– А может, ничего и не найдут, – сказал Суворов. – Если чего наворовала, то у родственников держит. Теперь они насчет этого ученые…
– А муж и дети у нее есть? – спросила Таня.
– Муж у ней на военной службе, майор, на железной дороге, в охране или еще там чего-то… Ездит взад-вперед, – сказала мать.
И Таня вдруг вспомнила того сахарного майора в Москве.
– И дети есть – две девочки, в школе учатся… Только раз за все время и привела их в столовую. Говорит мне: «Хотя оставлять и не с кем, а брать их с собой не могу, чтоб наветов не было, что своих детей прикармливаю». Вот как себя перед нами показать старалась, проститутка проклятая! А девочки обе такие сытенькие, – почти с ненавистью добавила Танина мать.
– Зачем так про детей… – сказала Таня. – Ну сытые и сытые. Лучше, что ли, если б они были голодные?
– А ты молчи! – отмахнулась мать. – Много ты понимаешь! У меня после смены ни рук, ни ног нет, а я в столовую иду, над душой стою, чтобы каждый грамм в котел… А она домой мясо таскает. Именно что проститутка, как же ее еще звать после этого?
– Ладно, успокойся… Подогреть тебе чаю?
– Ничего, и тепленького попью…
Мать взяла отрезанный Таней ломоть черного хлеба, откусила большой кусок, запила глотком чая и сказала переменившимся, другим, слабым и добрым, голосом:
– Давно здесь без меня сидите? О чем говорили-то?
– Да ни о чем особом, – вставая, сказал Суворов, – я ей про наше объяснял, а она мне – про ихнее. Выходит, так на так, везде война людей по хребту бьет.
– Ну, у них-то жизнь все же потяжеле нашего. – Танина мать посмотрела на дочь и в который раз снова ужаснулась мысли, что пройдет еще две недели, и Таня уедет на войну.
– Ладно, – сказал Суворов, – после войны, будем живы, свои люди – сочтемся, – и, накинув на плечи пальто, вышел во двор.
– Чегой-то Николай сегодня на завод приходил, тебя искал, мне Серафима говорила, – торопливо сказала Танина мать, как только закрылась дверь за Суворовым. Она хотела успеть поговорить об этом вдвоем, пока он не вернулся.
– Я видела его.
– Ну и что?
– Ничего. Я ведь тебе сказала, что ничего у нас с ним больше не будет.
– Мало что сказала… Значит, все-таки нашел тебя?
– Нашел. – Таня вздохнула.
Все равно им с матерью не понять друг друга, если не сказать ей того, чего Тане не хотелось до сих пор говорить.
– О чем говорили-то? – снова взглянув на дверь, торопливо спросила мать.
– Женился он этой осенью, – весело и громко, радуясь собственному неожиданному решению, сказала Таня.
– Что? – переспросила мать.
– То, что слышишь, женился здесь, в Ташкенте, – повторила Таня и даже с каким-то злорадным удовольствием увидела растерянное лицо матери. Она понимала, что теперь им не миновать длинного ночного разговора о Николае, но, по крайней мере, этот разговор будет последним.
Суворов подошел снаружи к двери, но не входил, было слышно, как он топчется, очищая о скобу сапоги.
Обе женщины молча ждали, когда он войдет. Таня – с облегчением. Мать – с неудовольствием.
– Глядел небо, к утру вроде бы должно обратно распогодиться, – войдя, сказал Суворов, он внимательно посмотрел на притихших женщин, но ничего не спросил. Скинул пальто, сел на постель и стал молча стягивать сапоги.
26
С утра и правда распогодилось. Суворов и мать ушли на завод затемно, а Таня осталась и еще спала и спала и проснулась оттого, что через окно прямо в глаза било солнце.
Она встала, выпила теплого чаю из чайника, как всегда, завернутого в тряпки и поверх еще накрытого подушкой, и съела «ударный» пончик, который мать все-таки, значит, принесла с собой с завода; вечером не сунула, чтобы не спорить, а утром оставила.
Сейчас, сидя одна в этой комнате, Таня подумала об отъезде. Впереди еще почти две недели отпуска, а потом мать снова останется одна. Еще в первый день после приезда, когда мать мылась в комнате в тазу, Таня испугалась ее худобы. Все эти дни она насильно заставляла мать получше есть, пооткрывала все привезенные с собой консервы… вчера получила по аттестату. Ну а потом? Она уедет, и что дальше? Денежный аттестат будет высылать? На деньги сейчас много не купишь… Мать все успокаивает ее, что люди и хуже живут… Может, и хуже, а хуже всего, когда человек остается один… Да, надо сегодня же, пока еще не уехала, самой сходить на толкучку и разом сменять там для матери на рис все те вещи, что дал Артемьев. А то, если оставить, мать может и не пойти; сама будет недоедать, а вещи сохранит, решит: «Когда Татьяна в другой раз приедет, тогда и сменяем».
Таня достала из-под кровати рюкзак, который так и не трогала ни в дороге, ни здесь, вздохнув, развязала его и стала вынимать вещи. Из зимнего в рюкзаке был только один синий шевиотовый жакет с юбкой, совсем новый, ненадеванный. «За него, наверно, много дадут», – подумала Таня. Остальное было все летнее: лодочки, сандалеты, два ситцевых платья, два сарафана и еще одно платье – шелковое, без рукавов и с открытой шеей.
