Сокрытые лица — страница 40 из 71

их жертв, Грансай высчитал с поразительной точностью и совершеннейшим лицемерием, когда следует устроить спектакль гнева.

«С Фосере, – решил он про себя, – я впаду в ярость, когда он в первый раз произнесет слово „а tantot“[42]; Бруссийону я вежливо укажу на дверь, когда услышу от него слово „саботаж"».

Все произошло в точности как предвидел Грансай. После того как страх вероятного отказа оставил их без сна, цель стратагемы графа упростилась: спровоцировать Фосере и Бруссийона объединить усилия, что они сделали бы наверняка, договариваясь против него, их общего врага; затем в удачный миг разоблачить их козни, примирившись с обоими врагами, коих, врагов друг другу, свяжут их же обязательства – и они же закроют обоим рты: Фосере будет бояться, что его так же предаст Бруссийон, а Бруссийон – что его предаст Фосере. Владея их общей тайной, Грансай мог держать их на привязи, манипулировать, как ему заблагорассудится, подогревать их страсти и амбиции и делать себе из них сообщников поневоле, пристегнутых к Макьявеллиевой колеснице своих планов.

«Нет, это не так умно, как все остальное! – говорил себе Грансай, осмысляя свой план. – Но так мне удавалось выплывать, не раздеваясь».

Князь Ормини и впрямь говорил правду: методы политических действий Грансая мало чем отличались от тех, какие он частенько применял к соперничающим любовницам. Провокация в них доверия разделенной ревности и желательно ненависти друг к дружке всегда обеспечивала ему власть над обеими. Фосере и Бруссийон станут вести себя по отношению друг к другу и к нему, как две ревнивые любовницы! Когда Грансай почуял, что союз между Фосере и Бруссийоном против него вызрел, он устроил раздельные встречи с обоими в один и тот же день.

Морской пехотинец проводил месье Фосере в каюту графа, где предстояло произойти заранее продуманной сцене примирения. Фосере вошел, почтительно поклонился, а Грансай, встав со своего места, отдал честь по-военному и жестом предложил сесть.

Фосере был мужчина с нелепыми щеками – в их неровных географических очертаньях целлулоидный красный сползал вниз практически до линии челюсти, тогда как скулы, коих цвет был принадлежностью, оставались очень бледными. Волнение мгновенья лишь усилило этот контраст, и багряные пятна у него на лице рдели еще резче, тогда как верхняя часть щек, от которых отлила кровь, стали такого мертвенно-желтого оттенка, что казалось, просвечивают до костей. На Фосере был белый костюм с синей рубашкой, а волосы – рыжие. Сразу было видно, что он умен, сообразителен и смел, по трем морщинам, глубоким, как сходящиеся стрелы, указывающие на внешние углы его глаз от висков, и от этого его несколько плоское лицо, словно притиснутое к стеклу, отмечала печать симметрии, что делает столь легко узнаваемой лицевую морфологию обреченных на жестокую смерть.

От внимательного, проницательного взгляда Фосере Грансай на миг-другой оробел и насторожился.

Он сказал себе: «Будь начеку – это хищная птица!» Приложил усилия, превзошел самого себя, и его разрешение этой ситуации оказалось действительно мастерским. Сначала граф опять уселся, сильно прижал веки пальцами, вытер глаза платком, а затем его изможденный взгляд сколько-то побродил по горизонту, видному в полуоткрытую дверь.

– Я все обдумал, – сказал Грансай. – Я верю в вашу преданность. После нашей последней встречи я мог бы добиться вашего ареста. И хоть я этого и не сделал, ваши планы по-прежнему зависят от моего усмотрения, на которое вы не можете рассчитывать. После нашей ссоры вы могли бы попытаться от меня избавиться, замышлять против меня. У меня есть доказательства, что вы этого не сделали. В противном случае вас бы здесь не было. – Он улыбнулся и продолжил: – Теперь вам больше нечего бояться – наоборот. Положение Франции все ухудшается, и мне пришлось пересмотреть кое-какие законодательные нормы, веками сидевшие в моем сознании. – Тут он вздохнул и произнес, будто болезненно вымучивая из себя признание: – Скажем так: я не одобряю, но более и не порицаю политические насильственные действия!

После этих слов он подал Фосере руку. Тот протянул свою, плотно сжал губы, а когда разомкнул их, они были белы как бумага.

– Франция, – сказал он с чувством, – будет вам за это вечно признательна.

Грансай продолжил спокойнее и отстраненнее:

– Я никогда не стану участвовать в таких затеях лично, однако… Однако я знаю, как закрывать на все глаза. – Тут вдруг он сменил тон на приказной: – Взамен мне нужно будет ваше сопровождение на Мальте. Вы поедете со мной как секретарь. Тем временем добейтесь тайной поддержки вашей партии для определенных переговоров с британцами. Завтра вас известят о времени нашего отбытия. – Так Фосере оказался прижат к стене, будто ошалев от лавины приказов графа, коих, понял он, не сможет ослушаться…

– Я панически боюсь летать… Патологически! – взмолился Фосере, лоб в поту.

– Не станем вдаваться в личные предпочтения. Вам, может, не нравится летать, но вы понимаете, что я, со своей стороны, не горю желанием ползать по более или менее криминализованным землям политических убийств.

