– Брось, Конрад, что поделать. Все мы выступили не очень. Командуй, что ли?
– Не очень… Двадцать три парня положили… у-у-у-уй! – Бемельберг поморщился, сдавив нащечники штурмхаубе, и зычно гаркнул:
– Внимание! Назад! Шагом! Марш! – Строй слаженно откатился, немало удивив турок по ту сторону. Сюрпризы их еще ждали.
– Пикинеры! На вытянутую руку вправо разомкнись! Алебардисты, вперед! – И, обращаясь к Паулю, уже тише:
– Иди к своим, сын войны.
– Делаем как договорились. Франко! Сейчас мы растащим холодных. Дели бойцов на две колонны и выводи по бокам. Сигнал к атаке – барабан, как обычно.
Янычары запоздало поняли, что происходит. Алебардисты крючьями цепляли своих покойных товарищей и редких турок, вытаскивая из пролома. Совсем скоро на земле осталось три-четыре развороченных тела, которые не могли помешать атаке. А турки не могли помешать страшной расчистке, ведь сунуться в брешь означало лишиться преимуществ флангового прикрытия и пойти на фронтальную схватку с озверевшими ландскнехтами.
Франциско стоял в левофланговой колонне и молился, как обычно в свободную минуту. Его конники тоже, наверное, молились, а если нет – очень напрасно, ведь им предстояло выскочить из-за стены прямо на копья янычар и сабли спах. Латы, конечно, здорово спасают, но ведь дырочка всегда отыщется, не так ли? Иначе все войны давно бы закончились.
Приготовлениям, как и всему на земле, суждено было закончиться. А после этого грохнул барабан, опустились на укол алебарды, впечатались в пыль башмаки.
Началось!
Ландскнехты были очень разъярены долгим топтанием и неоправданными потерями. Они как один шагнули в пролом и слаженно надавили на янычар. Последние дрались отчаянно, да противопоставить железной стене, ощетинившейся алебардами, ничего не могли. Привычно откатились назад. Приготовились ударить с боков, но не тут-то было. Вперед рванулись спешенные испанцы.
Их тяжелые кавалерийские латы отменно исполнили роль передвижного щита, а короткое оружие позволило схватиться с турками грудь в грудь… и продавить строй. И еще. И еще. В пролом потянулись пикинеры.
Падали люди, валились с обеих сторон, но теперь смуглые тела в кольчугах и шелковых кафтанах все чаще оказывались под мельтешащими башмаками. А светлокожие люди в кирасах неспешно и неуклонно вползали в брешь, расширяя плацдарм. Когда же за стену смогли выйти пикинеры, натиск приобрел неостановимый характер.
Наконец под сверкающим полукругом, нарисованным чьей-то алебардой, упал знаменосец. Зеленый стяг закачался. Закачался и людской полумесяц. Дрогнул. Десятки рук потянулись к древку знамени, но воинская удача была неумолима. Сегодня она однозначно стояла в строю ландскнехтов.
Парчовое полотно смялось в кровавой грязище, а стена турок раскололась, разлетелась, не хуже чем каменная преграда под ядрами.
Франциско видел, как его двойник сходится с воинами в тюрбанах, надетых поверх шлемов, тюрбановидных шлемах, надетых на тюрбаны, затянутыми в кольчуги и непривычные кольчато-пластинчатые доспехи с непроизносимыми названиями «юшман» и «бехтер». Он рубил мечом, повисая на щитах, его бойцы крушили шестоперами и клевцами, рвались вперед, как безумные.
Вот он парировал кривую саблю, сунул гардой, саданул лезвием, оттолкнул противника, рубанул в бок, и тут неведомо откуда прилетевший топор упал на его шлем. Всеохватывающее зрение внезапно сфокусировалось до узкого обзора из-под козырька бургиньота, перевернулось, сжалось в точку и сгинуло в темной бездне вращающихся цветных пятен. Боли по-прежнему не было. Не было и страха.
Тьма мгновенно расступилась или прошла целая эпоха, этого Франциско не ведал. Но вынырнул. Вынырнуть довелось в совершенно ином месте, в иное время, гораздо раньше. Хотя «раньше», равно как и «позже», превратились в довольно отвлеченные понятия.
Молодой, совсем юный мальчик стоял на коленях перед уютным домашним алтарем и молился.
Древний иконостас коптила одинокая свеча в высоком подсвечнике, выхватывая дрожащей сферой света суровые лица бородатых святых. Желтоватое мерцание оставляло в полутьме и мальчика, и раскрытую перед ним книгу.
Сумрак не мешал высокому нескладному пареньку, который давным-давно наизусть знал все, что нес через века тяжелый пергамент. Разбуди ночью и потребуй декламации, и он без запинки прочитал бы все от Credo[109] до любого псалма или любого места из Апостольских посланий.
Вот только будить мальчика не приходилось. Он сам каждую ночь вскакивал с жесткого и узкого своего ложа, бежал к замковой часовне и долго истово молился, как сейчас, уткнувшись сокрушенной головой в книжный разворот. Молился он и утром, и перед обедом, и после, и отходя ко сну. И вообще в любую свободную минуту, если вы видели молодого бастарда де Овилла, вы могли уверенно предполагать, что он разговаривает с Богом.
