Открыла женщина сонные глаза и спрашивает еле слышно:
— Что случилось?..
Сашка улыбнулся и говорит:
— Ничего. Просто мы с тобой друг за дружкой ходим. Пойдем лавочку поищем, отдохнем немного, а то до дома не дойдем.
Посидели немного на лавочке, передохнули… Молча. А о чем говорить, спрашивается? То, что гордость от усталости уснула еще ни о чем не говорит. Порхнет ничего не значащее словцо — все заново начнется.
Встали. Пошли… Причем Сашка опять за Маринкой идет. Вдруг споткнулся солдат, на колени упал.
Марина спрашивает:
— Что там у тебя?
Сашка отвечает:
— Что, что… Дороги не будет. Судьба у нас такая, что ли?
Маринка говорит:
— Это не судьба, а лужа. Пойдем я тебя домой отведу, а то ты ничего не видишь.
Сашка говорит:
— Это прямо немецкое окружение какое-то получается. И до своих, вроде бы близко, а дойти невозможно.
Марина вдруг оседать стала и говорит:
— Все, я больше не могу… Сил нет!
Короче говоря, когда Сашка Марину на руках домой принес, тетя Вера у тети Поли в гостях сидела. Вдруг смотрят женщины, распахивается дверь и в комнату вваливаются два грязнющих босяка.
Тетя Вера первой в себя пришла и кричит Сашке:
— Куда ты ее такую чуню принес в хату?!.. В баню тащи!
Тетя Поля все сразу поняла и — пулей в баню, чуть коленку о табуретку не разбила.
В общем, кое-как согрели баню, раздели молодых и туда их запихнули. А они — хоть и чуть живые от усталости, все равно друг дружки стесняются. На вы друг друга называют. Ну, там типа «Мыло нужно? Возьмите, пожалуйста…» или «У меня еще теплая вода осталась… Вам дать?»
Обе мамаши уши к двери приложили и слушают, мол, что там?!.. А там — ничего. То шайку друг другу молодые люди передают, то мочалку. В бане-то, кстати говоря, темно как в погребе, а в свете комелька что ты там рассмотришь?
Тетя Поля шепчет:
— Да когда же Маринка спинку-то Сашке тереть будет?
Тетя Вера:
— Лучше уж он пусть ей потрет.
Тетя Поля:
— Да слабый он, совсем слабый!..
Тетя Вера:
— Но не старый же совсем… Дело-то житейское, что тут стесняться?
Что ж, дошло и до спинки… Не об стенку же ее тереть. Только заплакала вдруг Марина и говорит:
— Сашка, Сашка, что же ты такой худой, а?.. Одна кожа да кости.
Тетя Поля не без обиды шепчет своей подруге:
— Еще не замужем, а уже критикует.
Тетя Вера говорит:
— Не критикует, а констатирует факт. Давай их спать укладывать, а то баня стынуть начинает и как бы двое этих доходяг там не замерзли.
Спать уложили как детей — хоть и рядом друг с другом, но все равно под разными одеялами. Затем тетя Поля Сашке и Маринке сказку рассказала, пока оба не уснули. Потому как нечего тревожить свои тела желаниями на какие сил-то нет…
… Сорок пять лет вместе прожили Сашка и Марина. Еще четверых детей нарожали. На бедность никогда не жаловались, но и власть никогда не хвалили. И не только власть, но и всю ту гниль, которая возле этой власти обретается, а со временем ей и становится. Жили, в общем, как могли, по совести, и счастливы были до самых последних дней.
Дядя Саша на три года жену пережил. Крепким он был, как разросшийся дуб и таким же суровым.
За его спиной бывало шептались:
— Это он так за Маринкой расцвел и ожил… А с фронта пришел, как хромоногий ледащий петушок по земле ковылял. Да и полуслепой к тому же…
Может быть, это и правда. Трудно человеку жить, когда он один. Да и возможно ли это?.. И человеческая гордость тут совсем ни при чем.
ДЕНЬ ЗАЩИТЫ ДЕТЕЙ
… Память странная штука и она может быть такой же пронзительной, как вой немецких пикирующих бомбардировщиков. Прошло уже много лет — почти вся жизнь за плечами — но этот страшный крик войны так и останется со мной до конца. Я не помню начало той бомбардировки, потому что спала, а когда проснулась, первым, что услышала, было то, как по крыше нашего вагона стучат с силой брошенные камни. Их было очень много, они были невидимы и беспощадны. Камни крошили стекла, прошивали тонкие стены и убивали людей. Да, это были пули, а не камни, но я поняла это только тогда, когда услышала вой немецких бомбардировщиков. Осознание пришло как-то сразу, как врываются в пространство звуки через внезапно разбитое окно.
Когда эшелон остановился, тетя Люся крикнула мне, чтобы я прыгала в окно. Откос железнодорожной насыпи был очень крутым и, уже падая вниз, я успела заметить неподалеку от насыпи несколько огромных деревьев с темными, разваливающимися кронами. Они мгновенно вырастали из земли, ширились, захватывая все вокруг и, уже умирая, превращались в грязный дым.
