В общем, всего хватало… А совесть — штука тонкая. Как-то раз, еще до войны, от одного священника странную фразу услышал, дословное ее не помню, но звучала она примерно так: мол, сила и слава Божья в великой человеческой слабости свершается. Я тогда только посмеялся в ответ, а теперь вдруг понял — да!.. Не знаю, как там с Божьей силой и славой, но с совестью так всегда бывает. Сила в человеке — как прочные суровые нитки для сапога. Сшил кожу, стянул потуже нитки — и готово, не расползется. А если ослабнут нитки, что тогда?.. Вода в сапог просочится. Но сапог — ладно, а если в человеке другие «нитки» ослабли? Тогда словно весь мир в него хлынет, без разбора, как в бездонную яму. Ну, а ежели Бога нет, кто и что тебе поможет справиться с этим потопом?..
Что странно, я на все свои душевные переживания как бы со стороны, чужими глазами смотрел. Словно не я, а какой-то другой человек по темным и пустым коридорам бродил… Он дверь в комнату откроет, а мне в глаза — свет и боль до рези… Кричишь, зачем я это сделал?! Ответа нет. Потом снова коридоры, снова тьма, пустота и снова свет. Я тогда понял, что не только тьма слепит, но и свет. И он тьмой бывает, когда ты не видишь ничего кроме этого света.
Ты, Коля, не удивляйся, но я Мишке «Вию» о своей жене рассказал. Даже про то, как однажды в женское общежитие заглянул и что из этого получилось. Не знаю, просто взял и все выложил. Словно пьяный был… А, может быть, и в самом деле ослабел до дрожи после болезни и письма жены.
Гляжу, Мишка смеется:
— Идиот ты, капитан!.. Тут даже дурак понял бы, что твоя женушка тебя и раньше не особенно сильно ценила и что ты — извини, конечно, — рога свои честно заслужил. Подумай сам, ну, какая честная баба своего мужа утром по магазинам потащит, если он вечером пьяный приперся? Только та, которая все понимает и которой ты — уж точно по фигу. Ей лишь бы свое урвать.
Мне даже полегчало немного… В смысле, мол, может быть, не так уж я и виноват был?
Мишка дальше говорит:
— … Так в жизни и бывает. Кто дурак — тот тем, кто поумнее, служит. Ты пойми, не такая уж я и сволочь в подобных рассуждениях, просто мне обидно за человеческую глупость.
Я чуть спохватился и спрашиваю:
— А у немцев ты много ума и правды нашел?
Мишка кричит:
— Плевать я на нее хотел, потому что никой другой правды кроме звериной не существует. Она — да, она — сила, которая вашу солому ломит, — Мишка снова приподнялся, горделиво выпячивая худую грудь. Его глаза лихорадочно заблестели. — Мало, мало вас гвоздили, мало из вас социалистических гвоздей наделали! Да вы бы, сволочи, хотя бы сами себя пожалели!.. Один хомут сняли — два нацепили. По идеям равенства жить хотите? Тогда всех топором ровнять нужно, причем по головам.
«Вий» замолчал, вперив в «Майора» ненавидящий взгляд. Тот молчал. Мишка убрал локоть, на который опирался, и обрушился на кровать.
— Повторяю для дураков, нет никакой правды кроме звериной… И быть не может.
«Майор» хотел было спросить: а из боевого охранения с оружием ты к немцам за звериной правдой ушел? Но не стал… Сильно болела голова, ломило под лопаткой и пол, казалось, медленно покачивался, уплывая в какую-то неведомую даль.
«Сволочь… — подумал «Майор» о «Вие». — Самая обыкновенная, грязная сволочь. Такая свинья из грязной лужи выберется, отряхнется и, вроде как, снова чистой сама себе покажется».
Он дал себе слово не приходить больше к Мишке.
«Это же не работа, а философия с предателем получается, — рассуждал про себя «Майор». — Словно отраву пьешь… Уж лучше водку глотать, чем эту дрянь».
Но на сердце уже легла какая-то странная жалость к Мишке «Вию» почти равная ноющей зубной боли. А еще она была похожа на тонкую, въевшуюся в кожу проволоку стягивающую руку где-нибудь у запястья. Под нее уже невозможно было загнать кончик сапожного шила и рвануть изо всех сил, не жалея страдающего тела. Уж слишком сильно врезалась она в плоть и почти слилась с ней.
«Майор» удивлялся тому, что с ним происходило… Он и стыдился самого себя и удивлялся собственному бессилию. Но он приходил к Мишке «Вию» каждый вечер и однажды даже принес ему два яблока.
«Майор» и мой отец выпили по пятьдесят грамм и закурили. Они молчали, наверное, целых пару минут. Гость рассматривал потолок, отец — дым от папиросы.
— Черт его знает, какие бывают болезни на свете! — вдруг сердито сказал гость. Он резким движением загасил окурок в пепельнице, давя с такой силой, что стекло скрипнуло по клеёнке. — Я тебе уже говорил, что самым трудным было в одиночку из тыла фрицев выбираться… Больным себя чувствуешь и брошенным. Вот и я таким же, в конце концов, стал после общения с Мишкой «Вием». А может, еще и хуже… Когда из окружения выбираешься, хотя бы цель свою знаешь, а тут… Одна гниль и болото вокруг. Много раз пытался в себе злость вызвать, мол, да что это ты?.. Но тут же ответ находил: а ничего!.. С усмешечкой, знаешь такой ответ получался, с издевкой над собой. От таких переживаний у меня по всему телу вдруг черные чирьи пошли. Жуткие просто… Я такие раньше видел, только когда человек в сырых окопах долго сидел. Медсестра во время укола один такой чирей у меня на спине увидела — даже вскрикнула. Арон Моисеевич меня осмотрел — нахмурился… Мне в глаза посмотрел так, словно что-то выискивал. Спрашивает меня: «Как вы себя чувствуете, молодой человек?» Я отвечаю: «Вроде, нормально…» А он вздохнул и говорит: «На войне, молодой человек, никто нормально себя чувствовать не может. Даже в медсанбате». Ну, и выписал меня, как он сам выразился, «на свежий воздух, и чтобы я по всяким дурным подвалам не шатался». К ним, в медсанбат, я только на осмотры, уколы и перевязки являлся. И ты знаешь, полегчало!..
