этому слову. «Дельное название», – подумала она.
Положила бесценную коробочку в тот же карман, закрыв крышку с такой силой, что сломала ноготь. Острыми щипчиками зубов выровняла его, мелкими яростными укусами отделяя идеальные кусочки-полумесяцы, и сплевывала их в очень бледное болезненное небо, где медлили последние клочья кровавых облаков. Затем пошла быстрее, сдерживая все движения, наслаждаясь потрескиванием всех суставов, желая почувствовать боль удовольствия такой прогулки; мысы ее туфель пинали камешек, оказавшийся на пути, живыми детскими ударами ног без чулок. Она глубоко дышала, воображая далекое сельское сено, и чувствовала, как поднимается к ней влажный и чуть удушающий запах недавно политых тротуаров. Она пожалела, что не вышла на улицу раньше, когда садилось солнце, чтобы ощутить его кровяное тепло и как медный свет ее волос возжигает ей мозг. «Скорей! Скорей!» Она желала прежде всего избавиться от обоих конвертов, от них чесались руки, доставить их, а потом, покончив с этим, быть впервые в жизни не связанной ничем, вольной делать что захочется, чего бы ни захотелось.
Добравшись до набережной Ювелиров, к дому, где жила, Ветка взбежала по лестнице, задыхаясь, не останавливаясь, чтобы забрать почту у консьержки, у которой в любом случае никого не было, и ей это доставило такое удовольствие, что она содрогнулась, но холодно ей не стало. Не останавливаясь и у двери своей квартиры, она добралась до предпоследнего этажа. Он был дома. Полоска электрического света из-под двери знаменовала его присутствие. Ветка торопливо подсунула конверт и помчалась вниз. Удача сопутствовала ей – место консьержки по-прежнему пустовало. Ибо ничто не было бы сейчас столь болезненно, как налететь на знакомого и быть вынужденной «уделить время».