Ведь мы были настоящими, профессиональными солдатами и были приучены принимать вещи, как они есть. Мы считали себя «элитой». Критику со стороны мы отвергали. А критика из наших собственных рядов могла, по нашему мнению, иметь лишь одну задачу – укрепить наши позиции как «элиты». Неважно, что при этом случалось испачкаться коровьим пометом, нам слишком часто вдалбливали, что грязь есть украшение солдата.
Мы охотно квартировали у крестьян и поденных рабочих. Нам предоставляли кровать или диван и приличную еду. Крестьяне сами испытали солдатчину и знали, в чем мы нуждаемся.
Неохотно шли мы на постой в большие имения. Это означало, что предстоит коллективная ночевка в сарае, недоброкачественная еда, причем с владельцем имения полностью расплачивались за помещение и еду.
В обычных условиях после возвращения с маневров мы все отправились бы в отпуск. Но наша рота получила особое задание, для выполнения которого надлежало придать ей максимальный внешний блеск. В Лауенбурге, у польской границы, должно было состояться торжественное открытие педагогического училища. Ожидался приезд министра из Берлина, а мы должны были выставить почетный караул.
Прибыл министр Руст и произнес такую задорную речь, какой не произносили ни наш командир роты, ни командир батальона. Тут мы узнали, что Гитлер был художником, что его правление открывает ныне новую эпоху как для школ, так и для всей культуры. То, что Руст, указуя на восток, сказал о противозаконно захваченных территориях, я уже слышал от отца, в школе и в Союзе молодежи. В заключение мы прошли перед министром парадным маршем, чеканя шаг так, что земля дрожала.
Вечером танцевали во всех залах городка. Мы чувствовали себя хозяевами положения. Девушки были от нас без ума, а пуще всего – молодые дамы из Союза имели королевы Луизы в белых платьях с голубыми шарфами.
Кутили до утра, но тем не менее точно в назначенный час рота в полном составе выстроилась на привокзальной площади.
Бургомистр в длинной речи поблагодарил нас и заверил, что не только торжественное открытие нового учебного заведения, по и присутствие отряда рейхсвера является и останется вехой в истории пограничного города Лауенбурга.
Его речь слушало сто пятьдесят человек с усталыми лицами. В стороне виднелось и несколько дам в помятых платьях с кое-как повязанными голубыми шарфами, по их лицам струились слезы прощания. Через девять месяцев бухгалтер внес в расчетную ведомость еще несколько фамилий: теперь алименты переводились и в пограничный город Лауенбург.
Этот парад был последним служебным заданием, выполненным мною в составе 5-й роты. Тотчас жо после возвращения я был переведен для дальнейшего обучения и использования в качестве командира отделения в 8-ю пулеметную роту, которая размещалась всего в трех кварталах от нашей казармы. Вскоре я отправился в столь желанный ежегодный отпуск.
Сабля всем бросается в глаза
Дома мать окружила меня заботой. Прежде всего она спросила:
– Неужели ты должен постоянно таскать при себе эту тяжелую штуку? А я-то думала, теперь вы не носите сабли.
– Мама, я состою в пулеметной роте, мы ездим верхом, поэтому носим саблю. Ведь это красиво, а по-твоему – нет?
– Конечно, сынок, но это вовсе не подходит к вашей форме. Раньше было совсем другое дело. Когда я вспоминаю красивые яркие мундиры, каски с султаном из перьев…
– Да, да, я уже это слышал, а потом раздается тра-та-та, и сам кайзер подъезжает в своей карете, и вы все делаете книксен. Солдаты стояли как вкопанные, и народ кричал «виват» и «ура». Так ведь и было, мама, правда? А что случилось потом?
– Ты прав, кайзер не должен был вести войну. Да он и не хотел войны. Кайзер был хороший человек, и императрица тоже, да и принцы… ах, какие это были времена! Как ты думаешь, ведь Гитлер, наверно, вернет его обратно в Германию?
– Что? Вернет кайзера? Ну нет, этого я себе не могу представить. Да он слишком стар.
– В таком случае Гитлер мог бы кронпринца посадить па престол и у нас опять был бы государь. Без этого ничего не получится.
– Да будет тебе, мама! Мне совершенно безразлично, кто сидит там, наверху. Главное – чтобы был наконец порядок. Кстати, как поживает наш собственный «кронпринц» и что поделывает Эрих?
– Вилли хорошо учится и переменил профессию. Ему никогда не хотелось быть купцом, наверно, он тебе писал, что работает теперь топографом. Ему это нравится. Дела Эриха хороши, он стал чиновником. Этот, как его, доктор Геббельс завел теперь свое министерство…
– Так, Эрих работает у Геббельса? Я об этом не знал.
– Он только на прошлой неделе начал там работать. Что он там делает, не могу сказать. Эрих не рассказывает.
– Народное просвещение и пропаганда, мама. Значит, Эриху повезло. Это, должно быть, интересно.
