Сокрытые лица — страница 46 из 71

Будто последний быстрый поцелуй Сесиль Гудро, вопреки драматическим обстоятельствам расставания, произвел столь смущающее действие, так возбудил и обострил все его чувства до самой глубины, что в памяти у него мальтийская история, столь напитанная эмоциями, превратилась в скудную паутину, покрытую пылью, с тремя черными зловещими пятнами погибших спутников – все трое похоронены, так сказать, в темном углу хлева, где дремали ручные звери его политических инстинктов, – в этой памяти неожиданный поцелуй Сесиль Гудро был все еще жив, ощущение теперь куда более подлинное, нежели в тот миг, когда он был пережит. Словно всякий раз, когда из-под серых вуалей, упавших ей тогда на лицо, призывал он образ Сесиль, ей подвластно было – времени и расстоянию вопреки – освежать ожог, причиненный его желанию, неким незримым языком, быстрым, пылким и по-змеиному холодным. Как мог Грансай подозревать подобное? Столько долгих вечеров провел он, болтая с Сесиль один на один, без каких-либо иных свидетелей, кроме четырех голов медвежьих шкур, укрытых в ее опийном притоне атласом благодушия, и всё – и ни единая искра плотского вожделения не пролетела по частенько засушливым холмам его продолжительного воздержания.

Сесиль ныне виделась ему облеченной свойствами, сочетающими бесконечно притягательные оттенки злонамеренности и патетики. Часто представлял он, как она, с ее безупречно красивыми ногами, появляется, безмолвная и покорная, из мест, где происходили его самые гностические воображаемые оргии и вакханалии, и нередко на пике этих бурных сцен именно лик Сесиль, изящно полускрытый серым, в последний миг заменял привычный – достопочтенной леди Чидестер-Эймз, коя до сих пор была человеческим воплощением неких фавнов с безупречными ногами и двусмысленными телами гермафродитов, укрытых мягким, блестящим мехом.

Золотую узду взбалмошной кавалькады его похоти, запряженной катающимися в грязи пантерами его извращенности, теперь держала Сесиль Гудро, но одно-единственное созданье, казалось, напротив, отделяет себя от этой его части, столь истерзанное низменным алканьем, одно-единственное созданье, всякий раз восстающее все триумфальнее из каждого следующего испытания его все более требовательного желания, одно-единственное созданье, теперь казавшееся ему полубожественным, – Соланж! Соланж де Кледа, проложившая к нему путь через все преграды его гордости, вооруженная лишь достоинством и красотой нагого образа, прошедшая сквозь глубокие, тернистые пропасти, отравленные гадюками возмутительной несправедливости презрения, в кою граф попытался заточить ее. Да! Он более не скрывал от себя – с тех пор, как взошел на этот корабль и его дух, так долго сосредоточенный на трагедии страны, теперь вновь имел досуги заняться Соланж, – осознал глубокое, искреннее раскаяние за свое бесчеловечное, суровое и безжалостное поведение по отношению к единственному существу, кое, он знал, обожало его со всепоглощающей страстью.

Соланж де Кледа! Теперь он видел ее совершенным, прозрачным фонтаном Людовика XIV, в котором все свойства ее натуры архитектурно перевоплотились в драгоценные металлы, и их «оседлал» ее дух – и они же служили ей и украшеньем, и пьедесталом. Он смотрел на нее – и ее не видел: выточенные из небесной геометрии, в прозрачности ее видны были только «шелка» хрустального кристалла ее души. Но если из-за своей прозрачной чистоты дух Соланж казался ему все более недостижимым чувствам, все, что можно было бы назвать украшением «ее фонтана», более не казалось ему столь же светлым и добродетельным. Напротив, каждый листок ее скромности и каждая гирлянда ее изящества, вырезанные с величайшей точностью и искусностью, как у редкого ювелирного шедевра, так, что скульптурные детали, изысканно выполненные в матовом металле оправы, лишь оттеняли гладкую незамутненную кристальность сосуда, размещенного в сердцевине ее глубинной сущности. Какую беспощадную и незаслуженную строгость он ей выказал! Она хотела за него замуж? Что в том дурного, если желанно исключительно по страсти? Чего бы сам он не сделал ради того, чтоб иметь хоть гран власти над душой своей страны, коя – быть может, дабы наказать его за гордыню, – в отместку подвергла его равной несправедливости тиранических печалей изгнанничества!

Соланж могла бы стать несравненной супругой, как и д’Ормини, вероятно, был ему одним из лучших друзей, а он и не подозревал о том, как располагала демоническими достоинствами и Сесиль Гудро, столь же способная будить мучительные чары его пороков.

А корабль все плыл в однообразном ритме машин. Глаза графа, всегда незрячие к требованиям его упрямой натуры, благодаря недавним переживаниям наконец открылись. Но не слишком ли поздно? По мере того как мили Атлантического океана невозмутимо и ежечасно пожирали его путешествие, размолвка с Соланж все более казалась ему каплей соленой воды – она все уменьшалась и вот уж испарилась, не оставив никакого иного следа, кроме чуть горьковатого вкуса.