«Вот тебе и королевская почта!» – сказал про себя Грансай, провожая наконец Фосере, чей белый костюм выделялся на фоне синего неба, напряженные руки симметрично чуть отведены от корпуса… как геральдическая лилия.

Ближе к вечеру того же дня пасмурное небо побагровело.

– Красное небо – к дождю или ветру, – сказала канонисса, поднося графу парящую чашку с очень густым шоколадом.

Грансай, ждавший Бруссийона, обжег кипящим шоколадом язык, а от понижающегося к грядущей буре давления пришлось вжимать кулак в щеку – старый шрам принялся зудеть.

Точно в назначенный час морской пехотинец ввел Бруссийона. Тот сразу бросился к графу, драматически пал на колени и со слезами на глазах принялся умолять Грансая вступиться за двух только что приговоренных к смерти студентов-коммунистов.

Бруссийон был из тех сомнительных субъектов, какие всегда имеются на периферии любого революционного движения. Разгильдяй, беззастенчивый, мстительный, в душе – неукротимый анархист, он оказался изолирован от остальных соратников по партии и давно уже пребывал на грани изгнания из ее рядов. Утеряв все позиции среди лидеров, он стал воплощением объединяющего принципа некой диссидентской группы и сохранил тень авторитета лишь благодаря суматохе того времени. Если ему и удалось столь легко заморочить голову Грансаю и представить себя как ответственного коммуниста, то лишь потому, что был он самим воплощеньем собственных предрассудков аристократа.

У Бруссийона была крупная, несколько чудовищная голова, вся в шишках, как мешок с картофелем. Его побитая непогодой кожа вся сплеталась из шершавого эпидермиса, а глубокие поры на нем, казалось, расширены, как под увеличительным стеклом; волосы у него на голове, включая жесткую седоватую бороду, усы и растительность в носу и ушах, росли неистово, словно тот же картофель, коим набито было его лицо, вдруг ощетинился жесткими, как щетка, волосами, и они торчали из этого толстого мешка его кожи во все стороны. Очки в тончайшей золотой оправе и руки еще нежней, почти женские, уравновешивали его обезьяний косматый облик, и потому вид он имел услужливый, почти упаднический, выдававший в нем все до единого интеллигентские пороки.

На коленях, склонив голову, он ждал ответа графа. Грансай осторожно глотнул шоколада. Затем скептическим, непоколебимым тоном сказал:

– Встаньте! В таких условиях я ничего не даю. От ваших просьб мне неловко. Вы не тряпка, у вас есть хребет, и послал я за вами исключительно потому, что нацелен на преданное союзничество. Жаль, что приходится говорить вам, что вы мне нужны, когда вы обретаетесь в такой позе.

Ошарашенный Бруссийон встал.

– Положение Франции все ухудшается, – продолжил граф в том же тоне, в каком он утром в разговоре с Фосере произнес те же слова. Затем воскликнул: – Время поджимает и превращается во время действовать! Да! Сто раз да! Я более не вздрагиваю от слова «саботаж», кое вызвало мое возмущение и привело к разладу меж нами. – Сказав все это, он протянул руку Бруссийону, и тот схватился за нее с искренним глубоким чувством и едва сдержал порыв снова пасть на колени у ног графа. – Договоримся быстро. У меня только пятнадцать минут, – сказал Грансай. Он не присел, чтобы тем самым не дать сесть и Бруссийону, и никакая близость не вкралась в их разговор, который граф продолжил, тут же переведя его в строгие термины действий: – Ныне можете не стесняться спрашивать меня о том, на что намекали в предыдущем разговоре. Заранее согласен. В обмен мне нужен всего лишь арабский бунт в ближайшие сорок восемь часов.

– Вы получите свой арабский бунт, – просто ответил Бруссийон, – но нескольким местным коммунистам он может стоить жизни, и потому прошу вас назвать мне имя кого-нибудь во Франции, кто в любых обстоятельствах и при любых последствиях поручится за ваше слово.

Грансай тут же подумал о Пьере Жирардане, но несколько секунд помедлил. Он знал, что Бруссийон, только что пресмыкавшийся пред ним, моля о милости к двум жизням, прямым текстом требует в знак доброй воли чью-то жизнь взамен. Дорого обойдется ему арабский бунт – он слишком любил Жирардана!

– Скажите мне сначала вот что. У меня во Франции есть преданные люди, готовые по моему приказу пожертвовать жизнью, но они не рабы, чтобы я отдавал их в уплату коммунистам в случае провала задачи, которую им поручат, или даже если сами они наделают серьезных ошибок в исполнении ее. Вам придется безоговорочно принять, что названный мной человек того достоин.

– Разумеется, – чуть неохотно отозвался Бруссийон и добавил: – Вы же знаете о масштабном плане индустриализации Либрё, и он был принят к исполнению сразу после решения правительства о децентрализации военной промышленности?

– Меня косвенно уведомили об этом, хотя сам я с начала войны свои владения в Либрё не навещал, – ответил Грансай, – однако я следил за происходящим из Лондона, ибо именно британцы разработали все эти планы индустриализации.