Таня вспомнила, как Маша говорила ей, что они с Синцовым узнали о войне сразу же, как только сошли с поезда в Симферополе.
«Везла с собой в отпуск, да так ничего и не надела ни разу», – подумала Таня о Маше с тем уже привычным отношением к людской смерти, которое жило в ней давно и прочно.
Она стала класть вещи обратно в рюкзак, но, когда взяла в руки шелковое платье и лодочки, задержалась. Ей захотелось посмотреть на себя в этом платье, хоть оно и мятое. Ей казалось сейчас, что она не надевала платья с довоенного времени, хотя это была неправда. Там, в Смоленске, на конспиративной квартире, она ходила как раз в гражданском, и у нее было даже одно нарядное платье, в котором она ходила танцевать в немецкий офицерский клуб, а другой раз была в нем на именинах у соседа Софьи Леонидовны и танцевала с племянником этого соседа Шуриком – полицаем, которого потом помогала убить.
Но у нее все равно не было чувства, что она там, в Смоленске, ходила в гражданском платье. Это платье было там как служба, как чужая шкура. Она тогда с ненавистью думала о нем и больше всего мечтала снова оказаться в лесу, в бригаде… Поэтому, наверно, так и вышло тогда все вдруг с Дегтярем, что она очень намучилась там, в подполье, сжалась в комок, была словно запеленатая… А когда вернулась в отряд, ей захотелось распрямиться, двигать руками и ногами, улыбаться, петь, любить людей и говорить им, что она их любит. И лето было, август, такая теплая солнечная погода, и ночи такие хорошие…
И в первое же задание она пошла как раз с Дегтярем, о котором в бригаде говорили, что отчаянней и удачливей человека нет на свете. Она сама увидела в той операции, когда подорвали мост, какой он отчаянный, и что удачливый, тоже поняла, потому что, когда немцы после взрыва забросали лес минами, огромный осколок, как ножом, срезал с Дегтяря фуражку, а ему нанес только касательное ранение в голову. Правда, кровотечение было сильное, она долго возилась тогда с перевязкой…
А потом они отошли глубже в лес и ночевали, не успев дойти до базы. И даже купались ночью в лесном ручье и, немного озябнув, сидели, отделившись от других, на склоне над ручьем вдвоем с Дегтярем. Она спрашивала его, не болит ли голова, а он смеялся над тем, что она спрашивает, и смеялся над своим ранением и говорил, что полюбил ее за этот день раз и на всю жизнь и теперь ни за что не выбросит свою любовь из головы.
А ей тоже показалось тогда, что она полюбила его за его дерзость и за красоту, потому что он был красив, и за то, что он так смеялся над своей раной и даже ни разу не охнул, пока она зашивала, а только курил и спрашивал: «Ну, как там, доктор? Прошу, чтоб строчка была ровная, как на машинке…»
Да, Дегтярь попал в ее жизнь в такое время, сразу после подполья, когда она вдруг стала словно без царя в голове – счастливая, безрассудная и бесконечно доверчивая ко всем своим. Даже прыгать хотелось, когда шла по лесу; хотелось, голову закинув, смотреть в небо; хотелось встать около березки и тереться об нее щекой.
И ничего ему не пришлось тогда ее уламывать, как он потом рассказывал, хвастаясь, что за один вечер уломал ее. Неправда, она сама пошла на это. И все знала, и глаз ни на что не закрывала, когда была с ним в ту ночь.
Вот как это было на самом деле. А потом она ему сказала, что не хочет, чтоб все знали, и он сказал «конечно». И когда они вернулись на базу, они еще два раза уходили с ним и ночевали в лесу, а потом были вместе еще на одном задании и снова ночевали. А потом он ушел на задание один, и она волновалась, что с ним будет, и он вернулся только через шесть дней, когда все уже считали, что он попался, и она увидела его издали, и он видел ее. Она ходила до полуночи там, куда он мог прийти, но он не пришел, и она подумала, что он устал и спит после задания, и выругала себя за то, что рассердилась на него. Но он не пришел и на следующую ночь, и на третий день, встретив ее, кивнул, как ни чем не бывало. А вечером к ней пришла одна женщина из бригады, хорошая, даже очень хорошая, только слишком добрая к мужикам, как про нее говорили, и сказала:
– Знаешь, вчера у меня Дегтярь был. Я догадывалась про тебя и спросила его: «Чего ты пришел?» А он говорит: «Это у меня временно с ней было. Я с Дутиковым про нее поспорил, что никакая она не недотрога, захочу – и будет моя в первый же раз, как вдвоем останемся…»
Таня давно знала этого Дутикова и не любила его, с тех пор как попала в отряд, еще до подполья. Он был нечистый, хотя и храбрый человек, и еще тогда приставал к ней. И когда женщина сказала ей, что Дегтярь поспорил именно с Дутиковым, это заставило ее с мгновенным ужасом и сменившим ужас тяжким равнодушием поверить, что все так и было, как рассказала эта женщина. Только зачем она рассказала?
– Зачем ты рассказала? – спросила ее Таня.
– А я тебя жалею. Не хочу, чтобы ты зря за ним страдала. Ты на меня не обижайся.
– Я на тебя не обижаюсь! А где он сейчас?