Он объяснял все это сейчас, словно был виноват в том, что не сразу заметил. Объяснял Синцову, а глядел на Левашова, – не мог оторваться.
Феоктистов принес шапку, но уже но придерживал Левашова: все понял. Они с Авдеичем положили мертвого на снег у стенки. На голове у него была теперь шапка, а из-за отворота полушубка торчала ручка нагана. Левашова нет, а наган так и не вывалился.
– Вот добили руку, – сказал Синцов Ильину то же самое, что уже сказал Авдеичу.
Было обидно, что добили ту самую руку, из-за которой столько переживал, спорил, чтобы остаться в строю, которая так долго давала себя звать, пока заживала.
– Товарищ капитан, часы возьмите, – сказал Авдеич.
Синцов сначала не понял, потом посмотрел на протянутую руку, в которой лежали его часы с черным циферблатом и светящимися стрелками, и понял, что Авдеич, когда перевязывал его, не забыл, снял часы. Но понял не только это, а и то, что, протягивая ему сейчас, безотлагательно, эти часы, Авдеич, может и сам не желая, напоминал ему, что он, Синцов, прощается с батальоном. А батальон с ним. Он уйдет от них в госпиталь, и эти часы будут нужны ему там, где он будет уже один.
– Ходят? – спросил Синцов.
– Ходят.
Взяв часы, он отогнул полу полушубка, сунул их в карман штанов и, находясь во власти мысли, которая теперь уже не могла его покинуть, сказал Ильину:
– Будем считать, что сдал тебе батальон.
– Ясно, – сказал Ильин.
– Как там?
– Сдаются. Выползают с простынями, с полотенцами. Колоннами уже начали выходить. Я Рыбочкина там, впереди, оставил. И Завалишин там: с немцами говорить пошел.
– И ты иди, – сказал Синцов. – Получше обыскивайте их, чтобы оружия не оставалось.
– Много их. Всех не обыщешь.
Синцов поднялся и, чувствуя, что силы еще не потерял и ходить может, дошел вместе с Ильиным вдоль стенки до первого пролома. Действительно, вдали, у развалин ближайшего цеха, виднелась целая колонна немцев с большим белым полотнищем впереди, а вторая колонна, пересекая двор, вытягивалась из другого цеха.
– Смотри, сколько их! – удивился он. – Ну, иди. Дел у вас будет сверх головы. А я в медсанбат.
– Санвзвод с волокушами по приказу должен быть прямо за нами, в трехстах шагах, – сказал Ильин.
– Волокуши не потребуются. Мы с Иваном Авдеичем сами дойдем.
– Я тебе Рыбочкина пришлю.
– Не надо Рыбочкина, – сказал Синцов. – Мы дойдем.
Ильин посмотрел на него и вдруг строго, уже как прямой начальник, обратился к Авдеичу:
– Доставьте капитана не до медсанбата, а до госпиталя. Вернетесь и доложите мне, чтоб мы все точно знали и посетить могли. Понятно?
– Понятно, товарищ лейтенант. Чего ж тут непонятного?
Ильин еще раз посмотрел на лежавшего у стены Левашова и свирепо хлопнул руками по полам полушубка:
– Шестистволка, так ее растак!.. Такого человека убили!
– Ругаться поздно, – сказал Синцов. – Лучше напиши с Завалишиным реляцию, что до последней минуты жизни был с нами. Может, хоть посмертно чего дадут.
– Напишем. А проку что? На могилу орден вешать?
– Все же. Ради близких, – сказал Синцов и, вспомнив, добавил: – Хотя он мне говорил, что у него никого нет.
– Сейчас доложим и в полк и в дивизию, – сказал Ильин. – Скоро все сюда набегут. О себе теперь беспокойся.
– Ладно, командуй, мы пошли. – Синцов на прощание обнял Ильина здоровой рукой. Потом, сделав шагов десять, оглянулся.
Ильин, все еще стоявший над Левашовым, поднял голову и крикнул:
– Завтра навестим, жди!
Так Синцов во второй раз сдал батальон Ильину. На этот раз навсегда.
По дороге в санвзвод Авдеич утешал – что почти вся кисть осталась, только пальцев нет, да и то у большого вроде нижняя фаланга целая.
Синцов молчал – говорить не было ни сил, ни желания. Только когда подошли к подвалу, где сегодня ночевали, приказал Авдеичу зайти забрать вещевой мешок. Авдеич ушел, а Синцов остался на воздухе, боялся спускаться вниз: еще заденешь там в темноте обо что-нибудь рукой.
Стоял и ждал. А небо было чистое, как и в начале боя. Была тишина, и светило солнце, а он отвоевался. Неужели отвоевался? Видимо, так. Отвоевался, когда, по сути, все уже решилось…
Авдеич вылез из подвала с вещевым мешком, и они пошли дальше.
Уже почти дойдя до санвзвода, встретили Пикина.
Рядом с Пикиным шагал полковой комиссар в белом полушубке, который увез тогда из батальона флаг. Шагал резво, даже забегая вперед длинноногого Пикина, – наверно, спешил увидеть капитулировавших немцев. Теперь всем интересно, теперь кто и ни разу не был, на бывший передний край полезет!
Не дойдя трех шагов до Пикина, Синцов приложил руку к ушанке. Пикин тоже откозырял и остановился.
– Что с вами, комбат? Какое ранение?
– Пальцы оторвало.
Пикин поморщился, даже крякнул от досады.
– А мы с полковым комиссаром как раз к вам в батальон идем. Донесли, что вы много офицеров в плен взяли. А что вас ранило, еще не донесли. Перед другими полками вообще без выстрела руки подняли, как только артподготовка кончилась.
Синцов пожал плечами.
