– Или как обитель лебедей, – сказала Вероника.
– Изнутри, – продолжил Грансай, – каждая комната будет смотреть на этот рай пальм, сотрясаемый совокупляющимися птицами и сверкающий водой.
– И вот в этом раю ты мечтаешь об аде наших грехов, – сказала Вероника.
– Да, – ответил Грансай, – блаженные всегда располагались посередине, так же и проклятые: ад и рай всегда посередине. Вот и мы посередине.
– А для меня тут всегда будет рай, – сказала Вероника, глядя в небо.
– Деянья наших страстей, – добавил Грансай, – пристыжены присутствием обыденного, а оно всегда пошло. Как может нечто единственное в своем роде принадлежать кому угодно, кроме единственных в своем роде сердец?
Вероника, сложив ладони, набрала воды и плеснула на черного коня, тот отпрянул и разлегся на мхе.
Вероника выбралась из пруда и улеглась на нем, как на живой подушке.
– Я говорил тебе, что этот конь – дьявол! – воскликнул Грансай. – Он так полно делается сообщником нашей страсти.
Играя, Вероника сплела свои светлые волосы с черной гривой, зарылась в нее лицом, но скорее для того, чтобы заслонить лицо Грансая, которое было теперь совсем рядом, и из него ей хотелось видеть лишь глаза, и глаза эти слепили ее почти до боли, будто исторгаемые ими лучи летели острыми стрелами, а мишенью им был Вероникин взгляд, и они вонзали друг в друга наконечники.
– Никогда мы не были настолько одни, как сегодня. Могли бы перерезать друг другу глотки, и никто б не услышал наших криков.
Граф словно плащом обернул ее белизну, и они спустили с цепей львов своей любви…
Тишину прерывала лишь случайная дрожь пальмовых листьев, треск ветки, проворное движение какого-то легконогого незримого существа. А еще, между безводным небом – его набиравший глубину синий бледнел в минеральном желтом и оранжевом заката – и высушенной пустыней, звук трех хрустальных всплесков через усталые промежутки расколол безмятежность пруда, спугивая отражения такие чистые, что, казалось, они смывают с графа все остатки порочности.
Выбравшись из пруда, Вероника скользнула в одежду и взобралась на белого коня.
Спустились сумерки; перед отбытием Грансай сказал:
– Мы больше не тянемся друг к другу, но давай продолжим друг другу лгать. Никакие объятья не сделают нас ближе, хоть мы и чувствуем их самою глубиной плоти. Ибо не знаем мы, кто мы.
– Это правда, – сказала Вероника. – Все, что я видела в тебе, – твои глаза и тот крест, что дала тебе, и ты носишь его теперь на шее. Когда ты слишком рядом и я не могу его видеть, потому что заперт он между наших грудей, или когда он врезается мне в спину, я закрываю глаза, но продолжаю видеть, как он сияет в их глубине.
– Что за странная судьба! – сказал Грансай спустя еще одно молчанье. – Мы любим, но не знаем кого.
– Тебя ли я люблю или того, кто в моей памяти? Меня ли ты любишь или ее? Не хочу знать – все меньше хочу я знать; но давай вместе построим вокруг драгоценных неопределенностей нашего смятения что-нибудь прочное. Я хочу здесь дом! – заключила Вероника, указывая хлыстом на грубые следы распаханного песка и вырванный мох там, где лежал, а потом встал на ноги черный конь.
Они направились домой шагом, обняв друг друга свободными руками.
– Мы касаемся плоти, – сказал Грансай, – и обнимаем химер. Мы касаемся их, чтобы убедиться, что обманываем и обманываемся.
– Мы обнимаем неведомое, мы вцепляемся в него, хватаем, ласкаем – чтобы убедить себя, что все химерично, – подвела итог Вероника. – И быть может, мы потому и ласкаем, обнимаем и вцепляемся с такой яростью – чтобы узнать, способны ли пробудиться к действительности.
– Мы ходим под одним и тем же игом, – сказал граф.
– Да, – ответила Вероника, – мы не видим лиц друг друга, но, когда наши тела соприкасаются, они хлещут друг друга – сильно, настойчиво. Я как-то видела волов на пыльных португальских дорогах, они так ходят, и их костлявые бока покрыты язвами там, где соприкасаются.
Помолчали. Граф Грансай в мыслях нежности к Соланж де Кледа мчался вперед, а Вероника думала о человеке из ее памяти, с сокрытым лицом, кого она считала им, и вот так, прижавшись друг к другу, ехали они в сгущавшуюся ночь, будто одна единая материя.
К ужину Ветка не вернулась со своей прогулки, и Вероника с графом сели за стол одни. Стол был кругл и примерно тех же размеров, что и в трапезной Мулен-де-Сурс, но не простого обветшалого дерева, покрытого темно-шоколадной скатертью, а пылко отполированного красного, и в его красноватой текстуре безжалостно и свирепо отражались ослепительноновые серебряные приборы. Шумное хвастовство – воплощение вкуса Барбары Стивенз, но до некоторой степени его унаследовала и Вероника.
– По мне, – сказал Грансай, – роскошь совершенно противоположна этому фальшивому месту, где мы обитаем. Я всегда мечтал о доме, где все дверные ручки будут из чистого золота, но такого окисленного и матового, что их никто и не приметит. Страсть, окруженная одной лишь окисленной сухостью, – вот она, роскошь.