Я долго не могла встать после падения, — меня сбивали с ног другие люди… Все бежали в лес в надежде спрятаться от пуль и бомб. Женщины и дети плакали от страха… Я видела совсем молодую маму, которая прижимала к груди ребенка. У ребенка не было руки, сильно хлестала кровь и весь подол женского платья был мокрым от крови. Женщину, как и меня сбили с ног, она тоже пыталась встать и ее руки были красными от крови ребенка. Она не обращала внимания на толчки в спину и полубезумными глазами смотрела на лес. И даже когда пуля попала ей в спину, женщина, уткнувшись лицом в землю, все равно судорожно пыталась ползти. Я видела ее в течении нескольких секунд, между двумя заходами немецких бомбардировщиков, и, хотя, казалось бы, интервал времени между ними был совсем небольшой, я… не знаю, как сказать… Это было совсем другое время, понимаете?
Мне недавно внук попытался объяснить, что такое компьютерная «оцифровка». Мол, тексты, фотографии, музыка, фильмы, то есть вся-вся информация превращается в поток цифр. Но ведь плотность этого потока может быть очень разная… Тогда, во время бомбардировки, секунды вдруг превратились в часы, время стало огромным, а пространство пожирали взрывы, и оно сжалось до крохотного, обнаженного и беззащитного пятачка… Наверное, война не бывает другой. Она безмерно увеличивает одно, сжимает в точку другое и рождает какой-то иной, до боли реальный и до боли изуродованный мир.
После бомбежки многие люди вернулись к эшелону, в том числе и я, но я почти ничего не помню… Я быстро поняла, что полная и пожилая тетя Люся (ей было слегка за сорок) не смогла выбраться из вагона. Наш вагон горел, несколько пожилых мужчин пытались вытащить раненых, но быстро прекратили свои попытки. Все выглядели усталыми, подавленными и только двое мужчин в военной форме пытались что-то объяснить людям. Их почти не слушали…
Потом старый железнодорожник сказал, что станцию, с которой мы выехали всего час назад, уже заняли немецкие танки, что рельсы впереди разбиты и что нам нужно идти «в сторону понтонного моста». Я не знала, где этот мост, я не знала вообще, что такое «понтонный мост», и просто пошла за другими людьми…
Многие бросали вещи, у меня их не было, а в руках я почему-то держала пуховый платок тети Люси. Она говорила, что хочет подарить его маме. Я старалась думать только о маме в Воронеже и гнала мысли о тете Люсе. С какой-то острой детской совестливостью я понимала свою подлость — я словно бросала свою тетю, я отстранялась от нее там, внутри себя самой и мне было до боли стыдно за это предательство. Но чем я могла помочь тете Люсе в этом изуродованном войной мире? У меня просто не было и не могло быть сил поступить иначе.
Уже подходя к лесу, я увидела маленького Мишку… Он шел один. Первый раз я заметила его еще на железнодорожной станции. Все знали, что два дня назад у Мишки убили родителей, что его выбросили из окна горящего вагона, и что — удивительно! — Мишка ни разу не заплакал. Какая-то рыжеволосая женщина сказала, что она врач и она знает, что если ребенок не плачет в подобной ситуации, то это очень плохо. Мишку держала на руках молодая девушка в светлом, очень ярком платье. Она стала спорить с врачом и сказала, что если ребенок не видит непосредственной опасности, то нет ничего плохого в том, что он не плачет. Потом девушка попросила меня принести воды. Но меня остановила тетя Люся: наш эшелон должен был вот-вот тронуться, а до водокачки было далеко…
Мишке вряд ли было больше пяти лет. Я хорошо запомнила его матросский костюмчик и взъерошенные, светлые волосы. Теперь он шел один… Он шел, упрямо наклонив голову и сжав побледневшие губы. Левую руку малыш прижимал к боку, а правой отмахивал в сторону. Так ходят кавалеристы, мой отец был военным, и я хорошо знала это. Наверное, отец Мишки тоже был военным и малыш, как все дети, подражал ему.
Когда нужно было идти быстрее, например, чтобы в очередной раз не отстать от группки людей, движения Мишки делались по-взрослому резкими, а бледные губы становились совсем бескровными. Но малыш все-таки отставал от взрослых. Колонна людей, уходящих от разбитого эшелона, растягивалась все больше и к полудню она окончательно разбилась на мелкие группы.
Какое-то время Мишка шел рядом с женщиной, ведущей за руки двух перепуганных детей. Но та не обращала на него внимания. Когда мы остановилась на небольшой отдых, женщина накормила своих детей и ничего не дала Мишке. Он стоял рядом и оглядывался по сторонам, как будто искал кого-то… Малыш хмурился, словно обдумывал какую-то трудную задачу. Он не видел ее решения, да, наверное, и не мог видеть, но он и не собирался сдаваться.
Потом я видела Мишку рядом с молоденьким солдатом — он вел его за руку. Солдат сильно хромал, часто оглядывался и постоянно говорил, что вот-вот снова налетят немецкие самолеты. На какое-то время я потеряла Мишку из вида и когда снова увидела его, он уже шел рядом с пожилой женщиной в темной безрукавке. Малыш шел, упрямо наклонив голову и смотрел строго перед собой. Наверное, Мишка сильно страдал, но отец учил его преодолевать любые трудности. Он уже знал, что его родителей больше нет в живых, что он остался один и что он должен уйти от войны как можно дальше. Уйти, чтобы не погибнуть.