– Бывает, что мы взрываем не только балконы, но и фабричные трубы.
– Ну да, дитя мое, – ответила она, снисходительно принимая его возражение, – однако в наши дни трубы, которые вы разносите на тысячу кусков, отстраивают так же быстро, словно пленку, запечатлевшую их разрушение, пустили задом наперед. Все вырастает вновь, и каждый раз отвратительней предыдущего, с этим не поспоришь, но всякий раз они получаются действеннее, современнее и приспособленнее к войне. С другой стороны, полет на Мальту и тихая высадка там графа Грансая кажется мелочью. Но видите ли, особенно для англичан он загадка – умелый, как пейзанин из Либрё, с гордостью, как у испанца, доведенной до предела. Он чарует людей, увлеченных его делом и готовых действовать заодно с ним, и они помогут ему посеять в каждом французском сердце зародыши наследственной силы сопротивления, коя в конце концов приведет к освобождению страны. А семя Грансая – то самое, из которого выросли благороднейшие и старейшие дубы на планете… О дубах забываешь, – продолжала она, прикрыв глаза и мечтательно глядя в пространство, – в разгар страды, всматриваясь в поля, поражаешься, как быстро растут неделя за неделей некоторые растения, что выскочили прямо из земли с откровенным, плодовитым, вакхическим, империалистским задором, его ни остановить, ни проконтролировать – он свойственен «блицкриговым» урожаям бобовых. В разгаре своего роста они поглощают и уничтожают все – это гитлеризм, Германия, биологическое безумие растущих бобов и гороха! Мы забываем о дубах. Но вдруг в один прекрасный день тот же победно вертикальный росток, на котором жили бобы, начинает смотреться обреченно, он вешает голову, лето кончилось, и через несколько дней останутся лишь бурые увядшие останки – на полях, совсем недавно бывших ослепительно-зелеными. И тут примечаешь, что в это время среди бобов дал корни дубовый самосев, и вновь вскидываешь взоры к божественным силуэтам тех, кто две тысячи лет наблюдал за этими возбуждениями и упокоениями. Дубы суть Франция. Корни к тому же постепенно сокрушают стены. Вас же, я знаю, тянет ко всему новому и волнующему.
– Нет, – ответил Баба. – Я тоже вновь уверовал в неуничтожимые силы традиций и аристократии и ныне чувствую, что мои революционные иллюзии испанских военных дней – давний посев того, что в моей жизни уже сжато. Новая жажда четких очертаний и прочности вновь овладевает нами, и мои полеты – более не гордый бунт архангелов, отправившихся победить в химерическом завоевании рая, как прежде. Напротив, я охвачен желанием завоевывать землю, землю с ее жесткостью, благородством… отреченьем… восстановить достоинство босых ног на почве. Теперь я знаю, что человек обязан смотреть на небеса со смирением. Видите, эта война сделала из меня католика.
Сесиль Гудро слушала Бабу с гордостью и восхищением и словно только что с изумлением обнаружила, что он не просто герой, но герой умный и даже способный к самовыражению.
– О, мой дорогой красавец Баба! – проговорила она, проводя пальцами по его волосам.
– Не зовите меня больше так, – сказал он. – Я более не тот человек, кем был в Испании или в Париже. Здесь меня знают только по моему настоящему имени, Джон Рэндолф, лейтенант Рэндолф, и не Баба повезет графа Грансая на Мальту, а я, лейтенант Рэндолф.
– Я знала, что вы полетите. Чудесно!
Они долго молчали. Сесиль Гудро поцеловала Рэндолфу руку.