Мой отец был воплощением прусского представления о долге. Предметом его величайшей гордости были похвальные грамоты, которые он получил за верную службу в качестве чиновника, за долголетнее пребывание в певческом союзе и гимнастическом обществе. Никто не имел права трогать его ордена и медали, его почетную пивную кружку и другие памятные подарки. Каждый раз, когда я приезжал в отпуск, он меня поучал, говорил, что надо знать свое место в жизни и послушно выполнять свои служебные обязанности. Хотя я и не имел никаких других намерений, эти вечные поучения мне действовали на нервы. Поэтому я, к его сожалению, мало рассказывал отцу о рейхсвере. Мой отец тоже ожидал, что вернутся Гогенцоллерны. На службе ему теперь поручили руководство пунктом по распределению иностранных газет; это была, видимо, интересная работа. Через его руки проходили все те иностранные газеты, которые читались в западной части Берлина{24}.
– Что они там пишут о нас и о Гитлере, невозможно передать. За границей одни выступают за Гитлера, другие призывают к бойкоту. Некоторые газеты считают, что наци наконец установят порядок и спокойствие; другие газеты утверждают, что Гитлер стремится к диктатуре, он будто бы намерен вооружаться и начать войну. Эти люди просто с ума сошли!
– Перестаньте, пожалуйста, говорить о Гитлере и о войне! – вмешалась моя мать. – Ты ведь знаешь, что случилось с сапожником.
– А что? Что с ним?
– Ведь он коммунист. Он тут болтал о том, что Гитлер готовит войну, вот штурмовики его и забрали. Они его повезли в какой-то лагерь, отчаянно избили и выпустили. С тех пор он больше не поет песен, но и о Гитлере и о войне перестал говорить.
– Что поделывают мальчики?
– Младший еще ходит в школу. А остальные четверо, с которыми ты всегда играл, получили работу.
Направляясь к Рут, я шел мимо дома сапожника. Мне было его жаль, но, думал я, вряд ли ему так уж досталось. Мне хотелось узнать, что он сам обо всем этом говорит.
Когда я спустился к нему в подвал, он испытующе посмотрел на меня из-под своих очков в никелированной оправе; затем на его лице мелькнула легкая усмешка.
– Вот как! Заглянул все-таки ко мне? А может, я должен теперь обращаться к вам на «вы», господин лейтенант?
– Что вы, мастер! Говорите мне спокойно «ты», как прежде. Да я и не лейтенант вовсе.
– Я пошутил, у тебя с саблей такой вид… Как же ты себя чувствуешь на военной службе?
– Благодарю, особенно хорошо я чувствую себя в отпуску. Но я хотел бы знать, каковы ваши дела. Моя мать мне все рассказала. Вы уже сидели в лагере. Это верно?
– Да.
– В каком?
– В Ораниенбурге.
– Ну и как там?
– Прекрасно!
– Я имею в виду обращение и все прочее.
– Прекрасно!
– А еда, кормят как?
– Прекрасно!
– "Прекрасно, прекрасно! " А что вы там делали? Выли ли там занятия по программе национал-социалистской партии? Поговаривают, что там учат…
– Мне объяснили, что национал-социализм есть нечто прекрасное.
– Мастер, вы меня разыгрываете! Со мной ведь можно говорить начистоту.
– Очень жаль, мой милый, но я вынужден был дать подписку, что о своем пребывании в лагере не буду рассказывать. Я даже не имею права говорить, что не имею нрава об этом говорить. Прекрасно, не правда ли?
Беседа стала тягостной. Мне показалось, что в рассказе мастера не все верно. Я полагал, что он несколько преувеличивает. Я не винил его за горечь от того, что нацисты взяли верх. Когда я спросил о моих старых друзьях, то получил короткий ответ:
– Все четверо работают!
– Но ведь это же прекрасно, мастер! – вырвалось у меня.
Он снова испытующе посмотрел на меня поверх очков и, убедившись, что я не смеюсь над ним, добавил:
– Да, это прекрасна. Все четверо наконец имеют работу. Однако все, что они производят, окрашивают в серый маскировочный цвет. Их продукция предназначается для вас, для рейхсвера, для вооружений, для войны. Прекрасно, правда? Вот видишь, я опять дал волю языку, и, будь здесь не ты, а какой-нибудь грязный доносчик, они бы меня снова забрали и избили. Я бы уже не вернулся обратно так быстро, этим они мне и угрожали в Ораниенбурге. А теперь уходи подобру-поздорову – для тебя небезопасно так долго разговаривать с коммунистом! Того и гляди, и о тебе пойдут разные слухи.
– Вы преувеличиваете, мастер!
– Нет, мой мальчик, не преувеличиваю. Мы еще поговорим когда-нибудь. Ты вспомнишь обо мне.
– Ладно, мастер, передайте от меня привет ребятам!
Рут уже ждала меня. Комнату ее отличало гармоничное сочетание порядка, привитого воспитанием, и «художественного беспорядка»; при этом в ней не было и следа неряшливости, свойственной «берлогам» некоторых псевдохудожников, которые считают посягательством на их внутренний мир, если им советуют вытирать иногда пыль или при случае подстричь волосы. У окна стоял мольберт со всеми принадлежностями живописца. Мирок, где царила Рут, был уютным, современным и изящным без претенциозности.
В словах, которыми Рут меня встретила, звучало разочарование:
– Ну вот, я жду тебя целый час, сварила кофе, как ты любишь, купила на свои карманные деньги неплохой коньяк и радовалась встрече с тобой, а кто же ко мне пожаловал? Бог войны Марс с нелепой саблей.