«Кто его знает, почему там подняли, а не у нас. И почему не донесли – неизвестно. О хорошем вообще быстрей доносят, чем о плохом… О Левашове, значит, тоже еще не донесли…»
– Кому батальон сдали?
– Ильину.
– Какие потери в батальоне?
– Насколько знаю, кроме меня, раненых нет.
Обязан был сказать про Левашова, но не сказал: не захотел говорить при этом толстомордом в белом полушубке, которого так, от всей души ненавидел Левашов. Через пять минут сами все узнают.
– Да, – сказал Пикин, – не повезло, в последние минуты. Сочувствую. – Он протянул на прощание руку. – Доложу командиру дивизии, что видел вас. Навестим. Постарайтесь, чтоб медики не увезли за пределы армии.
– Постараюсь. – Синцов так и не понял, серьезно или в утешение сказал это Пикин, потому что раз оторваны пальцы – значит, вчистую, и какая теперь разница, увезут тебя медики за пределы армии или не увезут.
Рука болела так, словно в нее беспрерывно, один за другим, заколачивали гвозди. Он из последних сил прибавил шагу.
В медсанбате перед чисткой раны дали полтораста граммов водки, и когда Синцов сел после этого в кабину санитарного автобуса, везшего в госпиталь немногочисленных сегодняшних раненых, то, чуть-чуть отойдя от боли, почти сразу уснул.
А проснулся оттого, что автобус не двигался. Машина стояла, и было в этом что-то тревожное, заставившее проснуться. Машина стояла, но что-то шуршало и двигалось, что-то происходило совсем рядом, за ее бортом.
Синцов открыл глаза, посмотрел через закрытое стекло кабины и увидел колонну немцев, идущих в строю по четыре мимо машины, обгоняя ее и шурша плечами по кузову.
Неизвестно, почему стояла машина. Водителя не было. Наверно, пробка: впереди видны другие машины. А немцы идут и идут по обочине впритирку к борту.
Синцов через стекло видел их – их плечи, их лица, их шапки, их шинели с поднятыми воротниками, их головы, обвязанные платками и тряпками поверх пилоток, их исхудалые небритые щеки и иногда их глаза, смотревшие в его сторону, внутрь кабины.
Шли пленные, безоружные немцы. Много, очень много немцев. Всего несколько часов, как наступила тишина, а их уже построили в колонны и гнали в тыл. И они шли, спотыкаясь и падая. Синцов видел, как кто-то упал, его приподняли под мышки и повели. Потом наступил перерыв, показалось, что все немцы прошли. Но это только показалось: через несколько минут о борт уже терлась плечами новая колонна. Во главе ее шло несколько офицеров, тоже изможденные, небритые, худые, в пилотках и меховых шапках с опущенными ушами. А за ними опять солдаты, солдаты…
В машину поспешно влез водитель, захлопнул дверцу и нажал на стартер. Теперь уже не немцы шли мимо машины, машина мимо них – долго, километр или полтора, и Синцов все смотрел на них, не в силах оторваться: неужели мы их столько взяли?
Когда наконец обогнали голову колонны и выехали на чистое место, водитель сказал:
– Отвоевались, товарищ капитан.
Синцов повернулся, подумав, что водитель имеет в виду его, но по выражению лица солдата понял, что тот говорит не о нем, а о немцах, мимо которых только что проехали.
– Да, отвоевались, – сказал Синцов вслух о немцах и подумал о себе: «А я?» Да, и ты тоже отвоевался. И все это уже в прошлом: и назначение в батальон, и вопрос Пикина «как, справитесь?», и твой ответ «справлюсь», и первое знакомство со всеми, вместе с кем пришлось воевать, и хмурый Туманян, и уже неживой теперь Левашов, и Рыбочкин с его стихами, и «декабрист» Завалишин, и Ильин, принявший вместо тебя батальон. Все позади: и первый бой, и последний, и все, что было между ними. А впереди только госпиталь под номером сто пятьдесят три.
Номер этот записан и дан Ивану Авдеичу, которого, несмотря на его возражения, не взял с собой дальше медсанбата, обнял, расцеловал и не взял. И Иван Авдеич теперь тоже там, позади, наверно, топает обратно в батальон, а может, уже и дошел. Вещевой мешок со всем твоим имуществом и с несколькими без твоего ведома запасенными банками консервов удобно пристроен в кабине, у тебя в ногах – последнее, что Авдеич успел и смог для тебя сделать.
Хотя нет, неправда! Еще одно может сделать и сделает. Когда прощались, попросил его, чтобы, если в батальоне снова появится военврач Овсянникова, рассказал ей о ранении в точности, не прибавляя и не убавляя, и дал номер госпиталя. На секунду подумал: хорошо, если бы она была рядом там, когда ранили. И сразу же отмахнулся от этой мысли: не дай бог!
Сейчас, когда обогнали колонну немцев, он, перестав на них смотреть, опять почувствовал в руке незатихающую боль. Вынул из ватных брюк часы и, как во сне, услышал Танин голос под утро: «Мне пора».
Неужели все это было той, прошлой ночью, с которой не минуло еще и полутора суток? И она была у него, и брала, и поворачивала его руку, и смотрела на эти черные со светящимися стрелками часы, которые ему вдруг захотелось сейчас подарить ей на память, чтобы носила. Только когда он ее увидит, вот в чем вопрос. И вообще, как все будет теперь у них? Он не подумал сейчас о себе, как о человеке, потерявшем руку и поэтому обязанном заново взглянуть на свои отношения с женщиной. Наверно, было что-то такое в Тане, что не позволило ему подумать об этом. Он просто подумал, что теперь у них все окончательно запуталось: что с ним будет и куда он попадет после того, как вылечится? Что будет для него возможно и что невозможно, где будет он и где окажется она?