– Я отвезу его туда, но не более, – продолжил тот. – Обратно не смогу. Я добился разрешения на этот полет при условии, что оттуда сразу отправлюсь в Италию – мне нужно сбросить в Калабрии двух парашютистов… И видите ли, Баба никогда не испугался бы такого, а я боюсь. Я впервые боюсь поставленного задания. Италия мне всегда приносила неудачу. В Неаполе я чуть не умер от тифа, но бывало и хуже: моя собака в Венеции выскочила на дорогу… В Венеции к тому же я подрался с одним из лучших друзей детства…
– Постучим по дереву, – сказала Сесиль Гудро, ударив несколько раз костяшками сжатого кулака по перекрестию под столешницей, а Рэндолф суеверно погладил жемчужно-бриллиантовый крест на шее, нащупав его пальцами в вырезе рубашки.
– А Грансай – он какой? – спросил он.
– Он пониже вас, – ответила Сесиль, – но у вас похожий настойчивый взгляд. Глаза у него тоже голубые, почти такие же яркие. Волосы каштановые. Он очень, очень красив. Даже красивее вас.
– И куда граф направляется потом? Вернется во Францию?
– Нет, – сказала Сесиль, – с Мальты он тут же отбывает в Америку.
– Возможно, я ему кое-что доверю, – сказал Рэндолф задумчиво, рассеянно. Затем словно продолжил мысль вслух: – Да, я передам ему некий предмет… он очень много для меня значит… этот предмет нужно доставить кое-кому в Америке. Передайте ему эти слова.
Два дня спустя, когда Грансай в сопровождении Фосере забрался на борт трехмотороного «Фармана», который доставит их на Мальту, Рэндолф уже сидел за штурвалом.
– Это напоминает мои отъезды в Лондон, – заметил Грансай.
– На самом деле на таких самолетах и летали между Парижем и Лондоном, – сказал Фосере, – только на нашем установлен пулемет и есть его верный слуга. Что ж, поздравляю. Похоже, самолет приспособили по обстоятельствам, – продолжил он с оживлением, столь свойственным страху и нервозности.
– А чего вы ожидали? – спросил Грансай. – Вы, наверное, вообразили, что самолет, добытый Сесиль Гудро, будет весь увит плющом, со старыми трещинами в стыках на крыльях и восточными диванами внутри, на которые мы возляжем и закурим опий.
– Такое я бы не осмелился предположить, – ответил Фосере, – но какой поразительный образ послевоенного времени, верно? Небо, вытканное самолетами, мчащимися туда и сюда со скоростью семьсот миль в час, а в них – дремлющие опийные курильщики, летящие в никуда! – Он рассмеялся.
– Тот же немыслимый парадокс скорости и неподвижности уже изобрели – он имеет форму обтекаемых гробов!
– Какая жуткая идея! – проговорил Фосере, побледнев. – Они и впрямь существуют?
– Я однажды видел в каталоге. Их так и описывали. У тех гробов линии точно такие же, какие появились у автомобилей пару лет назад.
– Невероятно! – вздохнул Фосере.
Грансай продолжил:
– Штука, обеспечивающая вечную насильственную неподвижность, имеет все черты устройства для бешеной гонки… Безумие! Оно возможно лишь в наше время!
Фосере помрачнел.
– Не надо было об этом говорить! – воскликнул он тоном сердитого упрека.
– Вы суеверны? – спросил Грансай.
– Испанские тореадоры никогда не выходят на арену, если по дороге встречают катафалк, – попытался оправдаться Фосере.
– Вы не испанец и не тореадор, – сказал Грансай.
– Но столь же суеверен, – отозвался Фосере. – К счастью, ваше присутствие успокаивает.
– Вы считаете, я настолько удачлив? – спросил Грансай.
– Вам разве не кажется, что эта поездка довольно невероятна? Вас везет Рэндолф, лучший летчик в Африке; вы затащили с собой меня, хотя я поклялся более никогда не ступать на борт самолета; вы единственный авторитет, добившийся доверия всех политических групп, но у вас все еще нет отчетливо сформулированной линии. Знает ли хоть кто-то из нас, почему мы вам подчиняемся?
