Сокрытые лица — страница 63 из 71

Я вижу Вас во мгновенных вспышках, всегда где-то на улице, освещенной ярким зимним солнцем, и эти образы еще яснее, если в миг их возникновения я нажимаю на сомкнутые веки носовым платком. Вижу, как Вы идете оврагом в ярко-красном платье вдоль молодых посадок, а с вами двое братьев Мартан. Вижу, как Вы склоняетесь открыть деревянную калитку, что ведет к дороге на задах, у прачечных. Титан приглядывает за Вами, он неподвижен, и один из медных шипов у него на ошейнике внезапно вспыхивает, как сигнальный огонь. Каждый из этих образов сопровожден дорогими голосами, они говорят с Вами почтительно – это Пьер Жирардан, коего я считаю Вашим ангелом-хранителем. Хоть и из камня сердце мое, я низвергаюсь до слез этой вспышкой медного шипа, потому что он – на ошейнике собаки, что смотрит на Вас, – и слезы эти жгут мне глаза еще сильнее, ибо мучимы виденьем Вас. И всегда в конце этого сеанса наважденья я вижу Вас в одном и том же образе – и он для меня самый тревожный: лицо Ваше сводит судорога странного выражения исступления, и оно – не одно лишь удовольствие, но смешано с тоской и смертным ужасом, кой, я уверен, присущ лишь моему духу трепещущему от мысли о потере Вас, безотрадный страх одного лишь моего проклятья, свирепо отнимающий у меня наслажденье, какое Вы, благороднейшая из дам, могли бы великодушно предложить мне. Моя возлюбленная Соланж Французская, губы-жасмин, мое милое, хрупкое, юное древо, я чувствую каждый Ваш свежий листок, что растет и колется на генеалогическом древе моих вен. Если б могли мы хотя бы родить вместе сына! Мысли мои – руки мои, коронующие Ваше чело, память моя – мой рот на Вашем, мое желанье – ткани Ваших внутренностей, моя нежность – мои объятья! Целую Вас всю и жить буду лишь ожиданьем Вашего ответа.

Ваш,

Эрве де Грансай

В последующие дни Грансай упорно не покидал своего уединения, и Вероника и ее друзья уже начали беспокоиться. Тем не менее Вероника ежеутренне получала от мужа пару нацарапанных от руки слов, всегда с какой-нибудь милой неожиданной мыслью на тему их любви, и эти слова помогали ей прожить остаток дня и смиренно дождаться следующего. Каждый вечер партию в шахматы между Вероникой и Рэндолфом разыгрывали будто два призрака. И, видя их, таких тихих, так близко, лицом друг к другу, головы склонены над доской, будто сидячая пара с картины «Ангелус» Милле, Ветка с трудом верила, что эта простая сцена – подлинная часть действительности. Ибо Рэндолф, высокий, меланхоличный, привычный взрывать самолеты, летать под ливнем пепла и прошивать пылающие тучи, ныне трепетал от сдерживаемой страсти, от мученического желания, и сердце его, бессильное пред той, коя, не ведая того, – пусть даже и сам он о том не знал – упрямо отвергала его в точности затем, чтобы сохранять ему верность!

Вероника любила Грансая, посвящая ему всю свою жизнь, исключительно из верности своей исступленной памяти о человеке с сокрытым лицом, из глубин подвала в доме на набережной Ювелиров; и вот этот человек, которого она так долго и так смертельно ждала, был здесь, сидел напротив, настоящий, – и в точности потому, что был он зрим, она его не видела! Оба – как пешки друг пред другом, разделенные, не способные ни двинуться вперед, ни отступить, и столь же далекие, как две звезды, что будто бы соприкасаются. Но то другая игра, и королевой и конем Вероника объявила: «Шах и мат!» – после чего отправилась спать. Проходя мимо двери графа Грансая, она остановилась и на миг замерла. Над дверью сочился свет – значит, граф не спал. Она не осмелилась постучать.

«Любопытно, – внезапно подумалось ей, – лицо Рэндолфа покрыто очень тонкими, почти невидимыми шрамами. Довольно привлекательно, но почему они мне вдруг кажутся странными?» Она закрылась у себя в комнате и больше об этом не думала.

Несколько недель подряд Рэндолф почти каждый день проводил в присутствии Вероники по нескольку часов. Его отпуск заканчивался, вскоре ему предстояло вернуться в Европу, а он ни разу не обмолвился о своих чувствах. Происходила лишь все та же упорная и безжалостная битва взглядов. И вот уж, когда время прощания надвинулось на них, Рэндолф приметил изменения в лице Вероники – взгляд если не принятия, то по крайней мере уступки. Что это: привычка или снисхождение в свете его близкого отбытия? Вероятно, и то и другое, и первая догадка расстраивала его так же, как и вторая. Тем не менее недостаток милосердной мягкости в Вероникиных беспощадных глазах уже так подавлял его, что он едва не болел. Как мог он решиться покинуть ее, быть может навсегда, даже не попытавшись добиться от нее хотя бы одного страстного взгляда, который мог бы потом в своем сердце нести в небеса войны, как щит своим крыльям? Его отпуск усыхал, как знаменитая шагреневая кожа у Бальзака, и он суеверно думал, что, если попытается ухватить малейшее удовольствие превыше того, что ему строго полагается, если не смолчит пред лицом Вероники – счастье видеть ее, ставшее единственной причиной его бытия, закончится до срока.