«Я никогда никого не любил, кроме нее», – повторял про себя Грансай. И пообещал себе: как только доберется до Америки, завяжет с ней любовную переписку. Сможет ли она приехать к нему? И этот человек, не уделивший ни единой мысли бедному Фосере, не проливший ни единой слезы по самоубийству д’Ормини, теперь с безбрежным чувством вспомнил последние слова, услышанные от Соланж, когда он, так жестоко с ней обойдясь, спускался по лестнице, не простившись. «Молю, берегите себя!» Отказавшись от любых попыток оправдаться, он думал только об этих словах, произнесенных так любовно, так пронзительно, с такой материнской нежностью.

И пока «Франсуа Коппе» один за другим оставлял позади эфемерные пенные вихри этапов своего пути, граф Грансай, выбираясь к дневному свету из своих черных тиранических чувственных фантасмагорий, неслышно двигал губами, бесшумно повторяя: «Молю, берегите себя!» Чтобы увлажнить его глаза, потребовался целый океан горечи: «Горечь и бесчестье войны должны были вырвать меня с корнем, чтобы заставить почувствовать, как вы укореняетесь в моем сердце, Соланж де Кледа!»

Перевернутые образы морских волн текли по подволоку его каюты. Граф закрыл глаза и с непривычной, сверхэстетической зрительной остротой увидел кавалькады и победы, похожие на описанные в «Ре Reve de Poliphile» и изображенные Пьетро делла Франческой. Если желал он рассмотреть деталь этих видений в свое удовольствие, ему достаточно было сжать мышцы век. Это усилие словно фокусировало оптическую диафрагму его сновидческих грез и позволяло расшифровывать таинственные надписи на каждой реликвии, упиваться резными цветочными узорами на золотых спицах колесниц в колесах, что вращались на втулках из черного агата, где он отчетливо различал несколько белых прожилок.

Благодаря этой способности раздражать свои зрительные образы до состояния ослепительной четкости он, сосредоточившись на мимолетной улыбке, мог тут же разглядеть изгибы линий благословенной порочности, начертанных так резко, как на скульптурах Карпо, и выделить малейшие изъяны каждого чистого, увлажненного слюной зуба – и его воображение тоже увлажнялось, зуб за зубом. Он даже умел различить сквозь вуали на их телах различные оттенки оранжево-розового на сосках у танцующих нимф.

Каждая триумфальная колесница извращения проносилась через поле его зрения, и каждой правили разные существа: друиды, увенчанные листьями, везли арабские топазовые сосуды «жидких желаний», единороги с женственными крупами, как пена, белые быки, львы с ликами ангелов… Сесиль и леди Чидестер-Эймз, облаченные в шкуры сирен, возглавляли шествие и применяли розги из миртовых ветвей, оставляя отметины в форме листьев мирта, к плоти бессчетных рабов его любовниц, коим Грансай прихотливо давал имена знаменитых любовниц древности – Кельта Морриган, обернувшаяся млечной рекой, Алимбрика с белыми деснами, нежная Гемофия, любившая кровь, Корина с грудями ребенка, Накрея! Но в гуще этой толпы, в угоду его особым удовольствиям, виднелась главная колесница – одновременно и гробница, и фонтан Адониса. На той колеснице ехал юный жеребец бессчастья, весь белый, а на нем восседала Соланж – королевой, счастливой, но чуть устрашенной, и руки ее сжимали гриву зверя от страха упасть в гущу ее прекрасных бывших соперниц, а те печально жестикулировали. На Соланж де Кледа было платье синего золота, а тащили колесницу шестеро кентавров племени Иксиона в узде могучих плоских цепей из бронзы – боже, как прекрасно пропорциональны были те плоские бронзовые цепи! Грансай заимствовал их у часов Людовика XVI – одного из своих последних приобретений перед отъездом из Парижа: у графа Грансая имелась привычка мешать любовниц, коими он обладал, с антиквариатом, который он покупал.

«Любое мое чувство, – повторял он частенько, – едва ли возможно вырезать в камне: они могут быть чуть горбатыми гарпиями, если угодно, но их горб – орнаментальный полукруг на фоне благородных листьев аканта». Соланж де Кледа стала госпожой… Он представил ее посаженной на равнине Крё-де-Либрё, на озаренной равнине, и думал о земле, в то время как глаза его презрительно смотрели на море, катящее мимо… Кому-то море – горечь, тому, кто любит его, романтикам, а кто-то к морю – с горечью, те – классики. Грансай принадлежал к последним, и океан, зная это, темнел меланхолией, а граф Грансай улыбался приближающимся четким пределам нового континента.


По возвращении в Америку Барбара Стивенз, Вероника, Ветка и ее сын вместе с мисс Эндрюз обитали во владениях Барбары посреди пустыни, близ Палм-Спрингз. Там, вокруг их дворца-асьенды, ничто не напоминало о мшистой, регулярной растительности Франции, а было лишь пространство, беспорядочно усыпанное валунами, глядящими в небо пустыми провалами. Барбара почти не выходила из дома, вынужденная исцелять обострившийся сердечный недуг деликатными предосторожностями, Вероника же почти все время была на воздухе, измождая сердце галопом, топча, как говорится, сердце свое конскими копытами, что высекали искры из камней, кроша их в куски грубого турмалина и пугая величественных, царственных ящериц, мягких, как «сердцевина полированных турмалинов», и те проскакивали невредимые меж игл старых кактусов, раненных в бок. Ежевечерне эти кактусы собирались в компании смерзшихся жестов