– Павел передавал мне ваш рассказ, но я тогда плохо соображал, когда слушал. Еще раз расскажите. Он мне сказал, что оставил вам свой адрес, я все надеялся, что вы ему напишете и я вас найду. А теперь, видите, как все… – Он остановился и с чуть заметной запинкой добавил: – …хорошо вышло.
Но все это вышло совсем не хорошо. Так нехорошо, что хотелось, не рассказывая ничего этого еще раз, просто молча взять его за руку и заплакать над Машиной оборвавшейся жизнью.
– Хорошо, я расскажу вам, – сказала она и стала рассказывать.
А он сидел рядом и молчал. Снял ушанку, бросил рядом с собой на нары, сцепил руки – здоровую и перевязанную, в грязных бинтах – и за все время так ни разу и не шевельнулся.
Молчал, когда говорила, и молчал, когда останавливалась, ища, как лучше сказать. И когда уже все сказала, еще две или три минуты молчал.
Две недели назад, когда Артемьев, приехав на фронт и прочитав в «Красной звезде» корреспонденцию, где упоминалась фамилия бывшего журналиста, комбата Синцова, добрался до него и рассказал о Маше, тогда, в ту ночь, Синцов думал только о ней и о том, как она умерла. А сейчас, заново услышав все это, думал о том, как давно он живет без нее.
Когда он сидел и ждал решения своей судьбы в московской военной прокуратуре, и пришел оттуда обратно к Губеру, и его записали в коммунистический батальон, она была еще жива. И когда они с Малининым воевали в трубе у кирпичного завода, она была еще жива. И когда он стоял на Красной площади и смотрел на говорившего с Мавзолея Сталина, она тоже была еще жива.
А когда всех других сфотографировали для партийных билетов, а его нет и он ругался из-за этого с Малининым, а потом ночью сидел в землянке и думал о ней, она уже умерла. И когда генерал Орлов выдавал им ордена, она уже умерла. И когда он ходил за «языком» и вытаскивал с ничейной земли Леонидова, она уже умерла. И когда ему после госпиталя давали отпуск в Москву, чтобы искать ее, а он не взял отпуска и пошел в школу младших лейтенантов, она уже умерла, ее уже не было.
И когда он был в Сталинграде, ее уже не было. И когда его везли, раненного, через зимнюю Волгу, ее уже не было. И когда он думал, жива она или не жива, в ту ночь, уйдя от той женщины, ее уже не было, давно не было, второй год, как не было…
Он наконец расцепил руки, поднял голову и посмотрел на Таню. Лицо у него было такое, как будто он ничего не чувствует.
– Вы сами просили, чтобы я вам все рассказала, – пугаясь этого бесчувственного лица, сказала Таня.
– Да, конечно. А как же иначе? Я не боюсь. Я уже привык.
Но лицо у него было по-прежнему неподвижное, и Таня так и не поняла, правду он говорит или нет, что привык. И вдруг вспомнила, как в лесу около Ельни он принес ее на руках в сторожку и лесник сказал про нее: «А я думал – жена ваша». А он спросил лесника: «Почему?» А лесник сказал: «Не всякий не всякую так вот на руках попрет». А он ничего не ответил, только пожал плечами и, наверное, подумал о своей жене, которая тогда еще не умерла.
Таня уже давным-давно забыла о благодарности, которую когда-то испытывала к этому человеку, – война заслонила это, как и многое другое. А сейчас вспомнила с новой силой и вдруг сказала:
– Я тоже давно не была бы живая, если бы не вы.
Сказала так, как будто ему это очень важно, что она жива.
– Ну и очень хорошо, что вы живы, – сказал он. Потом потер лицо и спросил: – Павел сказал мне, вы были там… на квартире.
– Да.
– Я в сорок первом уходил оттуда на фронт.
Сказал как о детстве, как о чем-то, что было бог знает когда. Сказал и встал.
– Мое время вышло.
Она тоже встала и стояла перед ним. Стояла и неизвестно почему чувствовала, что еще будет нужна этому человеку.
– Вы из какой дивизии?
– Из Сто одиннадцатой. – Он расстегнул полевую сумку, вынул оттуда тетрадку, карандаш, записал номер полевой почты, вырвал половину листка и отдал ей. – Перепишите тому лейтенанту. И Пепеляеву тоже, если найдете. Хорошо?
– Хорошо.
Ей не хотелось расставаться, он понял это по ее лицу и сказал просто:
– Я вас найду. – И добавил, совсем как Серпилин, почти теми же словами:
– Потом, когда все закончим. Раньше навряд ли.
– А вы еще не соединились с Шестьдесят второй? – Таня вспомнила, как говорил при ней об этом Серпилин.
Он усмехнулся:
– Это только в сказках скоро сказывается. Третий день только об этом мечтаем.
– А может, я сама вас найду, – сказала Таня. – Мне это, наверное, будет легче.
Он кивнул – что ж, легче так легче – и устало зевнул.
– За счет сна отпустили. Утром – бой.
– Я вас провожу.
Он пошел по проходу между нарами, и она торопливо, на ходу сунув руки в рукава полушубка, пошла за ним.
У самого входа в барак стояла «эмка».
– Вот моя машина – богато живу, – улыбнулся он в темноте и объяснил: – Не моя. Замполит дивизии на ночь дал, чтоб съездил. Ну что ж, прощайте. Видите, какая у нас встреча.