– Вот так я хочу построить наши стены вокруг оазиса, – сказала Вероника, – рядом с тобой, с твоей традиционной утонченностью, я чувствую себя совершенно дремучей… Хочу научиться смотреть на вещи, как ты. Ты показал на башню в небе – и я ее увидела. И все, что ты мне говорил, – башня нашей общей комнаты, маленькие окна с видом на просторы пустыни… Я увидела наши две пары глаз, как они глядят в эти окна, мы, как настоящие, облаченные в белое и хрустальное, смотрим за горизонт. Своим непревзойденным даром внушения ты уже возвел передо мной наяву мечту прекраснее чего угодно из того, что может изобрести мой сон.
В этот миг в высоких окнах, выходивших на веранду и едва различимых в тенях, они углядели Ветку – та подъезжала на своей лошади в сопровождении высокой мужской фигуры, тоже верхом. Ветка вошла и села на свое место за столом, перед этим запечатлев торопливый поцелуй на лбу Вероники. Она едва справлялась с чувствами.
– Что это у тебя за высокий доблестный спутник? – спросила Вероника озадаченно. – Тот же, кто катался с тобой вчера вечером?
Подавленность, какую Ветка чувствовала, ожидая этого вопроса, будто внезапно исчезла.
– Да, – ответила она со стальной уверенностью, а сама вглядывалась в Грансая – приметить хоть какой-нибудь отклик, – тот же, что и вчера. Его имя вам ничего не скажет – он капитан авиации, вернулся из Африки в долгий отпуск. Я его знала по Парижу. Зовут Джон Рэндолф.
– Джон Рэндолф, – повторил Грансай. – Нет, не знаю такого. – Затем, после краткого молчания, он обратился к Ветке: – Отчего бы тебе не пригласить его завтра на ужин? Мы с Вероникой будем рады. У нас нет и малейшего желания навязывать тебе нашу нелюдимость. Стул рядом с тобой всегда так ужасно пуст.
Вероника взяла Грансая за руку, следуя его ходу мыслей.
– И будет в этом доме полное счастье, лишь когда этот стул навечно займет созданье столь же исключительное, как Ветка.
– И столь же прекрасное – мне это чрезвычайно важно, – добавил граф с изощренной издевкой.
– Прекраснее созданья найти трудно, – сказала Ветка полушутя, вперив взгляд в Веронику, и на губах ее играла неотразимая улыбка – словно серьги ехидства повисли в уголках ее пухлых губ.
На следующий вечер Ветка и Рэндолф сократили свою прогулку и дожидались возвращения графа и Вероники с их второй вылазки в оазис, который они уже решили купить и устроить там пустынное пристанище. Вместо коктейлей Ветка сервировала у камина холодную водку и зубровку прямо с бизоновой травой в бутылке, а маленькая служанка-филиппинка подала очень острые анчоусы на поджаренном хлебе. Рэндолф спокойно пил эти жгучие жидкости, его бесстрастное лицо не выказывало и малейшего опьянения. Он был одним из тех немногих, кого не уродовал огонь. Напротив, красные блики от потрескивавших дров, казалось, добавляют ему румяной чистоты розы – и, кто знает, вдруг цельная свежесть этого цветка – самый что ни на есть огонь, хладный огонь и неистовство, соединенные в безмятежной развертке?
Ветка, совсем иная, нежели та, кого он познал в гостинице «Авенир Марло», явилась теперь его взору как создание, исполненное утонченности. На медь ее пламенеющих волос переход из юности в женство навеял пепел нескольких до времени поседевших прядей, но угли меж ними словно запылали с еще большей страстью. Ее крупный рот также, будто одухотворенный покорностью, сохранил лишь нежную ужимку остатков ее страждущей чувственности, коя, быть может, осталась столь же пылкой, что и прежде. В глазах Рэндолфа она стала плотью прозрачной, как бренди, где виднелись только плавающие ароматические травы ее прежних пороков… Он смотрел на нее и едва видел. Он видел сквозь. И сквозь нее он видел лишь Веронику и ждал ее, скованный тоской. Она прибудет с минуты на минуту! И покуда Рэндолф ждал галопа ее лошади, с настойчивостью беспокойного ребенка он все спрашивал Ветку:
– Ты уверена, что Вероника счастлива? Ты уверена, что Вероника счастлива? С этим, как его, Нодье? И кто этот Нодье?
– Сам решишь, счастлива ли она, – отвечала Ветка. – Увидишь своими глазами, если только они не ослепнут от облагороженной красоты Вероники. Но ты не имеешь права омрачать это счастье, оживляя далекие воспоминания. Я слишком люблю Веронику, чтобы такое позволить. И только при таком условии я согласилась на эту встречу.
– Я сдержу слово, – сказал Рэндолф меланхолично. – Любовью я с нею не займусь.
– Но почему бы тебе не попробовать заняться любовью со мной? – спросила Ветка. – По крайней мере одна ночь любви у нас с тобой была, верно?
– А если я скажу тебе, что и тебя люблю? – сказал он вдруг, присаживаясь на подлокотник ее кресла и обнимая ее, но взгляд его утонул во тьме за окном, а сам он явно думал о чем-то другом.
Она воздела лицо, поднесла губы к его губам и молвила со смехом:
– Я бы нисколько тебе не поверила!
– И как была бы права, – сказал Рэндолф, целуя ее между бровей с дружеской нежностью. Но после добавил: – И все же я мог бы любить тебя больше и лучше, чем при нашей первой встрече. Это все ты виновата… Ты была до смерти пьяна, помнишь?