[58] А вот в тысяча пятьсот двенадцатом настал мой звездный час! Колонна, Пескара, Кордоба тогда впервые соединились и с невероятной доблестью разгромили Венецию!
– Шеф, неловко вас перебивать, но это было в тысяча пятьсот тринадцатом году.
– Неужели?! А ведь точно…
– Точно. Седьмого октября 1513 года при Винченце. Вы навербовали шесть тысяч ландскнехтов в свой полк и привели их в Италию.
– Тебе виднее, ты же записи ведешь.
Георг вскочил с кресла и принялся возбужденно расхаживать по кабинету. Правильнее сказать «расковыливать», так как он отчаянно хромал.
– В тысяча пятьсот девятнадцатом я получил под команду все войска швабского союза! И в двух походах разгромил Ульриха Вюртембергского! Это, Адам, ты уже лично наблюдал. Ты же тогда, кажется, поступил на службу?
– Верно, это был мой первый военный опыт.
– А как мы погуляли в Пикардии в прошлом году? А?
– Погуляли, на мой вкус, не слишком удачно, Георг. Из Пикардии пришлось уйти, как мы все хорошо знаем.
– Уйти, много ты понимаешь! Да за это время мы столько раз били Франца, что подобная ретирада стоит трех удачных наступлений!
– Может, и так, зато для дела мы ничего не приобрели.
– А как же слава?
– Разве что только ее.
– Скажешь тоже: «разве». Это, черт дери, немало! Такая слава дорогого стоит!
– М-м-м-м, – протянул Адам с сомнением, на что Фрундсберг зло отозвался:
– Помычи, мальчишка! Слава – это такое же оружие, как пушки и пики! Чем ее больше, тем нас сильнее боятся и воевать легче! Да и платят больше…
– Ну, тогда за славу?
– За славу и процветание!
– За ветер добычи, за ветер удачи, чтоб зажили мы веселей и богаче! – поддержал я почин небольшим стихотворным экспромтом, который так понравился оберсту, что тот щетинисто расцеловал меня в обе щеки после того, как мы выпили.
– Скажи, Пауль, – поинтересовался он после короткой паузы, потраченной на неторопливое уничтожение закуски, – как служба? Врастаешь?
Что сказать? Я врастал.
Конрад Бемельберг встретил меня из командировки не слишком приветливо. Еще бы, фельдфебель болтался где-то и отъедал ряшку за казенный счет, пока он – заслуженный офицер – тянул лямку.
Курт Вассер, как и Бемельберг, был зол и задерган. Нелепое отступление из Италии, марш по мятежным землям родной страны, размещение в Мюнхене и подступающее безденежье впрыснули желчный яд раздражительности в начальственные души. Курт похудел и прямо-таки сочился черной слизью ненависти к окружающему миру.
Вашему верному рассказчику насыпали полный подол невеселых солдатских забот. Я муштровал новобранцев: направо-налево – шагом марш и все такое прочее. Учил немудреному фехтованию пикой и алебардой: длинным коли – коротким коли – отбив вправо – отбив влево etc. Делился куда более мудреными тайнами фехтования спадоном: парад ин кварта и полкруга в терцию, шевелись, клянусь громом, и тому подобное. Стоял в караулах со своим десятком: холод, скука, беспросветная тупость и тому подобное говно, которого мы нажрались по самые гланды.
Когда я начал думать, что все говно уже съедено и хуже не будет, нам подвезли свеженького говнеца полный воз. Причем было оно таким противным, что то, что мы хавали накануне, показалось олимпийским нектаром и язычками колибри в бургундском соусе.
Денег не было. Жалованье платили через раз. Провиант каждый добывал сам как мог. Спасали только старые запасы да награбленное добро, оставшееся после славного пиршества жадности во французском лагере под Бикокка. Кроме того, у меня оставалось не менее полутора сотен полновесных гульденов, чеканенных еще на Асгоре. Дороговизна, правда, была такая, что все резервы таяли, как масло на сковородке. Еще немного – и армия просто прекратила бы свое существование. Кто не убежал – умер бы с голодухи.
Так мы провели зиму 1522–1523 годов. Холод, бескормица и нищета. Болезнь и печаль. Тщета и суета.
А потом остатки нашего войска, поредевшего от дезертирства и хворей, бросили в Центральную Германию, где мы разметали толпообразную армию крестьян. Солдаты были грязны, оборванны и предельно злы. Только качественное оружие и выучка как-то отличали нас от наших оппонентов.
По дороге туда и обратно ландскнехты, не скрываясь, грабили, жгли, насиловали и убивали. Никакой hoh Keiser, mit Gott für Vaterland и тому подобная чушь не могли нас остановить. Что кайзер, если в кошельке дыра, а что такое доброе мясо, ты забыл еще на прошлой неделе?!
Конечно, никто еще не падал и не умирал на холодной земле от голода. До этого мы пока докатились. Но самая обычная простуда быстро сводила ослабевшее от зимнего недокорма тело на ту сторону. Всем понятно, какую… Мы зарывали товарищей в неглубоких могилках вдоль дорог, скрипели зубами и упрямо маршировали дальше, а в душе все сильнее разгорался свирепый, темный огонь ненависти. К кому? А кого поймаем!
