В самом деле, мне нравятся киты, особенно серые – сильные, с гладкой кожей, которые иногда проплывают мимо скал, где живет моя бабушка, и больше нигде на острове не появляются.
Моряки смеются над китами, называют их огромными тупицами: «Морские коровы! Их так же просто убить!» Но они ошибаются. Те киты, которых я видела, были умны, быстры и неистовы.
Будь моя воля, мужчины острова Принца охотились бы на тех, от кого пользы столько же, сколько от жадных чаек, которые выхватывают у тебя из рук еду, или от мошкары, которая висит густой грозной тучей над Большим Серым болотом.
Я не хотела думать о китах, загнанных дюжиной мужчин с шестифутовыми копьями. Я не хотела думать о китах, раненных гарпунами, стальные крюки которых выдирают клочья живой плоти, вонзаются в легкие, а боль, паника и предсмертная агония заставляют животных метаться по воде, волоча за собой вельбот, о чем многие даже подшучивают: «Гонки на санях острова Принца». Когда киты подплывают достаточно близко, китобои стараются метнуть гарпун, целясь в самое уязвимое место между легкими, которое охотники без всякой иронии называют «жизнь». «Метить прямо в жизнь» – так они говорят. И вонзают копья до упора.
Я никогда не видела, как умирают киты, но знаю, как это выглядит. Вода, которую выплескивает дыхало[4], вдруг становится ярко-красной, и мужчины начинают орать: «Красный флаг!» или «Огонь в дымоходе!».
За хвост они втаскивают тело кита на борт корабля и принимаются за работу – сдирают с него кожу, подобно тому, как в Рождество дети чистят апельсины. Затем в котлах огромной печи, прямо на палубе, плавят ворвань, получая ценный китовый жир, который тут же разливают по бочкам. Ходка считается удачной, если удается наполнить хотя бы сорок пять бочек. Это хорошая, честная добыча, которая стоит того, чтобы убить кита. Но мне всегда казалось, что это грязное дело, и многие другие, думаю, тоже понимают это и видят в китах прекрасных животных, а не плавающие живые баржи, которые вскоре превратятся в деньги, пищу, удобрения или обувь. И все же…
После моих ночных кошмаров я поняла: если стану ведьмой, то такой, чтобы моя магия никогда не способствовала каким бы то ни было убийствам.
На следующий день мы снова встретились с Тэйном в квартире месье Дюбьяра. На этот раз была его очередь: он читал свои записи. Я же, хоть мне и нравилось работать, отбивала пальцами нетерпеливую дробь, пытаясь привлечь его внимание. За день я успела соскучиться по Тэйну, по его улыбке и шуткам. Скучала я и по рукам моей бабушке, мягким, уютным, пахнущим дымом. На сердце было тревожно, даже чтение снов не могло унять нервную лихорадку.
– Ну? – сказал Тэйн, выдернув меня из глубоких раздумий.
– Что – ну? – не поняла я.
Тэйн отложил дневник, его лицо словно превратилось в каменную маску.
– Я спросил, что обозначает этот сон. Не знал, что ты меня не слушаешь, – холодно заметил он, и в его голосе прозвучали обвинительные ноты.
Его упрек только усилил охватившую меня дрожь.
– Тут очень жарко, я не могу сосредоточиться, – пролепетала я, обмахиваясь руками.
Не говоря ни слова, Тэйн поднялся, пересек комнату и распахнул окно. Потом вернулся на место, с минуту посмотрел на меня, затем взял в руки тетрадь.
– Готова?
Вместо ответа я продолжала разгонять вокруг себя воздух, словно пыталась избавиться от надоедливых мух.
Тэйн снова принялся читать. У него был приятный, сильный голос, и говорил он твердо и четко, будто выстукивал слова костяшками пальцев по корпусу только что вышедшего с верфи корабля. Я сидела напротив и позволила его сну пройти сквозь мое сознание, но видение было коротким и незначительным.
– Ты потеряешь свой фонарь, – вот и все, что я ему сказала.
Тэйн помолчал, затем что-то нацарапал в дневнике. Я чувствовала, что мы ничуть не продвинулись.
– Что это? – Я подалась вперед.
Внизу страницы, под записями, я углядела что-то большое и темное. Тэйн поднял глаза.
– Это мой дневник.
Я нахмурилась и протянула к нему руку.
– Знаю. Я имею в виду, что там, на странице?
На мгновение Тэйн прижал тетрадь к груди, будто пытаясь спрятать ее от меня. Мне даже подумалось, не потеряет ли он сейчас терпение, которое я так долго испытывала. Сейчас как рявкнет: «Не суй нос не в свое дело». Но он вдруг пожал плечами и медленно, словно нехотя, протянул мне дневник.
– Не знала, что ты умеешь рисовать, – удивилась я, потому что это были рисунки, маленькие, красивые и яркие, как незнакомая магия.
– А почему ты должна была об этом знать? – резонно заметил он.
Когда я взглянула на Тэйна, он смотрел в окно.
Я торопливо перелистывала тетрадь, выискивая рисунок за рисунком. У меня даже руки дрожали от нетерпения. Спирали ракушек, изогнутое крыло чайки, узоры вроде тех, что вырезают ножом на камне… Сердце вдруг сжалось, я остановилась и молча уставилась на новую картинку. Мне и прежде доводилось видеть книги натуралистов и рисунки, высеченные на ракушках, – их привозили моряки из дальних стран, но под моими руками оживал совершенно иной мир.
