Отец Константин, видимо устав, затих.
Помолчали.
– Хорошо тут у вас, тепло, – сказал Семен Иванович фразу, которую всегда говорил во всех домах: будь то новое общежитие, куда он заходил под вспышки фотоаппаратов или квартира друга детства.
– Сам-то ты как живешь, тревожно? – неожиданно спросил старик.
К Семену Ивановичу никогда – никогда! – не обращались «на ты» незнакомые люди. Но обижаться, тем более злиться на человека в рясе и с крестом на груди было невозможно. И мэр растерялся, не зная, как реагировать.
– Тревожно тебе, – повторил старик. – И грустно часто бывает. Сказать «почему», али нет у тебя такой надобы?
Никто и никогда… Да, никто и никогда не разговаривал с Дорожным так. Семен Иванович даже обрадовался, что не взял с собой помощника, а то бы неудобно получилось.
Мэру показалось, что этот старик-священник знает про него что-то такое, чего он знать, по идее, не может, в чем сам-то себе Дорожный не всегда и не вдруг признавался.
– Когда душа болит – это плохо, – произнес отец Тимофей спокойно. – Чтобы боль утишить что надо? Лекарство правильное. Тоскуешь, что ли?
«Почему он так со мной разговаривает? – подумал Дорожный и почувствовал, как у него на лбу выступили капли пота. – Кто дал ему такое право? Все: быстро сказать про гостеприимство, про духовность и – вон отсюда!»
То, как и о чем говорил молодой священник, было понятно, правильно и привычно: не разговор – просьба. Как всегда…
Старик же вел свою речь странно, словно лучом рентгеновским светил. Никто и никогда не смел с Дорожным – так. Никто и никогда. Да и к чему это? Он сам про себя все знает. Все про себя ему известно, чай, не первый день живет на свете Семен Иванович Дорожный, не первый год с самим собой общается.
– Тоска – зверь ночной, – вздохнул отец Тимофей. – Днем в глубину сердца прячется, будто и нет ее. А ночью выходит. И куда от нее денешься?
Отец Константин удивлялся. Раздраженно думал: «Для чего Тимофей ему про это говорит? Понравиться хочет? В душу залезть? Надо было напирать вдвоем на звонницу – толку больше было бы…»
Это были хорошие мысли, правильные, логичные, но одновременно Константин чувствовал, как внутри него поднимается и разрастается все шире непонятно откуда взявшееся облачко восторга – восторга перед тем, как ведет себя отец Тимофей с большим начальником. Константина это радовало и раздражало одновременно, и совсем не хотелось сейчас здесь анализировать, отчего эта радость, смешанная с раздражением, возникает в нем.
А потому, извинившись, Константин вышел и пошел в свою комнату, где долго и молча смотрел на лик Спасителя, ни о чем даже мысленно не спрашивая Его, ни о чем даже про себя не моля Его, а просто ища поддержки, вроде бы непонятно почему, зачем и по какому поводу.
Когда отец Константин вышел, Дорожный почувствовал облегчение, словно ушел ненужный свидетель.
И снова – на миг – показалось, будто сидит он у родителей на кухне. Откуда это ощущение берется? Бог разберет… Ощущение – чувство таинственное, неведомо откуда и по какому поводу возникающее. Но вот ведь – возникает и держит душу в ласковых клещах.
Отец Тимофей молчал, смотрел только, словно ожидая, что Дорожный заговорит сам.
– Да нет у меня никакой особой тоски, – усмехнулся Семен Иванович. – Нет, бывает иногда… Чуть-чуть… Как у всех. – И вдруг спросил неожиданно: – У вас водки нет?
Отец Тимофей покачал головой отрицательно.
– Может, помощника послать? – сам себя спросил Дорожный. И сам себе ответил: – Нет. Нельзя. Неудобно.
– Водкой тоску не зальешь, – констатировал отец Тимофей. – Это тебе самому ведомо. Человек ведь отчего тоскует? Веры нет и работы нет. От безверия и безработицы – вся наша тоска.
Дорожный возмутился. Аж взревел на эти слова:
– Как же у меня нет работы? Да я как с утра встану…
Отец Тимофей перебил:
– Работа – это то, что душой делается, а не руками. Душой, понимаешь? Вот я про какую работу толкую. Вот ты, например, когда радовался в последний раз?
«А и действительно, – подумал Дорожный. – Вот все вроде делается хорошо в городе, правильно, и начальство хвалит, и семьдесят пять процентов обещают на выборах… А когда ж я радовался-то в последний раз? Может, состарился просто?»
– В церковь бы тебе надо, – вздохнул отец Тимофей. – Причаститься, исповедаться. – Он посмотрел на мэра своим сверлящим взглядом. – Но не будешь ты в Храм ходить. Пока совсем стариком не сделаешься. Как болезни начнутся – захочется сюда. Приходи, не бойся. Вспомни мои слова, да и приходи. Как там Володя-то пел? «В гости к Богу не бывает опозданий»? Правильно пел. А тоска твоя не уменьшится, если про душу забудешь в работе своей. Не уменьшится, нет.
Из церкви Дорожный ехал на очередное совещание и про разговор с попом не думал: Семен Иванович не любил и не позволял никому себя учить. Он – как ему казалось абсолютно самостоятельно, просто так, а не в связи – размышлял о том, чтобы ему такое придумать, чтобы обрадоваться; какую бы такую замыслить жизнь, чтобы правильность ее и четкость никуда не делись, а радость чтобы появилась…
Неожиданно для себя попросил водителя притормозить у цветочной лавки и послал помощника купить жене букет цветов. Что за блажь такая – непонятно, но почему-то захотелось подарить жене цветы.
