Сокрытые лица — страница 70 из 71

ший, что к тому причастен кожевник, велел жене сказать, что он, дескать, отбыл на виноградники в Нижнюю Либрё и до завтра не вернется. И тогда пришел Пране, снял с тела Соланж мерки и в маленькой плотницкой мастерской в подвале поместья Ламотт принялся мастерить гроб. Взял доски самого ладного лимонного дерева, срубленного уже давно. Когда закончил, принес гроб в Мулен-де-Сурс на своих плечах, и в половине одиннадцатого вечера они устроили ей одр, согласно ее желанию, на круглом столе в обеденной зале и принялись молиться за усопшую, и воск четырех больших свечей заливал шоколадно-коричневую скатерть.

Через два дня братья Мартан, кожевник-пастух, Жени и Пране похоронили Соланж у часовни Мулен-де-Сурс. После долгой всенощной Пране вернулся поспать всего пару часов, ибо наступило воскресенье, а он ни за что на свете не пропускал утреннюю службу. Про кожевника ничего не скажешь… Дело-то из ряда вон… С некоторых пор жизнь Прайса, по его словам, в чем только держалась, но он рожден был смиренно служить. К гибели его единственного сына, которую уж не выходило более от него скрывать, прибавилась смерть Соланж де Кледа, почитаемой им все эти дни и месяцы с молчаливой, но пылкой сосредоточенностью его уважения. Его дом в Нижней Либрё враг уничтожил при эвакуации. А граф все не подавал вестей о возвращении. Каким же изменившимся найдет он свой край!

Пране, старый слуга графа Грансая, пробудился внезапно и прежде положенного часа, облачился в лучшие парадные одежды. Он всегда приходил в церковь одним из первых. Подошел к алтарю, где лежали Святые Дары, смиренно склонил голову и проговорил:

– Господи, вот он я, Пране, – после чего помолился о милости к душе Соланж и о скорейшем возвращении графа.


Пока граф Грансай преодолевал путь домой, Рэндолф плыл в противоположном направлении – к родной земле Америки. Он оказался среди тех, кого судьба избрала героями, воплотившими великое предсказание Нострадамуса, предрекшего, символически обозначив страны Европы, что они «почуют иго „Кровавого Зверя“». Но как раз когда, казалось бы, Зверь завладел всеми, будет он усмирен юным народом, который придет из-за морей, спасет и искупит своей новой кровью грехи древнего народа, что потратил себя на излишества знания и греха. И так же, как армии сыновей возвращаются с завязанными глазами к своим обнаженным седым матерям, обогащенные знанием крови, кою пили они из почитаемого источника, те, кто не остался похоронен в тысячелетней земле, вернутся за моря в юную страну, откуда пришли, и со своими женщинами породят детей новой породы.

Вот так Вероника тоже оказалась включенной в это пророчество – она стала матерью. Как воин после битвы, человек с сокрытым лицом, ее химера, наконец поднял забрало, и она узрела его.

Все опять становились зримыми – те, кто были созданьями без лиц, существами притворства, маскировки, предательства.

И что есть мир, если не открытие достоинства человеческого лица заново?


Все это время – пока методичный тевтонец в своей ненасытности поворачивал воды, чтоб извлекать металл войны из нутра земли Старой Либрё; пока рушились империи; пока неизменные снега хоронили победы и поражения русских равнин; пока маскирующиеся люди пожирали друг друга, подобно плотоядным растениям в глубинах джунглей; пока происходило действие этого романа, роща юных пробковых дубов, что посадила Соланж де Кледа вослед балу графа Грансая, все росла. И выросла, ибо теперь каждое дерево уже не только догнало статью маленького мужчину – оно возмужало до маленького великана.

В последнее воскресенье, когда ближе к трем пополудни двое братьев Мартан шли рощей на вечернюю службу, старший сказал младшему:

– Дай-ка мне нож. Поглядим, какая тут у нас пробка.

Взяв здоровенный нож, который брат вынул из ножен, он подошел к дубу, что стоял примерно посреди рощи и был поменьше остальных. Сильно воткнул нож в мягко скрипнувшую кору, вырезал крупный прямоугольник, сунул пальцы обеих рук в верхний надрез – тот, что он сделал пошире, чтоб половчее было хвататься, и медленно и уверенно потянул на себя. Несколько секунд усилий, и кусок пробки постепенно отделился от ствола и наконец оказался у него в руках, целый, без единого разрыва. Таков был обычай с незапамятных времен – так сборщики пробки знали, что, когда придет время, в этих посадках можно собирать кору.

На том месте, с которого сняли кору, виднелась теперь будто уязвимая кожа – шелковистая, нежная, чувствительная, почти человеческая, не только из-за цвета, что был в точности как свежая кровь, но и оттого, что деревья эти, если содрать с них одежду пробки, поразительно напоминали тела обнаженных женщин с руками, воздетыми к небу в благороднейшем порыве, а в их смелых линиях и гладкости округлых рельефов стволов они походили на божественнейшие и идеально освежеванные анатомии в мире чувственного восприятия, но все же корнями прорастали глубоко в землю. Присутствия в пейзаже и одного оголенного пробкового дуба хватит, чтобы наполнить вечер благодатью.