Как-то вечером Вероника и Рэндолф сидели на песке у оазиса и смотрели на почти достроенную башню. Они были одни. Ветка прогуливалась верхом где-то неподалеку, катала сына. Канонисса, все время после обеда складывавшая постельное белье, уехала полчаса назад в подсобном грузовике, и рабочие, завершившие дневные труды, тоже уже разошлись.

Теперь, когда Вероника сидела среди просторов настоящей пустыни под бескрайним небом, уже нельзя было (как некогда в Париже) сравнить ее взгляд с сушью пустыни и прозрачностью лазурных небес, ибо глаза ее были пустее и безбрежнее этих двух стихий, вместе взятых. У Вероники были прозрачные очи «неутоленной тяги к материнству». Она чуть откинула голову – чувствовать вес волос, плещущих на ветру, – и все ее тело отрылось ему, как некие цветы, что опыляются таким манером. Сидя в этой позе, она недооценивала мощь вызова, какой представляли изгибы ее тела. Рэндолф опустил голову поближе к ее волосам и сквозь их завесу впился глазами в ее голое колено, кое видел он как Евино яблоко и как череп Йорика. Не в силах более сдерживаться, не сводя глаз с этого места, он заговорил:

– Лишь потому, что знаешь: война вскоре призовет меня к себе, – ты не удостоишь меня наказания за то, что я во всякое время не могу молча не боготворить тебя. Лишь недавно ты начала относиться ко мне с проблеском дружественности. Я никогда не давил на жалость. Но ты все время делала меня несчастным!

– Ты не прав, Джон, – спокойно ответила Вероника, не меняя позы. После долгого молчания она обвила шею Рэндолфа рукой. – Ты понравился мне в первый же миг знакомства, – продолжила она, – гораздо больше, чем я могла бы подумать. Вот несколько дней назад я это поняла. Никто на моем месте не стал бы говорить с тобой столь откровенно, как я сейчас. Ты должен быть достоин откровенности, которую я выказываю тебе, говоря все это, но послушай…

Рэндолф замер, будто парализованный. Мучительно сглатывая слюну, он опустил голову еще ниже, однако перенаправил взгляд, и садящееся солнце уже отбрасывало тень от кончика уха Рэндолфа на обнаженное колено Вероники.

– Да, слушай меня, Джон: хоть я и имею к тебе очень сильное чувство, Жюль для меня – всё, и я буду совершенно верна ему до самой смерти.

– Ты страшно себе противоречишь, – сказал Рэндолф.

– Нет, я всего лишь следую своей природе и своей судьбе. Связывающее нас с Жюлем много выше любых чувств, какие можно выразить. Не только ему я верна – в этом гораздо больше. Через него и свыше его я боготворю далекий образ, и образ этот возвел мою любовь в приделы абсолюта.

– И что это за образ? – спросил Рэндолф.

– Тебе не понять, – ответила Вероника, – и о вещах исключительных для человека говорить нельзя.

– Ты предаешь себя словами, – воскликнул Рэндолф и добавил вполголоса: – Сначала я поверил, что ты с Нодье счастлива. Но теперь знаю, что нет! – Он проговорил последние слова с неистовством и прижался щекой к Вероникиной голове.

– Я счастливейшая из женщин, – возразила Вероника, – хотя бы потому, что должна делить истерзанную жизнь с тем, кто мне дороже всех на свете. Отпусти руку, не стискивай так. Если и была я откровенна, то не для того, чтобы ты воспользовался этим и испортил нашу иллюзию!

Рэндолф выпустил Веронику из начавшегося было пылкого объятия, и теперь тень его уха падала в точности на середину Вероникиного колена.

– Позволь мне, – сказал он, – хотя бы тенью своей ласкать тебя?

С этими словами он опустил голову так, чтобы тень его уха скользнула вдоль Вероникиной ноги, затем медленно-медленно повел ее вверх, вновь до самого колена. Там он замер на миг, а потом еще медленнее начал двигаться выше, посягая на белейшую плоть ее бедра, до самого края юбки.

– Твоя жизнь – пустыня! – воскликнул он раздраженно. – Нодье никогда не подарит тебе ребенка, которого ты жаждешь. Я все знаю, вы – будто те бредящие существа, гибнущие от жажды, что набивают рты жгучим песком, не догадываясь, что в одном локте от них течет ручей пресной воды, могущий их спасти.

– И ты – тот самый ручей? – уточнила Вероника с издевкой, откинув голову и глядя на него в упор.

– Дай мне свой рот, – приказал Рэндолф, заключая ее в объятия и срывая буйный поцелуй.

Вероника дала себя поцеловать, но на поцелуй не ответила, после чего встала.

– Ты утолил свой мелкий зуд. Теперь оставь меня.

– Я отчаянно жду от тебя хоть малой мягкости, – сказал Рэндолф и тоже поднялся на ноги. – Но теперь получу лишь презрение. Я знаю, что все испортил, позволив своим чувствам одержать надо мной верх. Уеду нынче же вечером.

– Нет нужды, – сказала Вероника чудовищно отстраненным ледяным тоном. – Завтра утром мы с Жюлем переезжаем в башню. Твой долг – остаться с Веткой чуть дольше, чтоб хотя бы соблюсти приличия. Но никогда больше не жди от меня дружеского или нежного взгляда, и уж тем более – чего-то большего, о чем я имела глупость тебе рассказать. Ты того не заслуживаешь. – Вероника села на коня и сразу пустила его галопом.