А потом понеслась жизнь, закружилась, заторопилась… И, проезжая мимо церкви, он вспоминал иногда о том разговоре как о чем-то странном, непостижимом; в сущности, ненужном, но занятном приключении.
И еще каждый раз думал: надо бы, конечно, средства изыскать на ремонт колокольни, есть же такое желание. Но отъехав от Храма, тотчас про это свое желание забывал.
А Тимофей пошел в свою комнату, встал на колени перед иконой, начал креститься и заплакал.
И говорил сквозь слезы:
– Господи, ну, отчего я такой неумелый? Отчего жалеть могу, а помочь нет моего разума? Отчего Ты дал мне умение видеть пороки человека, а я никак не научусь помогать человеку пороки те изжить? Что же мне делать с детьми этими неразумными? Отчего так слаба моя жалость и так мал ум мой, что не получается ни дошептаться до них, ни докричаться? Что же мне делать, Господи, научи! Как помочь детям неразумным? Это что ж они со своими душами делают? Что с собой творят, Господи?! Что творят?
Затих Тимофей, не умея больше найти слов. И долго стоял молча и слез не вытирал, которые, неохотные, медленные, скользили по его щекам, увлажняя бороду.
И любовь, и скандалы, и просмотры телепрограмм, и печальные, и веселые разговоры, и водка, и молоко, и квас, и чай вечерний, и вечерние молитвы закончились у забавинцев, а отец Тимофей все стоял у иконы, думая о чем-то своем, лишь ему ведомом.
А жители Забавино спокойно спали. Они привыкли к своим заботам и тяготам, воспринимали их как естественную и нормальную составляющую жизни. Они даже представить себе не могли другую, более радостную, более яркую жизнь, а потому и не тосковали по ней, удовлетворяясь тем, что давало им их существование.
Отец Константин почувствовал неладное.
Захотелось пойти к Ариадне и потом вместе постучаться в комнату отца Тимофея – проведать, проверить предчувствие.
Именно потому, что хотелось так сделать, – так поступать не стал. Сам подошел к двери отца Тимофея, прислушался: тихо. Однако свет виден – значит, не спит.
Постучал. Сначала робко. Потом все настойчивей.
Стучал – прислушивался. Стучал – прислушивался.
Наконец, услышал голос отца Тимофея:
– Сейчас я. Минуту.
Почти сразу открылась дверь.
Отец Тимофей посмотрел удивленно, улыбнулся:
– Ну, проходи, коль пришел.
Константин никогда не был в комнате настоятеля.
Узкая кровать. Стол. На столе – листы бумаги, некоторые исписаны мелким, старательным почерком.
– У вас что, и компьютера нет?
– Мне зачем?
– Чтоб знать, как люди живут.
– Как люди живут – они сами расскажут, – вздохнул Тимофей. – Лично. Чтобы понять, как человек живет, надо ему в глаза поглядеть. Глаза все о жизни человека говорят – не язык. Язык, ехидна, врать горазд, глаза – не умеют. И хотели б, может, да не умеют.
Иконы. У одной из них горела лампада. В углу – телевизор, накрытый плотной, слегка запыленной скатертью. На телевизоре на подставке – большая икона Спасителя.
Отец Константин удивился:
– Вы что, и телевизор не смотрите?
– Почто мне? От прежних хозяев остался. Выбрасывать как-то неудобно: все-таки люди делали. Вот приспособил под подставку.
Отец Константин улыбнулся:
– А я вот посматриваю свой, когда время есть. Новости. Футбол. И даже политические шоу. Да! А как же?
Отец Константин речь вел страстно и темпераментно, как человек, доказывающий важное не собеседнику, а себе самому.
Говорил о том, что – да! – многие передачи, очень многие – да! – не богоугодные и люди ведут на них себя, словно одержимые бесом, душа кровью обливается на них глядеть, а что делать? Пастырь должен знать, чем живет его паства. Да и как понять, что в телевизоре показывают, ежели не глядеть его? Да и в людях как разобраться, ежели не смотреть то, что они глядят, и не интересоваться тем, чем они интересуются?
Старик сидел на стуле, слушал молча.
Константин смотрел на него, силясь по выражению лица разобрать: одобряет отец Тимофей его слова или нет. Но лицо настоятеля ничего не выражало. Точнее, если уж быть совсем честным, оно выражало скуку и тоску, однако Константин ни за что не признался бы в этом даже самому себе.
Когда Константин закончил свою речь, настоятель вздохнул и произнес тихонько:
– Как Силуан Афонский говорил? «Кто хочет чисто молиться, тот не должен знать никаких газетных новостей, не должен читать плохих книг или любопытство знать что-либо из жизни других. Все это приносит в ум много нечистых мыслей». Сказано же: «Старайтесь не о пищи тленной, но о пище, пребывающей в жизнь вечную». Вся эта политика – старания о пище тленной. Разве Спаситель говорил что-то о римском прокураторе? Тогда, что ли, политических дрязг не было? Да они во все века были. Но Спаситель о душе человеческой беспокоился, о нравственных законах, которые люди нарушают. Ты можешь себе представить, прости господи, Иисуса Христа, который участвует в политическом диспуте? Даже слова такие страшно произносить… – Отец Тимофей перекрестился. – Господь ведь как говорил о Себе и об апостолах: не от мира сего… Не от мира сего, вот ведь какая штука. Надо людям руку протягивать – уводить их в мир духовный из плотского, а не… – Отец Тимофей остановился на середине фразы, только рукой махнул. А потом добавил: – Беречь надо чи