Странные это были молитвы. Давно уже не рвались с его сердечных уст слова Pater Noster или Ave Maria[110]. Не обращался Франциск к небесам и с незатейливыми детскими: «Дорогой Боженька, сделай так, чтобы я скорее вырос, чтобы мне наконец подарили того коня, а еще чтобы злой Хуан сломал себе ногу, а я обещаю вести себя хорошо, слушаться батюшку и делать все-все, что скажет фра Анжело».
Фра Анжело сильно удивился бы, доведись ему узнать, что его маленький подопечный уже много лет, вставая перед иконами, молчит. То есть абсолютно, так что и мимолетная шальная мысль не тревожит идеальной глади озера его души.
Сам Франциско удивился бы не меньше, если бы ему сказали, что он бессознательно возжег в себе огонь исихии, чей свет открыл миру пламенный Григорий Палама. Можете быть уверены, что Палама, узнав о своем нечаянном последователе побольше, удивился бы еще сильнее. Вот только узнать и удивиться огненосный грек вряд ли смог бы, ведь он уже более ста лет находился там, где царит пустота, содержащая в себе все времена, события и вещи.
Удивление вызывало парадоксальное поведение юного испанца. Если вы думаете, что он готовил себя монашескому служению, то вы глубоко заблуждаетесь. Невзирая на крайнюю религиозность и усиленное молитвенное делание, в дикой, так сказать, природе это был сущий дьяволенок.
– Опять на коленках в углу грехи замаливает? – сказал бы и часто говаривал его отец (вроде бы отец), старый граф де Овилла. – Не верьте его постной роже! Это маленький, мстительный, хитрый ублюдок.
И точно. Граф часто ошибался в людях, но в данном случае верно по всем пунктам: и маленький, и мстительный, и хитрый, и ублюдок.
– Хо-хо-хо! Клянусь небом! – мог пророкотать и рокотал самозваный воспитатель Франциско, его дядя, младший брат графа – опытный солдат и отпетый головорез. – Монахом парнишке не стать! Какой, к дьяволу, монах, видели бы вы его глаза, когда он берет шпагу, лопни моя селезенка! Из парня выйдет или хороший солдат, или хороший висельник, а может, и то и другое одновременно, хо-хо-хо!
Дядя тоже был прав. Мальчик с замиранием ждал каждого его жизненного наставления, которые заключались в том, что мужчина обязан владеть шпагой, или он не мужчина (клянусь ребром Адама, дьявол меня задери). Обязан скакать на лошади так, чтобы окружающие мнили его кентавром (хо-хо-хо). Обязан никому ничего не прощать (что в руке, то и на голове у того парня, разрази меня гром). Обязан пить с товарищами (как жеребец после случки, понял, малец?). И любить до потери пульсации все, что носит юбку и шевелится (хо-хо-хо, чтоб меня!).
По младости последние две позиции обучения мало увлекали Франциско, оставаясь чисто академическими, а вот факультеты «шпага – лошадь – не прощать» – совсем другое дело. Мальчик до судорог упражнялся с клинком. Учился бить, рвать и бороться. Загонял и себя, и коня, и дядю. И постоянно получал тумаки от многочисленных старших братьев и прочих родственников в рамках своего недоделанного рыцарства.
Как же он их ненавидел! Совершенно не боялся, по любому поводу лез в драку, умывался кровью, так как никаких скидок на малый возраст и рост не получал, затаивался и продолжал тренироваться.
У маленького Франциско не было друзей. Если не считать дядю. А вот нормальных друзей-ровесников не было. Поэтому он много читал. Все подряд. От «Анабасиса» до «Записок о Галльской войне» и от «Песни об Эль Сиде» до «Повести о Сегри и Абенсеррахах». Не считая Библии и богатого разнообразия латинской патрологии, конечно.
Нынешний де Овилла витал во мраке часовни, видя себя самого, совсем еще мальчишку, стоящего на коленях. И молился бессловесно сам в себе маленьком, не осознавая присутствия себя нынешнего.
Его память услужливо показывала картины из прошлой нелегкой жизни в родительском гнезде. И тумаки, и долгие часы в библиотеках, монастырской и замковой. И первый распутный поцелуй, приведший к его стремительному драпу в армию, и смертоносный звон клинков, возвестивший триумфальное возвращение на испанскую землю.
Первая дуэль… Память услужливым халдеем приоткрыла покрывало времени, и он увидел, как толедская сталь гасит искру жизни в сердце ненавидимого врага. Шпага, чвякнув, вонзилась в мясо, а покрывало вновь свернулось и вынесло его к новой дуэли. И еще к одной… И опять… И снова… И еще. Сколько их было? Двадцать пять или двадцать шесть, если считать неоконченную схватку с Паулем Гульди. Кому довелось выжить? Человек семь ушло. Совсем не целыми и далеко не невридимыми, но живыми.
Ненавидел он своих противников? Желал ли им смерти? Тот юный оболтус, что танцевал на лужайках, полянках, улочках и так далее, несомненно желал. Более того, жаждал. А его невидимый зритель – он же, но в нынешнем новообретенном возмужании – нет. Твердо и однозначно.
Честь дворянская, гордость рыцарская – теперь он вдруг понял, что не стоят они человеческой жизни. Свою жизнь ради чести Франциско и сейчас отдал бы до капли без колебаний, но забирать чужую – более чем сомнительно.