На кухню вошла мама. Она сердито погрозила отцу пальцем и, обращаясь уже ко мне, сказала:
— А ну, марш отсюда!..
Мне удалось вернуться на кухню только через долгие десять минут. Отец и «Майор» не обратили на меня ни малейшего внимания. Отец разливал водку по стаканам и деловито щурился, доливая то в один стакан, то в другой, а «Майор» снова дымил папиросой и смотрел как во дворе мама развешивает белье на длинной веревке.
— Красивая она у тебя, — сказал «Майор». Он улыбнулся и переведя на отца вопросительный взгляд, спросил: — И характер сильный, наверно?
— Ничего, я справляюсь, — улыбнулся отец.
— Это хорошо, — улыбнулся в ответ гость. — Хорошо, когда один сильный, а другой справляется, но еще лучше, если такие оба…
Они выпили, не чокаясь и «Майор» продолжил:
— … Короче говоря, с того времени, как Николай Егорыч узнал, что Мишка «Вий» сам расковыривает раны на ноге, чтобы кость и дальше гнила, он меня больше к нему не подпустил. Не знаю, откуда он про мои новые болячки узнал, но добавил, мол, Мишка не только сам на тот свет спешит, но и другого с собой с удовольствием прихватит. А потом наорал на меня: мол, распустился!.. а еще офицер Советской армии!.. пять орденов и четыре ранения!.. это что за похоронный вид ты на свою физиономию нацепил?
А я ноги еле-еле от слабости переставляю. Что странно, улыбчивым стал, как слабоумный деревенский столетний дед. Ребята о чем-нибудь говорят, я подойду, слушаю, но… не знаю… нить разговора уловить не могу. Но не потому, что слаб, а потому что мне это не интересно. Но на воробьев за окном мог часами смотреть. В общем, стал созерцательным, как Будда и тихим, как вода в колодце. Ну, и какой, спрашивается, из такого анемичного дистрофика офицер-контрразведчик?.. Одно название. Вот и списал меня Егорыч в «хозяйственную часть». Мол, дослужишь кое-как, а там мы тебя, за твои ранения, самым первым спишем и иди-ка ты, брат, снова в свою милицию.
Мишка «Вий» суда так и не дождался, в медсанбате умер от заражения крови. Добился своего, иуда!.. Когда акт о смерти составляли, я его последний раз видел. Совсем в скелет превратился… Грудь не шире двух ладоней, но выпуклая, словно в нее тряпок напихали. И на лице все та же гордая и страдающая усмешка.
У меня еще тогда мысль в голове странная мелькнула, мол, настоящий Иуда тоже, наверное, страдал, потому и повесился. Только он вряд ли чему-то усмехался… Видно изменились сильно люди с тех пор.
Там, в подвале, мы еще акт не закончили, а меня вдруг тошнить стало — рванул в дверь так, что Арона Моисеевича чуть с ног не сбил. Возле двери, едва выбежать успел, с такой силой меня изнутри наизнанку вывернуло, что два огромных чирья на спине от натуги лопнули. Это я уже потом понял, когда почувствовал, что у меня по лопаткам течет так, словно из стакана плеснули.
Арон Моисеевич на перевязку зашел, посмотрел и говорит:
— Ну, что ж, жить будете.
Я спрашиваю:
— Как долго, доктор?
Арон Моисеевич только плечами пожал:
— В данный момент многое от вас зависит. Вы только не сдавайтесь, пожалуйста.
Я только виновато улыбнулся в ответ. Не сдавайтесь?.. Кому не сдавайтесь? Той темной бездне, которую я вдруг в себе открыл? Так она, эта бездна проклятая, в плен никого не берет…
— … Так, в общем, и жил, — продолжал «Майор» свой рассказ. — Мы уже в Германии были. Наши ребята, да и вообще, все кто мог, кое-какое барахлишко собирали… Не брезговали. Потому что война половину Союза с лица земли стерла и дома у многих дети досыта не ели. Да и вообще… Но глядя на то, как ребята барахолят я все чаще Мишку «Вия» вспоминал, его рассуждения о жизни и легче от этого мне не становилось…
Помню, два солдата из-за чемодана с женским бельем разодрались и ни как-нибудь, а чуть ли за оружие не схватились. У обоих — ордена, оба на фронте чуть ли не по два года и жизнью не раз рисковали. А тут женские розовые трусы с кружевами и какие-то похабные ночные рубашки с вырезами, наверное, до пупа. Что делать, спрашивается? Командиром роты у солдат совсем пацан зеленый был, знаешь, такой ретивый, что ты ему только хомут покажи, он в него сам голову сунет. Такой особенно задумываться не станет… Думаю, про себя, отпускать ребят нужно, не в штрафбат же в конце войны их сдавать… Рот открыть не успел, как вдруг один из них говорит: «Что другим можно, а нам нельзя, да?!..» Второй тут же: «Нам только и достался, что этот чемодан, а все остальное комбат забрал». И обида в глазах!.. Такая обида, словно мир рухнул.