На листе бумаги был нарисован человек. Изображение, выполненное четкими и широкими линиями, казалось очень необычным. Набросок скорее напоминал фантазию, чем реальность. Человек сидел, склонившись над тарелкой с едой. Глаза полуприкрыты от усталости или голода. На переднем плане – его руки, очень большие, с неестественно длинными пальцами, будто это и не руки вовсе, а какое-то неизвестное существо. Да и сам человек казался монстром, состоящим из множества острых углов и удлиненных линий. Однако что-то неуловимое делало этот рисунок живым, отличало от всех других эскизов и полотен, которые мне довелось увидеть, – все они казались пустыми и плоскими.
– Очень… очень хорошо, – пробормотала я, не в силах отвести от него глаз.
Я перевернула страницу. Здесь человек примостился на краю деревянного ящика. У его ног лицом вниз полулежал молодой моряк со скрещенными ногами и зажмуренными глазами. В них обоих чувствовалось умиротворение и еще… непринужденность, как между котятами или щенками, что сбиваются в клубок, чтобы согреться. Другая страница – чайка, парящая в предрассветном небе. Дальше – кит, подвешенный над палубой вельбота. На дощатую обшивку стекают вода, кровь и жир.
Я листала страницы и видела руки, лица, обломки кораблей, китов, гарпуны, кости, снова лица. Разные – внимательные, корчившие гримасы, смеющиеся. Я думала, что знаю все о чувствах моряков-китобоев, но рисунки Тэйна перевернули все мои представления с ног на голову. Одиночество и жестокость, наслаждение и красота, волнение и грусть – вот что я видела и о чем прежде даже не догадывалась. А Тэйн попросту взял и перенес все это на бумагу. Мне не хотелось отрываться от этих страниц, этой жизни, этого мира. Хотелось изучить его полностью, неторопливо, рассмотреть каждую деталь. Но я чувствовала нетерпение Тэйна и понимала, что ощущаешь, когда нечто очень ценное для тебя вдруг оказывается в чужих руках. Я бережно закрыла журнал и отдала Тэйну.
– Как ты так сумел? Кто тебя научил? – только и смогла вымолвить.
– Я просто рисовал и все. Сам научился.
У меня возникло множество вопросов к нему: как он сумел сделать рисунки такими искренними, полными чувств? Рисовал ли он с натуры или по памяти? Есть ли у него еще наброски? Но Тэйн не горел желанием поговорить. Он сидел, уткнувшись в свой журнал, сжимая его напряженными до предела руками.
– Я никогда не видела ничего подобного, – призналась я.
Тэйн постучал пальцами по обложке дневника.
– Да это так… просто время скоротать, – поморщился он.
– Понятно, – кивнула я, закусив губу. – Мне понравилось. Очень. Это просто здорово. Моя мать вечно разглагольствует об искусстве. Помню, она утверждала, что только самые изысканные и утонченные натуры могут стать художниками. Я бы никогда не подумала, что кто-то вроде тебя может так рисовать.
Он приподнял бровь.
– Вроде меня?
Я затрясла головой.
– Нет, нет! Я не то хотела сказать. Имела в виду, тот, кто не брал уроки, у кого нет средств…
Он лишь смотрел на меня. Я тяжело вздохнула, потому что сказала не то и не знала, как выразить то, что чувствовала на самом деле.
– Я не… Моя мать всегда водила меня на всякие там вернисажи и повторяла, что это… красиво, утонченно или изящно… Эти художники… их картины, на которые она заставляла смотреть… Там были цветы, лошади. Все такое милое и радостное. И все какое-то одинаковое. А твои рисунки – они… они такие простые, безыскусные.
– О! – только и вырвалось у него.
– Нет, не то. Я хочу сказать, что твои рисунки гораздо лучше тех. Они как сама жизнь, без прикрас, – я перевела дыхание, потерла виски. – Картины, что показывала мать, будто одинаковые. Симпатичные и милые, на них приятно посмотреть, но на них нарисовано то, чего не существует. Мать говорит, что искусство призвано отражать жизнь. Вот я и считала, что она хочет такой же приятной и милой жизни, как на картинах. Но никогда не задумывалась о том, что может быть наоборот. Что рисунок способен действительно показывать настоящую жизнь и оттого становиться… живым.
Я снова вздохнула. Тэйн не шевелился.
– Я всегда думала, что знаю, какая жизнь у вас, у тех, кто приехал на остров Принца, но ошибалась. А ты показал, как все на самом деле. Какой в этом толк? Раньше я не размышляла о том, как вы живете, но твои рисунки…
Я закрыла глаза и представила один из них: мальчик с опущенной головой. Одной рукой закрыл лицо, как будто плачет, второй – тянет снасть. Его рука такая слабая и сильная одновременно…
– Твои рисунки помогли мне увидеть других. Ты и твои рисунки… – я снова замотала головой.
Я говорила не то, что хотела сказать, но вдруг, к своему удивлению, заметила, с какой страстью смотрел на меня Тэйн, и беспомощно взмахнула руками.
– Просто… спасибо, что дал мне на них взглянуть.