Братья Мартан приехали в коляске на станцию Либрё – встретить графа Грансая, ребенка и канониссу, – и по сдержанности крестьян Грансай понял, что здесь к нему относятся враждебно. Пока ехали, он к тому же узнал, что Соланж де Кледа умерла в Мулен-де-Сурс всего неделю назад. Пране открыл ему дверь с все тем же самоуничижительным, застенчивым видом, будто граф отлучался всего на ночь. И все же слезы струились в складках по обеим сторонам его носа.

– Мой старый добрый Пране, – сказал он, – сколько же ты выстрадал и вынес!

– Все теперь кончено, – ответил Пране скромно и, явно желая стряхнуть смущение таких излияний, торопливо отдал указания отнести багаж в комнаты, которые приготовил заранее.

Ребенок Ветки совершенно вымотался, и канонисса немедля уложила его в постель, а граф, только войдя в комнату, замер посередине, отсутствующе оглядывая каждый предмет мебели, и не понимал, что делать. Сколько он так простоял? Когда канонисса пришла объявить, что ужин подан, он вздрогнул и сказал:

– Пора бы уже сменить электрическую лампочку в этой комнате. Едва светит…

– Можно подумать, зима возвращается, – отозвалась канонисса, – слышите? Ну и ветер!

Устроившись в обеденной зале, граф смотрел, как суетится вокруг канонисса.

– А где Пране?

– Ему нехорошо. Столько волнений – месье вернулся… да и стар Пране! Но он все приготовил, я только подам.

Граф едва мог есть. Глаза его жгло. Каждый тонкий знак внимания, выказанный Прайсом в приготовленных для него блюдах… В этой трапезе было все, что, как знал Пране, граф любил более всего на свете. Как удалось ему сохранить лучшие вина? Mon Dieu! Как горько все это было сегодня на вкус! А канонисса все сновала туда-сюда. Ни на миг не спускала с него взгляда, но, хоть глаз ее и был внимателен, знал граф, что искра в нем подогревается злобой.

– Ну же, добрая моя канонисса, что это вы эдак все смотрите на меня? – спросил он ее к концу трапезы. – Не заслуживаю ли я жалости, как и все остальные? И не сдержал ли я слово – не привез ли вас назад, в любимую Либрё?

Канонисса оперла колено о стул и вперила в него злые глаза.

– Жалости? Вы? – проговорила она с внезапной свирепостью. – Жалость к графу Грансаю? – Она с пугающей улыбкой покачала головой.

– Что с вами такое, канонисса, как смеете вы говорить так со мной?

И тут, решив облегчиться раз и навсегда от всего, что носила она в сердце всю свою жизнь, канонисса не спеша обогнула стол и по жестокой случайности уселась рядом с ним на то же место, что несколько лет назад занимала Соланж де Кледа – в тот раз, когда имела случай здесь трапезничать.

Канонисса устроилась поудобнее, будто была тут одна, чуть раздвинула толстые ноги в полной расслабленности и самозабвенности, свойственным ей жестом подобрала край фартука и поднесла его к глазу, что слезился не меньше прежнего. Ее сгорбленная фигура, туго обтянутая старым шерстяным платьем с радужным отливом, как крылья мухи, затряслась от неудержимых повизгиваний смеха.

– Segneur Dieu! Жалость к графу Грансаю! – Тут она помрачнела и добавила: – Мы вернулись в Либрё. Что нам осталось? Теперь только помереть тут.

И все же впервые в жизни Грансай был жалок. Он попытался рассердиться, но не смог даже сменить постыдное выражение своего болезненного лица. Его склоненная голова напоминала голое поле зимней Либрё, покрытое седой щетиной.

– Вам удалось всех обдурить, а вот от канониссы – никаких тайн. Князь Ормини… Фосере… – Канонисса затарахтела неумолимо, как судья, произносящий приговор.

Граф глянул на нее с ужасом, будто его собственная казнящая совесть пробудилась и воплотилась в канониссе.

– Да, сам знаешь, Грансай! А эта святая, Соланж де Кледа, этот небесный ангел, – ты убил и ее. Медленно-медленно-медленно – лишь тот, кто из породы Грансаев, может такое проделать. Ты сдирал с нее кожу, живьем, по клочку, все эти годы ее мученичества. А в конце, когда она подумала, что сделаешь ее счастливой, ты ударил ее ножом в самую середку ее благородной груди!

– Заткнись, канонисса! – хрипло прорычал Грансай.

– Деспот! Вот ты кто – кровь Жирардана! И за него вина тоже на тебе!

– Заткнись! Прочь с глаз моих, твое уродство ввергает меня в ужас, – заорал Грансай, а кулак его угрожающе стиснул голого Силена – стебель серебряного канделябра.

Но вместо того чтобы подчиниться ему, канонисса лишь подсела ближе, встала коленями на стул, уперла локти в стол и, склонившись вперед, без всякого смущения показала зияющий вырез платья и бюст, глубоко вниз, и груди свои, истощенные, вытянутые и болтавшиеся, как у козы, но белые, как молоко.

– Ну нет, – сказала она вполголоса, жарко дыша ему прямо в лицо. – Я не покину красавца Грансая, и уж точно – покуда все тебе не скажу, все самое главное. Ибо страшнейшее твое преступление в том, что нет у тебя детей. Всегда в вашем роду за таким вот, как ты, следовал благодетельный сын, и лишь он мог бы искупить все зло, какое ты наделал на земле.