Он протянул руку, и она, неловко ткнувшись в темноте навстречу ему, сначала задела другую, левую, перевязанную руку, и уже когда машина отъехала, пристыженно подумала, что так и не спросила, что у него с рукой, и не предложила перебинтовать ее.
31
До своего батальона Синцов добрался быстрей, чем думал. Пока он ездил в госпиталь, дорогу, которая шла через захваченные днем позиции к окраине Сталинграда, расчистили от заграждений, разминировали и уже изрубили гусеницами тягачей, подтаскивая к переднему краю артиллерию. Теперь, когда немцы с каждым днем все жестче экономили снаряды, мы нахально тащили вперед на прямую наводку даже крупные калибры.
Синцов думал сойти раньше, но водитель довез до самого батальона. Дорога переходила здесь в улицу – снежную полосу с двумя рядами развалин. В подвале в глубине вторых слева развалин и разместился сегодня штаб.
– Вижу, подорваться не боитесь, – сказал Синцов.
– Привык. Полковой комиссар всегда приказывает ехать по самое никуда. – В голосе водителя были сразу и недовольство и похвала.
Синцов усмехнулся и вылез из машины.
Что полковой комиссар Бережной никогда не ходит пешком там, где можно проехать, Синцов знал и без водителя, видел своими глазами. И храбрый до бесчувствия, и ленив ходить.
Давно и глубоко еще немцами протоптанная в снегу тропинка сворачивала с улицы в глубь развалин. Мороз с ветром сек лицо. Сколько можно жить на таком морозе!
Вот она, первая сталинградская улица, до которой шли начиная с десятого числа. А дошли до нее только сегодня – на шестнадцатые сутки. Если все они, эти улицы, теперь такие, проще город на новом месте строить. Скоро увидим, какие они. Скоро все увидим.
Вечером по бою было слышно, что перешеек в руках у немцев остался узкий – три-четыре улицы, а с той стороны – уже наши, – сегодня днем понесли потери: одного убитого и трех раненых от своих же перелетов. Потеря чувствительная, – после шестнадцати суток боев людей в батальоне вообще оставалось мало.
Подумал о завтрашнем бое и вспомнил командира артдивизиона Алешу Шенгелая, часто сидевшего у него на КП батальона, когда он был в Шестьдесят второй. Прикажет завтра с утра капитан Шенгелая своим громким грузинским голосом натянуть шнуры и дать огонь по квадрату шестнадцать – и влепит прямым попаданием в старого друга – игра случая! Подумал с усмешкой, а все-таки передернуло.
Дом, где помещался командный пункт, был старый, подвалы глубокие, с толстыми стенами и низкими сводами. Потому и уцелели. За шестнадцать суток разные были ночлеги – не только в окопе под плащ-палаткой, а и в хороших, почти целых блиндажах. Но этот ночлег – первый городской, можно сказать, под крышей, хотя от второго и третьего этажей – одно воспоминание. Если бы не поехал искать Бутусова, можно было бы хорошо выспаться. Подумал об этом, уже проходя через подвал, мимо спящих бойцов и дежурного телефониста, к себе в закут.
В подвале два таких закута: один заняли Ильин и Завалишин – в нем две немецкие складные койки гармошкой, а во втором – двуспальная кровать с периной. Вчера на этой двуспальной спал немецкий командир батальона, а сегодня ты. Документы его захватили, а самого и среди убитых но нашли и в плен не взяли. Пленных вообще мало. Семнадцать человек за весь день, и большая часть обмороженные, полутрупы.
Зайдя в свой закут, он заметил, что на кровати кто-то лежит, накрыв лицо шапкой. Ординарец Иван Авдеич поправлял фитиль в гильзе.
– Кто там разлегся?
– Полковник из штаба армии. В двадцать четыре часа прибыл, вас спросил и сказал: «Пусть разбудит, когда вернется».
– Вот новости! – сказал Синцов и, подойдя к кровати, увидел на подушке рыжий загривок Артемьева. Повернувшись к Ивану Авдеичу, спросил: – Ужином кормили?
– Не захотел, так лег.
– Тогда сообразите чайку на двоих, самому жрать охота.
– Суп гороховый есть, – сказал Иван Авдеич. – Горячую пищу привезли, как только вы уехали.
– Тем более. – Синцов устало опустился в стоявшее у стола обшарпанное бархатное кресло.
– Разрешите? – В закут, приподняв прикрывавшую вход плащ-палатку, заглянул Ильин.
– Чего явился? Сказали, что отдыхаешь.
– Я приказал разбудить, как вы приедете.
– А какая срочность? – спросил Синцов. – Садись.
– Не хочу, – сказал Ильин. – Как сяду, так в сон валит. Перемена на завтра. Артподготовку перенесли с семи на девять, а начало – на десять.
– Это хорошо, – потянулся Синцов, радуясь, что все же можно будет поспать. – А почему?
– Туманян был, сказал, что хотят еще артиллерии подтащить и подождать до полной видимости, чтоб по своим не ударить.
– Все-таки, значит, учли опыт. – Синцов вновь вспомнил о потерянных сегодня четырех бойцах.
Ильин, наверное, подумал о том же, потому что сказал об одном из этих четырех:
– Старший сержант Курилев, минометчик, вернулся с перевязочного пункта в строй. Я сам с ним говорил. Рана, говорит, нетяжелая – довоюю.