Самолет побежал по полю, а когда оторвался от земли, Грансай сказал:
– Полет – не возбуждающее ощущение, хоть и есть искушение так считать. Это, напротив, аполлоническое чувство. В такую божественную погоду и без единого рывка может показаться, будто мы и не движемся совсем. В поезде всегда мелькают телеграфные столбы, они обозначают для нас относительное перемещение. Здесь – ничего. Все время пребываешь в уверенности, что не движешься, опаздываешь. Самолет есть своего рода анестезия времени и пространства: это не направление, не стрела, – и продекламировал, подчеркивая каждый слог: – Пришпиленная бабочка, осознающая свой полет. Это круг: Аполлон!
Из-за грохота моторов Фосере приходилось напрягаться, чтобы слышать слова Грансая, но он впитывал их с восторгом, и, хотя уловил лишь половину, сказал себе: «Влиянию этого человека невозможно сопротивляться!»
Разгорелся лучезарный восход. Они летели над Средиземным морем, в тот час – лазурно-голубым, мерцающим под дротиками Аполлона, – покрытой чешуей громадной, с чуть выгнутой спиной хладной рыбиной горизонта. Легкие, пушистые облака висели очень низко, задевая поверхность моря, и будто поднимались из него, всплывали, а их неспешно менявшиеся очертания населяли его победными образами светловласых Нептунов, лиловых нереид, дельфинов и снежных морских коньков, все – в героических позах, группами. Краткие порывы ветра выписывали серебром содроганья радости, а из маленького торпедированного торгового судна вздымался Соломонов столп очень густого, розового дыма, ослепительного цвета Венериной плоти. Вокруг горящего корабля море было спрыснуто мелкими черными точками барахтавшейся команды. Несколько клякс разлившейся нефти походили на очень гладкие крышки роялей, отражавшие прозрачность неба. Фосере хотел было обратить внимание на тонущих людей, но Грансай уснул, и его не хотелось будить. Второй пилот объяснил Фосере, что они получили сигнал о потоплении еще до вылета, но для спасения людей надобен гидроплан. Несомненно, скоро он прилетит, но они сами ничего не могут поделать. Грансай проснулся, лишь когда второй пилот принес кислородные маски. Они поднимутся очень высоко – чтобы избежать встречи с итальянскими самолетами, которые могут появиться в направлении от Пантеллерии. Летчик выдал графу и наушники. Рэндолф желал говорить с ним.
– Прием! Говорит Рэндолф. По прилете на Мальту у меня не будет и секунды увидеться с вами. Я сейчас же передам вам предмет, о котором вам говорила Сесиль Гудро. На случай, если я не вернусь со следующего задания.
– Я никогда не смогу расплатиться с вами за услугу, которую вы мне оказываете, – сказал Грансай.
Рэндолф, похоже, отдавал приказы радисту, а второй пилот, вдруг выйдя из себя по неведомым Грансаю причинам, поспешно помог Рэндолфу надеть маску, после чего надел свою и сменил Рэндолфа за штурвалом. Лейтенант подобрался к Грансаю, вынул из-под толстого кожаного пальто деревянную коробочку, похожую на бонбоньерку, туго перемотанную красной бечевкой в несколько оборотов, и вручил ее Грансаю, а с ней – письмо с именем графа на конверте. Рэндолф и Грансай поглядели друг на друга; сквозь чудовищность масок глаза их казались одинаково прозрачны, и никак нельзя было сказать, восторг или хладность придает им дополнительный блеск. В едином порыве мужчины сняли перчатки, руки их сцепились на миг, словно в борьбе. Затем Рэндолф поднялся и ушел к штурвалу, а самолет сбросил высоту, и они смогли снять кислородные маски. У графа растрепались волосы, он извлек свою золотую расческу и, смотрясь в стекло рядом, как в зеркало, принялся тщательно ровнять пробор. Вдруг отражение этой белой линии от прикосновения расчески словно вспыхнуло. Это недалеко от них пролетел вниз горящий самолет.