И шли по землям Германии полки. А над нами летели на своих бледных конях четыре всадника со ржавыми косами в руках, которых так остроумно изобразил великий Альбрехт Дюрер. Позади царил самый разнузданный Makabr tanze, где в одном хороводе плясали крестьяне, солдаты, рыцари и несчетные тысячи скелетов, без различия пола, возраста и происхождения.
Во Фландрии, куда занесла непростая дорога войны полки ландскнехтов, я услышал такую песню:
Der Tod reit’t auf einem kohlschwarzen Rappen,
Er hat eine undurchsichtige Kappen.
Wenn Landsknecht’ in das Feld marschieren,
Läßt er sein Roß daneben galoppieren.
Flandern in Not!
In Flandern reitet der Tod!
Der Tod reit’t auf einem lichten Schimmel,
Schön wie ein Cherubin vom Himmel.
Wenn Mädchen ihren Reigen schreiten,
Will er mit ihnen im Tanze gleiten.
Falalala, falalala.
Der Tod kann auch die Trommel rühren,
Du kannst den Wirbel im Herzen spüren.
Er trommelt lang, er trommelt laut,
Er schlägt auf eine Totenhaut.
Flandern in Not!
In Flandern reitet der Tod!
Als er den ersten Wirbel geschlagen,
Da hat’s das Blut vom Herzen getragen.
Als er den zweiten Wirbel schlug,
Den Landsknecht man zu Grabe trug.
Flandern in Not!
In Flandern reitet der Tod!
Der dritte Wirbel ist so lang gegangen,
Bis der Landsknecht von Gott sein’n Segen empfangen.
Der dritte Wirbel ist leis und lind,
Als wiegt’ eine Mutter in Schlaf ihr Kind.
Flandern in Not!
In Flandern reitet der Tod!
Der Tod kann Rappen und Schimmel reiten,
Der Tod kann lachelnd im Tanze schreiten.
Er trommelt laut, er trommelt fein:
Gestorben, gestorben, gestorben muß sein.
Flandern in Not!
In Flandern reitet der Tod!
Смерть на коне, как уголь черном,
Под непроглядным, как ночь, капюшоном,
Когда ландскнехты на бой маршируют,
В первых рядах она гарцует.
Смерть на коне!
Фландрия в беде!
Во Фландрии Смерть на коне!
Смерть на коне белее снега,
Прекрасном, как херувимы с Неба.
Когда кружатся в полях хороводы,
Пляшет вместе со всем народом.
Фа-ла-ла-ла,
Фа-ла-ла-ла!
Смерть на коне красней, чем пламя,
Словно залитое кровью знамя,
Когда пожаром твой дом полыхает,
Гордо среди огня выезжает
Смерть на коне…
Смерть выбивает дробь барабана.
Сердцем ее ты почуешь нежданно.
Бить она долго и громко может.
Молча бьет по натянутой коже.
Фа-ла-ла-ла!
Фа-ла-ла-ла!
Когда она первую дробь выбивает,
Кровь тут же сердце твое покидает,
Когда она выбьет вторую дробь,
Ляжет ландскнехт в холодный гроб.
Смерть на коне…
Третья дробь тиха и неслышна.
Долго ландскнехту ждать встречи с Всевышним…
Третья дробь тиха и тонка,
Словно баюкает мать ребенка…
Фа-ла-ла-ла!
Фа-ла-ла-ла!
Смерть на коне вдруг промчаться может.
Может и в танце кружиться тоже.
Бьет она громче и бьет она тише.
Мертвых, мертвых повсюду ищет!
Очень точно, по-моему: «Фландрия в беде, Во Фландрии Смерть на коне» или что-то в этом роде.
Ваш покорный слуга личного участия в «бытовых» безобразиях не принимал. Хотите верьте, хотите не верьте. И даже солдат своих по мере сил удерживал, что было невероятно сложно. Но старался, чем сыскал себе известность «самого гуманного ландскнехта», «этого ненормального», «жополиза» (вот непонятно, кому это я лизал жопу, не крестьянам же?), «арбитра дисциплины».
Вот что погано: я настолько очерствел, что никаких, понимаете, никаких эмоций не поднималось во мне горькой, полынной волной при вести об очередной сожженной деревне или при виде растерзанного тела обывателя.
Шевелилось что-то в глубине души, но колодец моих чувств иссяк настолько, что эхо этого бултыхания почти не достигало поверхности. Я невольно задумывался, а не пересох ли колодец? Может, там, на дне, вместо прозрачной воды осталась только мутная илистая жижа?
Я не закатывал истерик, не плакал, не заламывал рук, как в самом начале моего пути. Конечно, если у меня на глазах солдат пытался изнасиловать девочку, я это тут же пресекал.
Я апеллировал к воинской чести и дисциплине, рассчитывая, что мой блеф сработает. А потом пришлось признаться, что это вовсе и не блеф… Что страдания невинного ребенка меня трогают куда меньше, чем то, что солдат посмеет ослушаться приказа старшего по званию.
Нерадостное открытие. Но мне уже было наплевать, никаких лишних гражданских мыслей моя откровенность перед самим собой не породила. Одно обнадеживало. Я не перестал копаться внутри себя. А значит, когда-нибудь, может быть, война покинет мою душу.